Как только мать вышла, девчонка схватила крыло и стала ощупывать и рассматривать его:
— Чьё?
— Лебедя… отец убил на озере. Мясо съели, а крылом вот подметаем…
Ленка изумлённо посмотрела на Женьку.
Потом она расправила крыло, и оно, жалкое, с истёртыми краями, похожее на тряпку, неожиданно оказалось огромным, белоснежным, упругим крылом, и даже потёртые краешки перьев не портили его. Женька сразу вспомнил живых лебедей, когда, распуганные, они поднимаются с озера и, загребая воздух могучими тугими крыльями, поднимаются вверх и уносятся вдаль. Никогда ещё, видя это потемневшее от пыли и грязи крыло, Женька не представлял живого, сильного лебедя, которому оно когда-то принадлежало.
— И вот он летит! — воскликнула Ленка, приставила расправленное крыло к плечу, замахала им и пробежала по латам, обдавая Женьку свежим ветром.
Он тихонько засмеялся. Нет, с ней не было скучно, с этой смешной девчонкой из города! С ней просто замечательно было Женьке: всё вокруг, такое обыкновенное и привычное, вдруг становилось иным.
Ленка ушла к себе, а он валялся на свёрнутой постели, веером распускал лебединое крыло и думал, что оно вправду очень красиво, — как не замечал он этого раньше? Потом Женька выбрался из чума. Ромашки и колокольчики, унизанные росой, бросились ему в глаза и обдали тонким, чуть слышным запахом. Небо над стойбищем было удивительно высокое, прозрачное, и на него, не отрываясь, можно было глядеть часами. А озёра! Они слепили его чистотой, острой синевой, они смотрели на него своими доверчивыми ясными глазами…
Как он не видел этого раньше? Что с ним случилось? Почему так изменились тундра, небо, озёра и даже это обшарпанное крыло?
Часа три бродил Женька за стойбищем, трогал цветы и травинки, брал на зуб узкие листики полярной ивы и подолгу смотрел на бегущую, плетёную, как тынзей, струйку ручейка, с журчанием падавшую в маленькое озерцо. Мать, к счастью, никуда не посылала его, и мальчишки не звали играть. Хорошо было одному побродить по тундре, постоять, подумать, ощутить дуновение прохладного ветра…
После обеда Женька опять столкнулся с ней у ларя.
— Пошли купаться, — предложила Ленка.
Женька покраснел и пожал плечами.
— Что, не умеешь?
— Не умею… — Голос его прозвучал жалобно.
— А я хочу искупаться. Ох как хочу!
— Пойдём, — с готовностью отозвался Женька, — сейчас я позову ребят.
И скоро трое мальчишек и две девчонки шли к дальнему Утиному озеру.
День был тёплый, солнечный, и вода в озере хорошо прогрелась. И всё-таки Ленка взвизгнула от холода, когда прыгнула в озеро. Она плыла, высоко закидывая руки, и вода, расходясь в стороны, покачивала осоку. Никто из ребят плавать не умел: в тундре не принято купаться, и, наверно, поэтому все пришли поглазеть, как это можно по доброй воле влезть в воду да ещё плавать.
Однако плавала Ленка недолго. Минуты через три она выскочила на берег вся посиневшая, кожа на руках и ногах её покрылась маленькими пупырышками, и зуб не попадал на зуб. Она замахала руками, запрыгала по песку, потом отжала трусики; хохоча и напевая что-то, вприпрыжку пробежала по берегу и стала натягивать на мокрое тело платье; оно никак не хотело надеваться, и приходилось силой расправлять каждую складку.
— Ну как, холодно? — спросил Женька.
— О-очень, — выбили её зубы.
— Давай поиграем в «пастухи и олени» — сразу согреешься.
Они вернулись в стойбище. Женька дал ей тынзей и объяснил, как надо бросать: один моток держишь в руке, второй, с особой косточкой на конце, через которую пропущена петля, бросаешь; когда петля накроет жертву, нужно быстро дёрнуть к себе, чтоб захлестнуть петлю.
— Ну, я — олень, а ты — пастух! Бросай! — И Женька побежал от неё.
Ленка швырнула тынзей, ударила его в спину, и ремень, раскрутившись только наполовину, упал на землю.
— Не так бросаешь! — крикнул Женька, помогая ей сматывать тынзей. — Бросать надо чуть вперёд, а не назад… Ну, давай! — И он опять помчался от неё.
Теперь тынзей перелетел и упал справа от мальчишки.
— Целиться надо, раззява! — с досадой крикнул Женька.
— Не получается у меня, и всё!
— А ты думаешь, мы сразу так и научились? Бригадир наш, рекордсмен по метанию тынзея, думаешь, сразу получил приз? Вот с такого возраста учился. — Женька отмерил вершок от земли. — Ясно?
Раз пять бросала она тынзей, и всё неудачно.
— Я такая бестолковая, — сказала Ленка со слезами в голосе. — Давай уж лучше я буду оленем…
Олень из Ленки получился отличный. Она приставила к голове высокие ветвистые рога, сброшенные зимой важенкой,[5] подпрыгнула по-оленьи и во весь опор полетела по тундре, перескакивая кочки и канавки, и не каждый олень, верно, обогнал бы её. Сразу три «пастуха» бросились за Ленкой: двое сзади и один наперерез — Женька. Вот он стремительно бросил тынзей. Заслышав свист, Ленка метнулась в сторону. Опять свист. Она ринулась в другую сторону, и петля скользнула по её плечу. И вновь вверху мелькнула тень — девчонка взлетела на дыбы, но было поздно: толчок — рога над головой рвануло в сторону, и мальчишка с поцарапанным носом потащил её к себе, перебирая в руках туго натянутый тынзей. Тут же её заарканил за плечи и Женька.
— А ну, уходи! — заорал на него мальчишка. — Я первый поймал её, на лету поймал, а сейчас и твой годовалый Васёк справится.
— Ну, ты… потише. Видали мы таких! — процедил сквозь зубы Женька, выпутывая девчонку из петли, и вдруг улыбнулся и похлопал её по плечу. — А олень ты хороший! Ноги быстрые и рога красивые… Ветер, а не олень!
— Ну? — обрадовалась Ленка.
— Точно. — Женька немного помолчал, потом спросил: — Согрелась?
— Ещё как! Бежим опять купаться.
И «олени» с «пастухами» поскакали к озеру.
Так Ленка стала жить в стойбище. Она ездила с дядей Ипатом в стадо, прихлопывала в знойные дни деревянной лопаточкой оводов, которые беспокоили оленей, участвовала в ребячьей экспедиции по розыску волчьих нор. Незаметно летели дни, и вот однажды она сказала ребятам:
— Ну, мне пора. Уезжаю.
И через полчаса дядя Ипат повёз её на нартах к Печоре, откуда она должна была на пароходе уплыть в свой город. Она опять была в малице и долго махала ребятам рукой, пока упряжка не скрылась за сопкой.
Женька смотрел на голую, опустевшую сопку и думал, что уехала она совсем напрасно. Жила бы здесь всегда…
Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше её голос, не раздавались её смех и визг. Женька нигде не мог найти себе места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчишка с поцарапанным носом встретил его угрюмым взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
— Ты что?
— Ничего, — ответил Женька. — А ты что?
— И я ничего, — ответил поцарапанный нос и едва слышно вздохнул.
Шли дни, и острота грусти стала сглаживаться и забываться — острота грусти по девчонке, которая ныряла в ледяном озере, ездила в шторм на пароходе, увидела в грязных, истрёпанных перьях ослепительно белое лебединое крыло, была плохим пастухом, но отличным оленем. Уехала она. Уехала. Но после себя оставила она Женьке росистые тундровые цветы, ликующе-синее звонкое небо над стойбищем и глубокие, задумчивые глаза озёр — красоту и величие мира.
Три белоснежных оленя
Летом в чуме было тесно, но весело, а сейчас хоть и просторно, зато тоскливо. В конце августа отец увёз в Нарьян-Мар двух сестёр в педагогическое училище и брата в школу-интернат, а Ваське ещё рано учиться. Он сидит у оконца и слушает, как потрескивает в железной печурке хворост. Мама, напевая про себя, шьёт тобоки[6] из чёрных камусов — шкурок, снятых с оленьих ног. Ребята из соседнего чума звали его побросать тынзей на головки нарт, но Васька не пошёл: ещё год назад он редко промахивался и точно набрасывал ремённую петлю на головку, — пусть учится, кто не умеет.
Плохо и то, что после обеда мама уедет в город проведать ребят. И Васька останется один. Отец не в счёт. Он или дежурит в стаде, или целыми днями играет у соседей в домино и приходит сюда только есть да спать. С мамой тоже не часто удаётся поговорить — весь день она занята: то скоблит шкуры, то шьёт одежду, то печёт лепёшки и варит мясо. Мама уже старая. Сегодня утром, проснувшись, Васька услышал, как она со вздохом сказала отцу:
— Знаешь, какой сегодня день?
— Какой? — Отец стучал поршеньком рукомойника.
— Сорок мне стукнуло сегодня. Сорок лет!
— Ну? — ахнул отец, не переставая мыться.
— И оглянуться-то не успела…
— Да-а, — протянул отец, морщась от попавшего в глаза мыла. — Совсем ты у меня старуха… Ну, давай скорей чаю!
— Сейчас, сейчас, — засуетилась мама.
И Ваське стало жаль, что ей уже так много лет и она, наверно, скоро умрёт. Он даже слабенько всхлипнул в подушку.
Как-то Васька был в соседском чуме, когда там справляли день рождения тёти Насти; дядя Сеня подарил ей отрез на платье и звонкие синие бусы, шутил и смеялся, и у тёти Насти целый день не сходила с лица улыбка. Даже вёдра несла с озера — и улыбалась. Смотреть приятно было. А здесь, в их чуме, всё не так. Васька и не помнит, когда мама смеялась, шутила…
Раздался громкий шёпот:
— Вась, а Вась!
В дверях стоял Стёпка, помахивая смотанным тынзеем.
— Чего?
— Идём побросаем. Не получается у меня.
— А ну тебя! — сказал Васька и вдруг, что-то соображая, оглянулся на маму и тихонько засмеялся. Потом показал Стёпке язык, влез в меховую малицу и выскочил из чума.
Достав из-под шкуры на нартах тяжёлый отцовский тынзей, он помчался к леску. Стёпка истошно кричал о чём-то, но Васька не слушал его.
Снег был глубокий, и, чтоб не провалиться, мальчик бежал по свежему следу нарт. Тобоки упирались в твёрдую, оттиснутую полозьями корку.