– Может, совсем прогонишь, а?
Микула тяжело вздохнул, помолчал немного, и грустно сказал:
– Прогнать легко, да что толку? Все равно вернется. Ты его не отпускаешь, Иванушка, ты. Изменись – и сам сбежит. Присосался он к твоим страстям, ими питается, их питает. Он ведь простой и глупый, бес-то. Существо, не имеющее сыновней связи с Господом, только тратит разум, полученный при творении. Пополнить нечем. Вот ты, например, гораздо умнее того червяка, что на тебе ездит, но у него опыт в тысячи лет! Захочешь встать, а он тебе шепнет: «Отдохни, устал ведь, завтра встанешь, жизнь длинная, успеешь». Захочешь чистоты, а он тут как тут: «Гульни напоследок, а там и почистишься; будет что вспомнить, в этой чистоте твоей скучной… не согрешишь, не покаешься…» Вот и получается, что умный глупого слушает, собой кормит, на себе катает. Поможем, конечно. И я, и Филипп, и Корнилий, только главное ты должен сам сделать. Встать и пойти к Отцу.
– Легко тебе, ты святой…
– Легко, – согласился Микула и предложил: – Давай, помолимся вместе, а?
Уговаривать Ивана не пришлось: для него это был лучший подарок, минуты счастья, которых он ждал с нетерпением. Только в эти минуты тяжкий груз злодеяний отпускал его полностью, и душа, как в детстве, летела к Небу. Царь упал на колени перед недавно обретенной Казанской иконой Богородицы и запел чистым, красивым голосом:
– Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго, за всех молиши Сына Твоего, Христа Бога нашего, и всем твориши спастися, в державный Твой покров прибегающим…[105]
…Всякий, кто заглянул бы в царскую горницу, мог увидеть коленопреклоненного Ивана Васильевича и услышать его глубокий баритон. Но только существа из другого мира смогли бы услышать тенорок Микулы Свята, подпевающего царю.
Рейд, совершенный царем в 1579–1580 годах в Ливонию, не принес успеха, и враг опять перешел в наступление. Над Русью нависла реальная угроза нашествия.
Глава 41581 год, Москва
Царь стремительно ветшал телом; боли теперь отпускали его редко, иногда из-за них приходилось отменять приемы иностранных послов. Послы оставляли подарки и уныло отправлялись писать отчеты для своих монархов.
– Вот эти шахматы, государь, прислал король Генрих из Франции, – доложил Федор Нагой, ставший недавно думным боярином[106].
– Который Генрих-то? Тот, что из Польши сбежал?[107] – ворчливо спросил царь. Тело его слегка раздуло водянкой, но знахари уверяли, что это скоро пройдет. «На этот раз пройдет…» – соглашался царь.
– Нет, государь, другой Генрих, Бурбон[108]. Тот, что еретиками командует и сам первый в драку лезет; тот, которого ни пуля, ни меч не берет.
– Ага! Еще он ни одной юбки не пропускает, – усмехнулся царь. – Кто привез подарок? Из Франции никого, вроде, и не было.
– Еремейка Ульянов[109]. Он из Англии напрямик через фряжские и германские земли проехал; даже через Польшу ужом прополз – и война ему не помеха. Ловок, шельмец!
– Понятное дело; соглядатай – он соглядатай и есть. А чего сам не пришел?
Боярин замялся и опустил глаза.
– Говори! – приказал царь.
– Уж больно запугал ты его своими шутками, государь! Как идти к тебе – сам не свой молодец, ноги не идут. Зачем так-то?
Царь довольно улыбнулся и поманил Нагого пальцем. Когда тот приблизился, царь прошептал значительно:
– Ерема Горсей у нас кто? Разведчик! А когда разведчик боится, он ошибается, проговаривается… а я слушаю, да на ус мотаю. Расставляй шахматы.
Нагой принялся расставлять на шахматном столе изящные, выточенные из слоновой кости фигурки.
– Чтой-то не пойму, государь, куда эту ставить? – с недоумением сказал Нагой, рассматривая странную фигурку, выполненную в виде крепостной башни с зубцами.
– Ладья это, Федко. Фрязины[110] ее в виде крепости делают, так и зовут: «тур», сирень крепость. Ходит, как наша ладья.
Двери вдруг распахнулись, и в покои стремительно ворвалась одетая в простой сарафан красивая молодая женщина, упрямыми чертами тонкого лица немного похожая на боярина Федора.
– Опять закрылся?! – налетела она на царя. – Не продышать у тебя, хоть топор вешай! При твоей болезни тяжелый дух – погибель!
Она подошла к узкому оконцу и раскрыла его настежь – в комнате заметно посвежело.
– Дует, Машенька, – жалобно захныкал царь. – Прикрой, хоть маленько…
По едва сдерживаемой улыбке было заметно, что он играет, наслаждается ситуацией, при которой приходится подчиняться совсем молодой женщине, почти девочке. Недолюбленный в детстве, Иван в каждой из своих женщин искал мать. Не Елену Глинскую, конечно, а воплощение мечты брошенного ребенка о Матери, которая разведет руками беду, поцелуем снимет боль и всегда будет любить; злого, доброго, больного – только потому, что он ее самый-самый-самый…
Мария Федоровна Нагая, шестая по счету жена Ивана Грозного[111], укрыла царя теплым шерстяным покрывалом, поцеловала в лоб и решительно заявила:
– Так дыши! А что это говорят такое: ты опять жениться собрался? Аглицкую королеву сватаешь? От живой жены?
Видно было, что Марию нисколько не пугает развод, она в него не верит, а царя просто дразнит. Иван насупился и сдвинул брови.
– Ты, Маша, в это не лезь, тут не бабьи слезы, а дела державные! Мне сушеная аглицкая вобла не нужна, да и не пойдет она ни за кого, – мне нужны разговоры о сватовстве. Откажет Лизавета – стану сватать принцессу какую, из ее дома. Пока переговоры идут, враги аглицких кораблей боятся…
– Да кто ж поверит в такое?!
– Про меня – всему поверят, – горько усмехнулся Иван, – такая уж у меня слава…
Мария задумалась, но долго хранить серьезность она не умела.
– Видела я парсуну[112] Лизки этой! – прыснула царица. – Морда лошадиная, желтая, прыщи пудрой замазаны – красавица! Да сколько же ей лет?!
– Сорок восемь…
– В самом соку девушка! Пора замуж! А и повезло ей: никто не брал, и вдруг – такой красавец!
Иван захохотал – весело, беззаботно; а как отсмеялся, легонько шлепнул жену пониже спины и подтолкнул к выходу.
– Ступай, Маша, чего тебе тут… с батюшкой твоим дела у нас.
– Окно не закрывай!
Улыбка еще играла на страшноватом припухлом лице Ивана, когда двери закрылись за царицей.
– Будто Настенька моя воскресла, – сказал он и добавил, внезапно помрачнев: – Только отсылать ее все равно придется.
– Почему? – спросил Нагой, заранее зная ответ.
– Убьют, – буднично сообщил царь. – И винить мне, кроме себя, некого: сам этот змеючник и создал. А слышал ли ты, Федко, какие разговоры о моей смерти ходят?
– Нет, государь, – соврал Нагой.
– Ой ли? Будто я упырем обернусь, буду ночами из могилы вставать, да кровь христианскую пить? Ужели не слышал? По глазам вижу, что слышал! Наклонись-ко ближе, чтой-то скажу…
Когда испуганный боярин наклонился послушно, царь внезапно выкатил глаза и втянул щеки, отчего вид приобрел уж совсем кошмарный.
– Это правда!!! – страшным голосом заорал он в лицо Нагому, а тот сел на пол, часто крестясь.
– Ты что, государь, ты что, – испуганно залепетал боярин и вдруг осекся, увидев, что Иван хохочет.
– Собирай родню, Федко, будете охранять царицу, когда я ушлю ее на удел, – веско сказал царь, без всякого промежутка переходя от шутовства к серьезности. – А не убережешь – из могилы встану, упырем обернусь да всю кровь твою и выпью!
– Когда ушлешь-то?
Царь надолго замолчал, отдавшись своим думам. Нагой решил уже, что ответа не будет, но вдруг услышал:
– Погожу пока. Порадуюсь еще. Что про Обатура слышно?
– Силы собрал несметные и не раскидывает – все в кулаке держит. Хворостинин думает: двинется на Москву, через Смоленск.
– А ты что думаешь?
– То же и думаю. Я бы и сам так пошел. Смоленская крепость слаба, возьмет легко[113].
– А дальше?
– Да кто ж его, венгерца, знает? Он даже со своими панами или через толмача говорит, или на латыни, кто понимает. Я бы не шел сразу на Москву; укрепился бы и пускал отряды в поиск. Ну и ждал бы, пока мы сами не передохнем.
– Небось, многие тогда к нему переметнутся…
– Не без того.
– Полный разгром, – задумчиво проговорил царь. – Погибла Русь. Довел до ручки царишко бесноватый. А как все начиналось! Уж и корабли наши по морю пошли… Ты вот что: пришли-ка мне Бельского.
– Богдана, Бельского-то? Так он здесь, только кликнуть.
– Нет, не Богдана. Давида. И молчи про то, никому ни слова!
– Но он же в опале…
– В опале, в опале. И все об этом знают, вот что главное.
Иван взял в руку ладью, которую французы называли «туром», повертел между пальцами, потер зубцы на башне. Задумчиво поставил на доску, выдвинув далеко вперед. Затем, ответив за «противника» ферзем, передвинул своего коня.
– Съест лошадку вражеский ферзь, государь!
– Коль резва будет, то и не съест!
И нацелил слона пройтись по вражеским пешкам, создавая угрозу королю.
– Теперь ферзь атакует твою крепость, государь! – удивленно сказал Нагой.
– А вот это нам и надобно! Пусть атакует… а еще вызови мне слона.
– Кого?!
– Князя Дмитрия Хворостинина.
– Он далеко, государь, воюет.
– Вызови, и пусть поспешает. Нет у нас времени, совсем нет… иди, боярин.
– Государь…
– Что еще?
– Из Сольвычегодска нарочный прискакал, от Семена Строганова. Хан Кучум ясачную самоядь[114]