Три часа между рейсами — страница 4 из 35

Вскоре мы пристроились за высокой женщиной — в ее сумке лежал кусок свежего мяса. Мы прекрасно знали, что нам оно не светит, но ведь всякое может случиться. И потом, иногда хочется забыть о жратве и просто бежать за человеком, представляя, что он твой хозяин или что он тебя куда-то ведет. А еще через пару кварталов я уловил новый запах.

— Пахнет свадьбой, — сказал я.

— Ну и нос у тебя! — позавидовал друг, безрезультатно принюхиваясь. — Должно быть, я старею. Глаза еще видят, а вот с чутьем дело худо.

— Ерунда, это ветер тебе помешал, — успокоил я его, хотя нюх у него и вправду слабоват.

Мне на свой грех жаловаться, но вот глаза временами подводят. Через минуту и друг поймал запах, после чего мы оставили женщину с мясом и побежали туда, откуда дул ветер.


Этак мы трусили, наверное, с милю, понемногу начиная злиться.

— Есть ли смысл продолжать? — спросил наконец мой друг. — Или у меня с башкой неладно, или в этом букете уже с десяток запахов.

— Я насчитал десятка два как минимум.

— Может, повернем обратно?

— Но мы почти на месте, давай уж глянем.

Мы поднялись на холм и оттуда увидели дворняжью свадьбу — такого столпотворения я не припомню со времени последней собачьей выставки.

— Дохлый номер, — сказал я, и мы побежали домой.

Умница еще не вернулась, но Бородач был на месте. У этого свои заморочки: держит невысоко над землей палку и несет всякий вздор убеждающим тоном — я-то давным-давно понял, что он проверяет, настолько ли я глуп, чтобы прыгать через эту дурацкую палку. Я мог бы схватить ее зубами, но не стал этого делать, а просто обошел палку стороной. Тогда он прицепился ко мне с другим трюком, который все они время от времени пытаются проделать: поднял мои передние лапы, заставляя стоять только на задних. Понятия не имею, зачем им это нужно.

Потом он притащил музыкальную коробочку, и та заиграла мелодию, от которой мне всегда жутко хочется выть. Тут уж я не вытерпел и дал деру со двора на улицу. Навстречу попался пес, несущий в пасти газету и оттого невероятно довольный собой. В свое время я тоже подрядился было на эту работенку, да вот беда — позабыл, что несу не кость, а газету, и по привычке стал закапывать ее в углу двора, где меня увидел Бородач, и это было ох как больно!


Вскоре я увидел своего друга дальше по улице. Это крупный пес благородных кровей, такого заметить легко. Он остановился на минутку, чтобы обменяться приветствиями со знакомым мальчишкой, а потом заметил меня и радостно помчался через перекресток. Что случилось после того, я не разглядел. Была уже середина дня, и по улице катилось множество самоходных будок. Одна из них резко встала на перекрестке, потом остановилась другая, начали вылезать люди. Я поспешил туда вместе с несколькими пешеходами.

И там я увидел моего лучшего друга; он лежал на боку, из пасти текла кровь, глаза были открыты, но дышал он тяжело и хрипло. Все вокруг сильно волновались и шумели, пса перенесли на лужайку рядом с его домом, откуда выскочили хозяйские мальчик и девочка, подбежали и заплакали. Я и еще один пес, также хорошо его знавший, пробрались через толпу, и я хотел сочувственно лизнуть друга, но тот вскинулся и зарычал: «Прррочь!» Бедняга вообразил, будто я хочу его сожрать, пользуясь тем, что он покалечен и беспомощен.

Мальчик крикнул мне: «Пшел отсюда!» — и это было очень обидно, потому как я никогда прежде не ел собак и не намерен есть их в будущем — разве что с дикой голодухи. Но я, понятно, отошел в сторону, чтобы не нервировать своего друга, и оттуда следил за тем, как его на одеяле уносят в дом. После этого мы обнюхали кровавое пятно на земле, а одна из подбежавших собак его лизнула.

* * *

Вернувшись к себе во двор, я завыл — без всякой музыки, ни с того ни с сего, — а потом пошел проверить, не прикатила ли Умница. Но ее еще не было, и я начал беспокоиться: вдруг с ней тоже случилось что-нибудь страшное и я больше ее не увижу? Я уселся на крыльце и стал ждать, а она все не приезжала; тогда я поскребся в дверь, и Бородач пустил меня внутрь, где я опять слегка взвыл, а он почесал меня за ухом.

Потом я вышел на крыльцо — и увидел Умницу, вылезающую из своей самоходной будки. Я кинулся к ней со всех лап, потыкался носом ей в руку, начал прыгать вокруг и едва не свалил ее, когда она поднималась по ступенькам. До чего же я рад был ее возвращению! Она дала мне еду — говяжьи обрезки, замоченные в молоке сухари и отличную кость. Сперва я съел мясо, потом вылакал молоко, а сухари полизал, но есть не стал. Косточку я погрыз в свое удовольствие и потом неглубоко закопал в укромном месте. У меня этих костей уже штук сто закопано повсюду — сам не знаю, зачем я это делаю. Я никогда их потом не откапываю, разве что случайно наткнусь; но и оставлять их просто так валяться на земле я не могу, хоть убейте.

После этого я побежал к дому, где живет мой лучший друг, чтобы его проведать, но не нашел там никого, кроме девочки, которая сидела на качелях и плакала.

Музыка в трех актах[16]

I

Поначалу она слышалась едва-едва, растворяясь в неярком голубоватом свете с проблесками нежно-розового. Потом было просторное помещение, заполненное молодыми людьми, — и только здесь они наконец-то ее узнали и почувствовали.

Как их звали, не суть важно. Этот рассказ — о музыке.

Он взошел на эстраду, где пианист позволил ему прочесть надпись на нотном листе: «Из мюзикла „Нет, нет, Нанетт“ Винсента Йоманса».

— Спасибо, — сказал он пианисту. — Я бы охотно подкинул вам чаевых, но, когда у интерна в кармане заведется доллар с мелочью, он скорее потратит их на свою свадьбу.

— Не беда, док. У меня в кармане было примерно столько же, когда я женился прошлой зимой.

Он вернулся к столику, и она спросила:

— Ну что, узнал, как зовут автора песни?

— Не узнал. Долго мы здесь пробудем?

— Пока играет «Чай для двоих».[17]

Позднее, по выходе из женской гардеробной, она поинтересовалась:

— А кто это играл?

— Господи, да откуда мне знать? Оркестр играл.

Теперь музыка просачивалась сквозь двери зала:

Чай…

    двоих…

Двое…

    чая…

— Никогда нам не пожениться. Я и в медсестры-то еще не выбилась.

— Тогда оставим эту затею и проведем остаток дней, бродя по таким местечкам и слушая музыку. Как там, кстати, звали автора?

— Это ты должен мне сказать. Ты же сувал нос в самые ноты.

— Не «сувал», а «совал».

— Смотрите какой знаток!

— Однако же я узнал имя автора.

— И кто это?

— Некий Винсент Йоманс.

Она замурлыкала:

И я

   с тобой,

И ты

   со мной

Вдво-е-ом…

Когда они шли по коридору к выходу, их руки на мгновение сплелись.

— Даже если ты лишишься последнего доллара и мелочи, я все равно согласна быть твоей женой, — сказала она.

II

Проходили годы, но музыка по-прежнему звучала в их жизни. Теперь это были «Я одинок», «Вспомни», «Всегда», «Синее небо» и «А как же я?».[18] Он только что вернулся из поездки в Вену, хотя это уже не слишком впечатляло.

— Подожди немного здесь, — сказала она перед дверью операционной. — Если хочешь, послушай радио.

— Ах, какие мы стали важные-занятые…

Он включил радио.

Вспомни

   ту ночь,

      когда ты сказала…

— Ты мне просто пускаешь пыль в глаза или вся медицина действительно начинается и заканчивается Веной? — спросила она.

— Вовсе нет, — сказал он со смиренным видом. — А ты, я вижу, здорово наловчилась гонять ординаторов и хирургов.

— На подходе операция доктора Менафи, и надо перенести удаление миндалин на другое время. Прости, у меня куча дел. Как-никак, заведую операционной.

— Но вечером мы с тобой где-нибудь поужинаем? Закажем оркестрантам «Я одинок».

Она помедлила, внимательно на него глядя.

— Да, я давно уже одинока. И кое-чего добилась в жизни, хотя ты этого не заметил… Скажи, а кто такой этот Берлин? Он вроде бы начинал тапером в дешевых ресторанчиках. У моего брата было придорожное кафе, и он предлагал мне открыть свое, давал деньги. Но не лежала у меня к этому душа. Так что там с Берлином? Я слышала, он женился на богатой наследнице.

— Да, они недавно поженились…

Тут она, спохватившись, прервала разговор.

— Извини, мне до начала операции еще нужно уволить одного интерна.

— Я сам был интерном когда-то. Могу понять.

…Тем вечером они все же выбрались в ресторан. Она теперь зарабатывала три тысячи в год, а он все так же принадлежал своей семье — старой консервативной семье из Вермонта.

— Вернемся к Ирвингу Берлину. Он счастлив с этой девицей Маккей? Что-то песни у него невеселые…

— Думаю, он в порядке. А вот ты — счастлива ли ты?

— Это мы уже давно обсудили. Что я значу вообще? Да, сейчас я имею кое-какое значение, но, когда я была всего лишь девчонкой из пригорода, твоя семья решила… Не ты, — быстро добавила она, заметив тревогу в его глазах. — Я знаю, это было не твое решение.

— В ту пору я знал о тебе еще кое-что. Я знал три вещи: что ты родом из Йонкерса,[19] что ты частенько перевираешь слова…

— И что я хотела выйти за тебя замуж. Забудем это. Твой приятель мистер Берлин говорит куда лучше нас. Давай послушаем его.

— Я его слушаю.

— То есть я хотела сказать: послухаем.

Не пройдет и года, как…

— Почему ты назвала его моим приятелем? Я этого мистера Берлина и в глаза не видел.

— Я подумала: может быть, ты встречался с ним в Вене, пока жил там?

— Не видел я его ни там, ни где-либо еще.

— Он точно женился на той девушке?

— Почему ты плачешь?

— Я не плачу. Я только сказала, что он женился на той девушке, — он ведь на ней женился? Почему бы мне об этом не спросить? Если уж на то пошло… когда…

— Ты все же плачешь, — сказал он.

— Нет. Честное слово, нет. Это все из-за работы, очень устают глаза. Давай потанцуем.

Над

   голо —

      вой… —

исполнял оркестр.

Синее

   небо

      над

         голо —

            вой…

Танцуя в его объятиях, она вдруг вскинула голову:

— Значит, по-твоему, они счастливы?

— Кто?

— Ирвинг Берлин и девчонка Маккей.

— Откуда мне знать, счастливы они или нет? Я же сказал, что не знаю их и никогда их не видел.

Мгновение спустя она прошептала:

— Мы все их знали.

III

Этот рассказ — о музыке. Иногда люди ведут мелодию, а иногда она ведет людей. Как бы то ни было:

— Значит, не суждено, — произнес он с ноткой обреченности.

Дым застит глаза…[20] —

меж тем говорила музыка.

— Почему?

— Потому что мы уже слишком старые. Да ты и сама не захочешь — теперь, когда тебе дали эту работу в Дюкском центре.[21]

— Я туда еще не перебралась.

— Но работу-то дали. И будут платить четыре тысячи в год.

— Ты получаешь вдвое больше.

— То есть ты все еще согласна?

Когда твое сердце пылает… —

продолжал оркестр.

— Нет. Думаю, ты прав. Уже слишком поздно.

— Слишком поздно для чего?

— Просто «слишком поздно», как ты сам сказал.

— Я не это имел в виду.

— И все равно ты был прав… Тише.

Взгляду

   услада,

Сердцу

   отрада…[22]

— Эта песня — как раз о тебе, — сказал он с чувством.

— Что? Это я-то взгляду услада и так далее? Тебе следовало сказать это мне пятнадцать лет назад. А сейчас у меня под началом целая клиника… Я по-прежнему женщина, — добавила она после паузы, — но уже не та женщина, которую ты знал когда-то. Теперь я совсем другая.

Взгляду услада… —

гнул свое оркестр.

— Да, я могла услаждать взгляды, когда была никем и даже не умела правильно выражаться…

— Я никогда не думал…

— Только не начинай снова. Лучше послушаем, что они играют.

— Песня так и называется: «Взгляду услада».

— А кто автор?

— Его зовут Джером Керн.

— А с ним ты встречался, когда в последний раз ездил в Европу? Он твой приятель?

— Никогда его не видел. С чего ты взяла, будто я должен знать всю эту звездную братию? Я всего-навсего врач. Я не музыкант.

Она помолчала, размышляя: откуда в ней эта горечь?

— Должно быть, все потому, что я за эти годы не встречала никаких знаменитостей, — сказала она наконец. — Впрочем, однажды я видела самого доктора Келли,[23] но только издалека. Я стала такой, какая есть, просто потому, что хорошо делаю свое дело.

— А я стал таким, потому что…

— Для меня ты всегда будешь лучше всех. Как, ты сказал, звали этого автора?

— Керн. И я не говорил «звали». Я сказал «зовут».

— Ты всегда любил меня поправлять. А теперь мы оба располнели — средний возраст, ничего не попишешь. Не так уж много радостей выпало на нашу долю.

— В том не моя вина.

— В этом нет ничьей вины вообще. Просто так уж вышло. Давай потанцуем. Красивая мелодия. Как, ты сказал, звали того автора?

— Керн.

Откуда знаю я,

Что любовь верна…[24]

— Однако у нас было все это, верно? — спросила она. — Были все эти люди — и Йоманс, и Берлин, и Керн. Им, наверно, пришлось наизнанку вывернуться, чтобы написать такие песни. А мы эти песни слушали вместе с тобой.

— Боже, но ведь этого так мало… — начал он, но она его прервала:

— Давай не будем зря мусолить эту тему. Ведь это наше с тобой достояние. Это все, что мы узнали о жизни. И у этих людей были имена — ты знал их имена.

— Их имена…

— Ты хоть с кем-нибудь из них познакомился за все годы, что провел в Европе?

— Ни разу не видел никого из них.

— Вот и я никогда их не увижу.

Она задумалась, представляя себе широкие просторы той жизни, какая могла бы быть у них вдвоем. Она могла бы стать женой этого человека, родить ему детей и, если нужно, умереть ради него… А вместо этого она в одиночку выкарабкивалась из унизительной нищеты, получала образование, делала карьеру, стремилась вперед — навстречу одинокой старости. И сейчас ей уже не было дела до этого мужчины, так и не ставшего ее мужем. Но ей очень хотелось знать, как жили все эти композиторы — Йоманс, Берлин, Керн, — и она думала, что, если их жены вдруг попадут к ней в клинику, она сделает все возможное для того, чтобы они чувствовали себя счастливыми.

Муравьи в Принстоне