Очень частым стало теперь отождествление советского режима с гитлеровским фашизмом. Боюсь, что вопрос не так прост, но подобное уравнение еще более или менее убедительно звучит в устах представителей молодого поколения. Однако и иные писатели-фронтовики начинают исповедоваться в том духе, что мы, мол, воевали против одной бесчеловечной диктатуры, защищая другую, не менее бесчеловечную. Читая и слушая подобное, я просто не понимаю прозаиков, которых мы некогда ценили отнюдь не за сюжетное мастерство и не за стилистические красоты, а за верность военной теме! Как можно, даже искренне пересмотрев свои былые представления, одним махом перечеркивать всю свою человеческую и творческую биографию, предавать память о погибших товарищах! Можно сколько угодно развиваться, менять взгляды, но благородство немыслимо без верности своей судьбе. Быть «вечно молодым», отвечать «всегда готов!» на каждый конъюнктурный изгиб — сомнительная доблесть.
Верю, что новая словесность, новый художественный язык станут выражением поистине взрослого сознания. А пока неважно дышится и пишется среди шестидесятилетних мальчиков, щеголяющих стебом, то есть циничным балагурством, и гордящихся своей причастностью к процессам половой жизни, как и среди мальчиков совсем уж преклонного возраста, готовых опять «все начать сначала». Хочется ощущать тяжесть и вес прожитых лет — и только так вступать в диалог с новым временем. Оглядываюсь на тех, кто ушел из жизни ровно в том возрасте, в котором сейчас пребывают мои ровесники и я. А это, между прочим, Булгаков, Тынянов, слегка не дотянувшие до того рубежа, что мы жаргонно именуем «полтинником». Силой с ними мериться — не по Сеньке шапка, а вот поведению попытаться подражать — можно. Можно, как безавтомобильный Булгаков, пускаясь вдогонку уходящему трамваю, скомандовать себе (конечно, без пафоса, с легкой самоиронией):
— Главное — не терять достоинства!
1997
Бедный Эрос
В этом нашем постмодернистском необайронизме, думал он далее, мы, быть может, что-то обретаем по части самовыражения, но никогда ничего по части любви.
Любовь и тайная свобода в нашей литературе всегда шли рука об руку. Заветной целью писателя было раскрытие для читателя двух тайн: а) человек может быть свободен в обществе; б) человек может быть свободен в любви. На эти два фронта велась борьба в самые трудные для свободного слова времена. Оглянемся хотя бы лет на пятнадцать — двадцать назад и увидим, как сквозь цензурный железобетон с равной степенью упорства пробивались намеки на террор и репрессии в прошлом, на социальную несправедливость в настоящем, на обреченность «системы» в будущем, а также на наличие сексуально-интимных отношений между людьми во все времена. Эротика отнюдь не поощрялась, но к ней дерзко прибегали даже ортодоксы социалистического реализма.
Возьмем для примера хоть «Новый мир» 1980 года, а в нем — роман Владимира Попова «Тихая заводь», посвященный доблестному труду уральских сталеваров. Основной пафос, конечно, производственный: ««Теперь плавки будем пускать только так», — безапелляционно заявил Балатьев». Читатель при этом не мог не прыснуть в кулак, поскольку пародийный лозунг «Наша сила — в наших плавках» был известен едва ли не каждому школьнику. Но чтобы сообщить тексту хотя бы минимальную читабельность, романист не мог обойтись без любовных добавок. И в тихой заводи водились страсти:
«Запершись в крохотном домике, они долго стояли, исступленно целуясь, испытывая блаженство от сознания, что в эти их владения никто не вторгнется, что они изолированы от всего мира. Когда Николай стал порывисто расстегивать пуговицы на платье, Светлана отстранила его:
— Я сама».
Не будем оценивать образно-стилистическое качество процитированных фрагментов, но нельзя не заметить, что подробности интимных отношений вызывают куда большее доверие, чем повышенные обязательства сталеваров. Как там на самом деле было с плавками — неизвестно, зато нет, в общем-то, оснований сомневаться в подлинности порывистого Николая — так же, как и в том факте, что где-то какая-то Светлана произносила столь приятные для мужского слуха слова. Иначе говоря, шаг в сторону «интима» был каким-никаким шагом в сторону жизненной реальности. «Оживляж» — таким термином определил подобные тенденции тогдашней прозы Сергей Чупринин, и, несмотря на ироническую едкость французского суффикса, в слове этом сохранялась и здоровая корневая семантическая основа: оживить изображаемые характеры и отношения стремится всякий писатель, без эротических же красок любая художественная палитра будет выглядеть обедненной.
Конец 80-х — начало 90-х годов ознаменовались в нашей художественной культуре мощным эротическим бумом. Фильм Василия Пичула «Маленькая Вера» буквально перевернул традиционные представления: запечатленная кинематографистами-новаторами сексуальная позиция даже получила в популярных медицинских изданиях название «маленькая Вера» (что, правда, несколько обидно для Джейн Фонды и давно известного фильма «Загнанных лошадей пристреливают…», не говоря уже о субтильной героине четвертой новеллы первого дня «Декамерона»), На театральных подмостках в течение семидесяти советских лет обнаженную женскую натуру удалось явить лишь однажды — в таганском спектакле «Мастер и Маргарита», и то лишь со спины да еще и ценой последовавшей травли в «Правде». За минувшие же десять лет элементы и женского и мужского стриптиза стали будничной рутиной постановочной практики, и мы уже не удивимся мизансцене, где Хлестаков в костюме Адама будет обхаживать Марью Антоновну в костюме Евы (что при нынешних бюджетных трудностях не вызвало бы нареканий и со стороны Министерства культуры).
В литературе приход сексуальной революции был не столь нагляден, но первое предвестье его ощущалось уже в знаковой публикации «Новым миром» битовского «Пушкинского дома» в конце 1987 года: «К этому времени он не знал (и это буквально) таких слов, как: измена и предательство, репрессия и культ, еврей и жид, МВД и ГПУ, пенис и клитор, унижение и боль, князь и жлоб». Каждому видно, какая из словесных пар лексикона Левы Одоевцева была тогда самой непривычной для журнального шрифта. Скоро грянет буря!
И вот Зимний уже взят Аксеновым, Лимоновым, Юзом Алешковским, вышедшими на многотиражный простор и снесшими на пути все былые табу. Литературный молодняк, забыв о босоногом детстве и первой учительнице, начинает самыми непристойными красками живописать немыслимые эксцессы и оргии, не вызывая тем самым, однако, ни читательского, ни издательского интереса. 90-е годы не дали нам русского «Тропика Рака» и «Любовника леди Чаттерлей». Эротический бум обернулся зарубежно-переводным, эмигрантским и ретроспективным. Самыми смелыми революционерами в итоге оказались литературоведы и лингвисты. Вдохновленные легендарной фразой Ахматовой о профессиональном праве филолога произносить любые слова, они начали заполнять лакуны, заменять полнозначными лексемами ханжескую «азбуку Морзе», все эти отточия и тире подцензурных (как дореволюционных, так и советских) изданий. Серия «Русская потаенная литература» издательства «Ладомир», унаследовавшая свое название от огаревской антологии 1861 года, — так называемая «красная серия», угостившая читателей отборной, сочной да к тому ж еще овеянной преданием клубничкой, породившая ряд аналитических статей о фольклорной и литературной эротике, — только она, наверное, и останется заметным наследием нашей запоздалой сексуальной революции. В практике же современной словесности самых последних лет нельзя не констатировать наличие отчетливых «контрреволюционных» тенденций.
Начнем со стихов. Их сегодня не сочиняет и не публикует — в периодике или сборниками — только ленивый, но не читает их и самый трудолюбивый. Нет контакта — это факт настолько же непреложный, насколько неприятный. Поэзия явно нуждается в помощи чуть ли не медицинской. Кого лечить — поэта или читателя? Что за аномалия возникла в отношениях этих двух вечных партнеров?
Причин множество, и одна из них — чрезмерное бесстрастье стихотворцев, которые как будто забыли, что муза лирики Эрато — родственница Эрота, что любовное томленье — незаменимый энергетический источник творчества. На поэтических страницах журналов днем с огнем не сыщешь не то чтобы пикантных подробностей или чувственно-телесных красок — нет даже никаких лексико-грамматических признаков лирического «объекта», адресата. Сегодняшняя версия «чудного мгновенья» — «Передо мной явился я», а до «мятежного наслажденья» дело просто не доходит. Причем этот нарциссизм лишен вызова и психологической напряженности: все пишут только о себе, ну и я туда же.
Написав это, я решил перепроверить свое утверждение и принялся листать журналы текущего года. Вот встретился все-таки заветный глагол: «Писать о тебе — все равно что шепнуть «я люблю»…» Ан нет, это он о Венеции. Автору двадцать восемь лет, родился в Ленинграде, живет в Волгограде; плывя в гондоле, сочиняет баркаролы и фигурные стихи с анжамбманами и с прицелом на «Нобеля». Считая поэтическую езду в хорошо знаемое (и, в частности, рабское следование Бродскому) делом заведомо непродуктивным, не могу все-таки не заметить, что подражатели Бродского, имя которым легион, совершенно упустили из виду присущее их кумиру эротическое остроумие. У них не встретишь вызывающе парадоксального сравнения вроде: «Красавице платье задрав, / видишь то, что искал, а не новые дивные дивы. / И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, / но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут — / тут конец перспективы». Или гривуазной метафоры типа «ключ, подходящий к множеству дверей, / ошеломленный первым поворотом». Или иронического сожаления о том, что «в награду мне за такие речи / своих ног никто не кладет на плечи». В «постбродской» поэзии, что называется, «интим исключен», как и интимный контакт с читателем.