Три критические статьи г-на Имрек — страница 7 из 8

е так производится; оно не так совершается, судари вы мои, дело-то это. А оно надобно тут знаете и тово; оно, видите ли, здесь другое, требуется, требуется здесь тово, этово, как его – другова. А этово-то, другово-то и не имеется; именно этово-то и не имеется; таланта-то, господа, поэтического-то, господа, таланта, этак художественного-то и не имеется. Да вот оно, оно самое дело-то, то есть, настоящее вот оно как; оно именно так.

Много можно бы исписать печатных листов таким языком, но у кого же на это будет довольно духу, терпения и… и… храбрости, положим.

Говоря о повести г. Достоевского «Двойник», можно повторить слова, которые часто повторяет у него г. Голядкин:

Эх плохо, плохо! Эх плохо, плохо! Эх дельце-то наше как плоховато! Эх дельце-то наше чего прихватило.

Да точно не хорошо и нехорошего прихватило.

Если бы не первая повесть г. Достоевского, мы никак не имели бы терпения прочесть его вторую; но мы сделали это по обязанности, желая что-нибудь найти в его повести, и ничего не нашли; она так скучна, что много раз оставляли мы книгу и принимались снова и насилу-насилу прочли ее. Конечно, судя по первой повести, мы никак не ожидали, чтоб была такова вторая. Где талант, который видели мы в первой повести? Или его стало только на одну.

Недолго польстил надеждою г. Достоевский; скоро обнаружил он себя.

Мы уже не имеем теперь духу сказать: подождем, что будет далее.

В «Петербургском сборнике» есть статья г. Искандера[21], которую мы причисляем к числу умных, замечательных. Выпишем несколько строк.

«Наполеон с содроганием говорил о гнусной привычке беспрестанно лгать. Мы лжем на словах, лжем движениями, лжем из учтивости, лжем из добродетели, лжем из порочности; лганье это, конечно, много способствует к растлению, к нравственному бессилию, в котором родятся и умирают целые поколения, в каком-то чаду и тумане проходящие по земле. Между тем, и это лганье сделалось совершенно естественным, даже моральным, мы узнаем человека благовоспитанного – по тому, что никогда не добьешься от него, чтоб он откровенно сказал свое мнение»

(стр. 211).

Справедливо говорит он, что чисто прибраны у нас гостиные и залы, но не прибраны внутренние комнаты дома. Замечание справедливо; а они, эти внутренние комнаты, конечно, главные существенные комнаты дома. Мы понимаем это так: хлопочем мы о жизни общественной или лучше гостиной, а жизнь семейная часто у нас забыта или пренебрежена; семейная же жизнь есть неотъемлемая основа и условие истинно общественной и человеческой жизни, без нее их нет.

Можно бы сюда отнести и стихотворение г. Некрасова «В дороге»; оно было бы очень хорошо, если б не было мелочных подделок под русскую речь, как-то: тот, эта и эти.

Вот все, что есть замечательного в «Петербургском сборнике».

О переводе «Макбета» мы не говорим; об этом надо говорить много и не в числе других произведений. Благодарим г. Кронеберга[22] за труд его.

Все остальное нечто иное, как балласт, годный для той здоровой толщины, по выражению «Отеч<ественных> Зап<исок>», о которой так хлопочут петербургские литераторы.

Приступим к разбору и этого хлама.

Первое произведение, следующее за повестью г. Достоевского, есть «Помещик» г. Тургенева. О г. Тургенев! Нельзя сказать, чтоб он не совершенствовался: он был плох в первом произведении своем[23], подавал и в нем надежды, и оправдал их; он пишет постоянно плоше и плоше. Но что сказать о его «Помещике»? Здесь он превзошел немалые ожидания. Это произведение так уж плохо, такой вздор; так жалко желание острить; так смешно какое-то чувство будто бы превосходства при описании выставляемых им в карикатуре лиц, что лучшая критика: прочесть самое произведение. Нельзя однако же не выписать хоть чего-нибудь. Вот описание уездного бала:

Вообразите вереницу

Широких лиц, больших носов,

Улыбок томных, башмаков

Козлиных, лент и платьев белых,

Турбанов, перьев, плеч дебелых,

Зеленых, серых, карих глаз,

Румяных губ и… и так дале —

Заставьте барынь кушать квас —

И знайте, вы на русском бале

(стр. 188).

Каково! «Сейчас можно видеть столичную штучку», – сказала бы наверно Анна Андреевна в «Ревизоре». Вообще в петербургских литераторах видно чувство аристократическое перед всем, что не Петербург, чувство превосходства, похожее на аристократическое чувство, как бы сказать… людей служебных перед простыми крестьянами.

Г. Тургенев оканчивает свой рассказ, говоря:

Но весело сказать себе:

Конец мучительной гоньбе

За рифмами… придумать строчку

Последнюю, поставить точку,

Подняться медленно, легко

Вздохнуть, с чернилами проститься —

И перед вами глубоко,

О мой читатель, поклониться!

Неужели в самом деле? Нет! напрасная надежда: в этом же сборнике еще встречается имя г. Тургенева.

За г. Тургеневым следуют «Капризы и раздумье» г. Искандера, о которых мы уже сказали. За ними же «Парижские увеселения» г. Панаева[24]. Вот еще писатель в роде г. Тургенева, с большим притязанием на юмор, он выставляет здесь парижскую чернь, гризеток и т. п. Рассказ его имеет некоторый довольно, впрочем, ничтожный интерес; но когда он сколько-нибудь поднимается выше своего рассказа, когда он пускается в рассуждения, в юмор, думает острить – все это выходит в высочайшей степени пошло. Он и г. Тургенев имеют то сходство, что оба желают выставлять в произведениях своих лица, возбуждающие юмор; но в том и в другом произведении единственное лицо, возбуждающее юмор, – сам автор. Таким образом они, если угодно, достигают своей цели[25].

Вот «Мартингал», повесть г. Одоевского. Г. Одоевский любит иногда пошутить в своих повестях, да, кажется, он любит подшутить и над читателями; по крайней мере, нельзя объяснить этой повести иначе, как шуткою над читателями, которые прочтут повесть и не найдут в ней ровно ничего.

С неприятным и грустным чувством прочли мы поэму[26] г. Майкова. Не того мы ожидали от него, прочитавши в прошлом году вышедшую поэму его под названием «Две судьбы». Кстати, поговорим о ней, и прежде всего напомним ее содержание. Нинета, итальянка, любит с детства итальянца Карлино, не понимая, что эта любовь – дружба. В Италии в это время путешествует русский Владимир, как водится, с бледным челом, с подавленными страстями, – одним словом, человек знакомый. Он приходит к Карлино, любуется им и Нинетою, говорит, что он желал бы быть на месте Карлино, был бы счастлив… Нина почувствовала вдруг, что ее любовь к Карлино есть только привычка, что он с детства был ей братом. Она начинает любить Владимира. Страсть ее усиливается, когда Владимир раскрывает ей свою душу, разочарованную в новом, и тоже отчасти Лермонтовском, роде. Нина любит: так хотел представить сочинитель; но в любви ее есть рассуждение, есть мысль помирить его с существованием; нам кажется это уже не цельным чувством; хотя это желание и может привязываться к любви, но со стороны. Владимир узнает о чувстве Нины и хочет ехать, чтобы не смущать ее более. Она приходит больная к нему, решается следовать за ним в Россию; является Карлино, завязывается ссора; Карлино убивает Нину, зовет народ и обвиняет Владимира в убийстве. Его берут. Через неизвестно сколько времени Владимир в России, живет в деревне и отличный гастроном; из журнала узнает он, что Карлино, атаман разбойников, пойман и приговорен к смертной казни; Владимир сравнивает свою судьбу с его судьбой; говорит: «Чем же лучше я» и потом объявляет Павлушке:

За ужином я гуся буду есть,

Да сыр. В еде спасенье только есть.

Завязка, содержание – пустое. Но в этом произведении есть мысль или намерение сказать мысль, которая, конечно, выразилась нисколько не художественна, но на которую стоит обратить внимание. Россия и западное образование, этот неизбежный вопрос, является и здесь. Владимир – русский; он так же, как и другие, увлечен и проникнут Западом. Но он вместе человек живой; в нем видна, убегающая от всех теорий, любовь к русской земле. Сверх того, и мысль его смущена ее прошедшим, полным жизни (по его собственному признанию). Недоумение это есть большой шаг к истине. Он сравнивает древнюю Русь с настоящим нашим поколением и удивляется страшной разнице, страшной апатии, царствующей между нами. Он не решает вопроса. Что в нашем поколении есть апатия – это правда; но понятна тому причина. Такою апатией и бледностью, таким жалким эгоизмом, – с одной стороны, животным и бесчувственным, с другой – идеальным, сухим, иногда тоже довольным красивого своею позою, иногда, у более живых людей, возмущаемым чрез сомнение, вопрос, желание чего-то лучшего, – этою апатиею и эгоизмом казнятся люди русские за презрение к народной жизни, за оторванность от русской земли, за аристократическую гордость просвещения, за исключительность присвоенного права называть себя настоящим и отодвигать в прошедшее всю остальную Русь. Спесивое невежество противополагают они всей древней, всей остальной, и прежней и нынешней, Руси, – гордость учеников, ставящих себя в свою очередь в учители. Мы похожи на растения, обнажившие от почвы свои корни; мы сохнем и вянем. Но нас спасает глубокая сущность русского народа, и тот виноват сам, кто не обратится к ней. Владимир у г. Майкова задумывается и любит Русь, – и вот почему мы отличаем это произведение от других. Как скоро чувство истинно, как скоро оно свободно от авторитета, оно найдет истинную дорогу и возвратится из отвлеченности эгоизма к жизни живой, народной. Прибавим, что только эта дорога может спасти от катастрофы гуся и сыра, которою оканчивается поэма г. Майкова.