К немалому удивлению Уильяма, предстать ему пришлось не перед судом, а всего лишь перед университетским начальством. Семь стариков – провост, деканы факультетов и так далее, – словно крыльями, хлопали своими мантиями у него перед носом и каркающими голосами задавали ему разные вопросы. Потом Уильям говорил мне, что думал тогда о своих родителях и о том, что теперь его непременно отчислят. Выбросят из университета с клеймом резчика по кости.
– А еще я думал о тебе, – добавил он.
– Что за гнусное удовольствие, – доискивался доктор Келли, – доставляет вам подобная резьба по кости?
– О. – Уильям вздрогнул. – Нет, – начал оправдываться он. – Это не я. Этот скелет…
Но выражение лица декана заставило его умолкнуть.
– Отвратительное дело, – сказал Келли с яростью, как потом рассказывал мне Уильям. – Ваши художественные наклонности аморальны, для врача в особенности, хотя, не стану отрицать, именно с медицинской точки зрения вы продемонстрировали немалую сноровку. И все же я назову их противоестественными. А теперь главный вопрос. Где вы достали материал?
Уильям смотрел на него молча.
– Уверен, – медленно продолжал Келли, – что вы не захотите пятнать свою многообещающую доселе репутацию преступлением. Отвечайте – где вы взяли эти кости?
И Уильяму ничего не оставалось, как понять намек и ухватиться за брошенный ему спасательный круг.
– Я купил их, сэр, – отвечал он наконец недрогнувшим голосом. – Для занятий искусством.
И он поднял руку и сделал в воздухе царапающее движение. Декан откинулся на спинку своего кресла. На его лице было написано облегчение.
Хозяйка квартиры Уильяма сообщила, что он заплатил за жилье до конца будущего месяца, но сам куда-то исчез. В нашей группе почти все решили, что его отчислили. Даже я ничего о нем не слышал. Но вот однажды, недели через две после его разговора с университетским начальством, мы сидели на лекции, когда дверь вдруг приотворилась и – неожиданно для всех, кроме меня, – в аудиторию вошел Уильям собственной персоной и бочком пробрался на свое место.
Поднявшийся было девятый вал изумления тут же стих, усмиренный гневным взглядом профессора Серджа. Лишь раз за всю лекцию Уильям оторвался от своего конспекта и нашел меня взглядом. Он широко мне улыбнулся и поднял палец в знак того, что все объяснит позже.
После занятия мы все столпились вокруг него и, возбужденно хлопая его по спине и плечам, требовали рассказа. Он только ухмылялся.
– Да так, ничего особенного, – сказал он. – Дурака свалял. Попался на мелком воровстве. Много я пропустил? – и все в таком духе.
Когда остальные разошлись и нас уже никто не мог услышать, он сказал мне:
– Меня поймали, когда я крутился там, где не следовало. А у меня при себе были кости, вот и…
– Человеческие?
– Разумеется, человеческие. – Мы поглядели друг на друга. – Они наверняка что-то заподозрили. Но по совершенно непонятным мне причинам – наверное, кто-то замолвил за меня словечко, не иначе… В общем, я отделался строгим предупреждением с конфискацией костей, а еще мне пришлось дать клятвенное обещание быть паинькой до самого конца моей медицинской карьеры. И вот я снова здесь. – Он невесело усмехнулся.
– Я так понимаю, старина, – сказал я, и мой голос, по всей видимости, дрогнул, – что это еще не вся история. – Он снова засмеялся. – Но, помнится, однажды ты в самых изысканных выражениях объяснил одному типу, что человек имеет право не распространяться о том, что ему хочется сохранить в секрете. Так вот. – Я склонил перед ним голову.
Он действительно долго не говорил со мной об этом деле. Но я всегда знал, что продолжение следует.
Я кончил курс прилично, Уильям хорошо. Нас разбросало: Южный Лондон, Оксфорд, Лидс, снова Лондон. Уильям получил место в Свонси, где оставался два года, пока не перебрался в больницу на южном побережье. Я согласился на предложение в Дареме.
– Невероятно, – сказал Уильям.
Я настаивал, что это совсем недалеко.
– Еще как далеко. – Он повысил голос. – Тебе даже говорить о нем, и то противно. Возможно, ты отчего-то чувствуешь себя обязанным снова посетить места былых мучений… – Уильям был сердит, но даже тогда не домогался моей откровенности. – …однако Дарем тебе решительно вреден. Я же вижу, каким похудевшим и измученным ты каждый раз выходишь из поезда.
– Ну да, перспектива не самая блестящая, – согласился я, – но все же не преувеличивай. В конце концов, в любой жизни бывают свои обретения и потери.
Пять лет врачебной практики пронеслись как один день, когда в Глазго созвали медицинскую конференцию с такой обширной тематикой, что почти все выпускники нашего года смогли приехать. Для нас это стало настоящим воссоединением. Приятно было снова всех увидеть, пообщаться кое с кем из прежних преподавателей и нынешних коллег. Хотя пять лет – ничтожный срок, конечно: теперь я не могу без улыбки вспоминать ни ту нашу встречу, ни ностальгию, которую мы испытывали тогда.
В те времена в одном крыле четырехугольного здания нашей медицинской школы был – а может, и сейчас еще есть – крохотный медицинский музей.
– Давай зайдем, – предложил я Уильяму в самый день отъезда.
– Давай.
Подозреваю, что читателю уже понятно, в каком направлении движется мой рассказ.
Две комнатки музея были битком набиты шкафами и витринами, очаровательными каждая по-своему. Старые хирургические артефакты, диорамы медицинской истории. Косые солнечные лучи проникали внутрь помещения, почти ничего не освещая.
Я повернул за угол и замер.
– Что там? – спросил Уильям, заметив выражение моего лица. Он бросился к витрине и увидел мою находку.
Внутри висел скелет, но не весь: череп, ключицы с грудной клеткой, правая рука целиком и плечевая кость левой – вот все, что от него осталось. Ниже четырнадцатого позвонка все отсутствовало. Кости были отполированы. Рисунок выступал на них очень четко. Я смотрел на морские сцены, разглядывал горгулий, причудливые растения и орнаменты, линии, которые выглядели так, словно их провели только ради удовольствия проводить линии.
Уильям положил на стекло руку.
– Это же… – начал было он, но я перебил его:
– Не надо.
«Происхождение невыяснено, – гласил сопроводительный ярлычок. – Художник неизвестен».
Я глядел на череп.
– Уильям, – сказал я, – когда тебя отстранили тогда от занятий, по университету, как ты сам понимаешь, поползли слухи…
– Ладно, – произнес он. – Тебе я расскажу.
И он сделал шаг вперед.
– Это оно. То тело, о котором ты столько слышал. В первый момент я подумал, что это, возможно, другое, но нет. Это оно. Точнее, то, что от него осталось. Что они с ним сделали? – прошептал он. – Ты только посмотри…
– Откуда оно здесь? – спросил я.
– Здесь, в смысле, вот тут? – Он указал рукой на витрину. – Или вообще? – И он повел рукой, словно заключая в очерченную им окружность весь мир. – Не знаю. Более того, я считаю, что с моей стороны было бы неразумно пытаться это узнать. – Его голос звучал на удивление сухо. – Если на свете и есть те, кто знает, как это попало сюда, то именно их компании мне следует избегать. – Он посмотрел на меня в упор. – Но с тобой мы поговорим.
Я приехал на юг. Когда я вышел из вагона, Уильям окинул меня внимательным взглядом: я снова похудел. Мы сели на велосипеды и покатили в Даунз, а по дороге съехали в какой-то глиняный карьер, где с удовольствием пообедали сандвичами. День выдался необычайно жаркий. Из тех, когда басовито жужжат шмели, грузно перелетая с цветка на цветок, одуряюще пахнет жимолостью и всякой такой всячиной, – короче, из тех, на которые так горазда наша природа летом, когда ей случается бывать в хорошем расположении духа: нигде, кроме Англии, не бывает больше таких дней. Тишина, покой и очарование, почти всегда проникнутые ощущением близящейся угрозы. В общем, день был из тех, по которым начинаешь ностальгировать еще до того, как они закончатся.
– Так как там у тебя дела, на твоем севере? – натянуто спросил Уильям.
– Справляюсь потихоньку, – ответил я. – Осталось уже недолго.
Он кивнул.
– Знаешь, – продолжил он после некоторого молчания, – я, кажется, знаю, что, по-вашему, произошло тогда в Глазго. – Он откусил от сандвича, затянулся сигаретой, запил это все глотком сидра. – Но я не умею резать по кости, Джеральд. Даже плохо, и то не умею. – И он улыбнулся мне. – Пренеприятное испытываешь чувство, когда знаешь, что коллеги видят в тебе вора, крадущего мертвые тела ради того, чтобы превращать их в жуткие произведения искусства. И считают, что по тебе виселица плачет…
– Не все, – перебил его я. – Кое-кто из нас…
Он поднял руку, чтобы я умолк.
– Не я расписал этот чертов труп, хотя украл его действительно я, – сказал он.
И пока воздух вокруг нас густел, а тени становились длиннее, он рассказал мне все, вот эту самую историю, которую я, с некоторыми изъятиями и незначительными исправлениями, набросал здесь.
Было ясно, что он понимал – я верю каждому его слову. Я видел, что мое безоглядное доверие дает ему облегчение. Только его описание первых ночей, проведенных с трупом в съемной каморке, где Уильям устроил свою лабораторию, вызвало у меня реакцию, близкую к шоку.
Назад, к поезду, мы неслись с бешеной скоростью, так что волосы развевались.
Много лет спустя я имел честь долго работать с Уильямом рука об руку. А после его смерти некоторое время даже управлял делами одной из основанных им благотворительных организаций. Это давалось мне нелегко, но ради его памяти я старался.
Карьера Уильяма стала набирать обороты уже после войны, когда его изначально прохладное отношение к Национальной службе здравоохранения постепенно сменилось энтузиазмом. Он никогда не интересовался политикой, зато много работал с молодыми врачами в больницах по всей стране, в результате чего в пятидесятые его имя оказалось накрепко связанным в общественном сознании с так называемой социальной медициной. Именно за заслуги в этой сфере его и наградили орденом Британской империи. Интересовался он и педагогикой: из него вышел хороший учитель, хотя и увлекающийся порой. Сегодня его имя связывают по большей части с одним хирургическим приемом – честь, над которой он посмеялся бы вслух, хотя в глубине души наверняка был бы польщен.