Как бы то ни было, мой долг — уделять частичку внимания и этим банальным изменениям формы. Вчера, например, она говорила: «Меня нет дома, оставьте ваше сообщение, а если речь о чем-то срочном, наберите 35–27–86». Слова впроброс, словно она не скрывает своего нежелания непосредственно общаться. Сегодня утром, наоборот, она была нетороплива, произносила слова почти по слогам, надутыми, как для поцелуя, губами: «Это номер 72–28–16. Перезвоните мне позже или назовите свое имя».
Я выслушал три раза подряд это деспотичное и бесстыдное приглашение. Иногда музыка звучала перед ним, иногда после, а иногда ее не было вообще.
Зачем постоянно менять текст? Для чего все эти усилия: стирать старый, придумывать новый, записывать его, и опять все по кругу? Может, она каждый раз обращается к различным собеседникам, неизвестным ей, но разным, а это требует постоянного изменения тона? Но как она позволяет себе заставлять меня так страдать! А вдруг ей и правда позвонит какой-нибудь маньяк? Наша история длится уже несколько лет, и первый попавшийся не имеет права вторгаться в наши отношения, это несправедливо, я не позволю, чтобы ее у меня увели.
Любой то и дело норовит отнять у меня все… нож мясника отрезает кусок за куском от мясной туши, и матери, стоя в очереди, чтобы купить свою порцию для своего ребенка, дышат запахом крови. Как можно думать о рождественском обеде среди этих висящих оголенных туш? Со мной то же самое, когда я звоню по телефону, мне отвечают все реже и реже, и каждый раз как будто отрезают кусок меня, и он исчезает в вакууме. Да пусть они позволяют приставать к ним на улице, если им нравится, меня эта пошлость совершенно не трогает, но уж не претендуйте на то, чтобы я звонил вам, когда вас нет дома! Я научился мстить им, платя той же монетой. Недостатка в женщинах у меня нет, и, если какая-то меня предает, я моментально звоню другой.
Я даже составил таблицу с подробным расписанием дня их всех. Так, по номеру 48–27–81 можно звонить только во второй половине дня, потому что она начинает работать с 14:00. С номером 25–36–12 дело сложнее, смены у нее чередуются: понедельник, вторник, среда — утро, в остальные дни — вечер, в субботу звонить рискованно, хотя она обычно уходит за покупками. Однажды она оказалась дома, и я моментально бросил трубку.
Поделом мне, нельзя быть таким безоглядно самоуверенным, беда, когда механически становишься рабом своих привычек и не принимаешь в расчет то, что именно в этот момент твое желание позвонить ей может совпасть с ее желанием, чтобы ей позвонили. Любить — значит принимать человека таким, какой он есть, с его желаниями, ничего не воспринимать как должное, деликатно приспосабливаться к настроению того, кого любишь.
А вот 39–15–29 меня просто достала безалаберная девица без фиксированного графика дня, никогда не знаешь, что тебя ждет. Я устал следить за ее графиком и вычеркнул ее из списка. Без нее дел хватает. Если с 27–65–04, 57–24–41, 32–64–29 и 72–28–16 проблем нет, поскольку они живут одни, то в некоторых других случаях я должен еще иметь в виду расписания их мужей или бойфрендов. А с 69–57–23 еще и с распорядком жизни ее матери, глухой старухи, которая каждый раз орет в трубку. И потом, это несправедливо — то, что я все время должен подстраиваться под них, я ведь тоже имею право делать, что хочу, звонить, когда приспичит, разве можно приказывать желанию!
Иногда на меня накатывает набрать 48–27–81 посреди ночи, а я терпеть не могу звонить ночью. Ужин, лежащий в моем желудке, подступает к горлу, рот и сердце наполняются кислотой, не лучшее состояние, чтобы приволакиваться за кем-то. Я предпочел бы сидеть у окна, часами наблюдая за бельем, которое вывесили сушиться, и оно бьется на ветру, в то время как стены двора медленно изменяют свой цвет.
Под стать ей и 27–65–04, та еще воображала. Постоянно навязывает время, в какое я вынужден ей звонить, всегда неудобное для меня, но как можно не подчиниться ей, с тех пор как однажды, услышав это ее «чао», я пропал.
Так что я звоню ей, даже если мне этого не хочется. А иногда, напротив, я ощущаю безудержное желание позвонить ей, позвонить им всем. Такое случается со мной по утрам, после бессонной ночи. Бессонница — это пытка, к утру оконные стекла становятся белыми, как пена, растекающаяся по поверхности черной воды, если бы я только мог позвонить им всем в эту минуту, но они, теплые и расслабленные, еще нежатся в постели под затхлыми одеялами, и автоответчики еще не включены, и я смогу услышать лишь опухшие от сна голоса, свиное похрюкивание, а это испортило бы мне настроение на весь день. И мне остается крутиться в кровати и ждать, когда для них пробьет час идти на работу, в школу или за покупками, и надеяться, что к этому времени жажда звонить не иссякнет. Сначала я весь напряжен и возбужден, потом поднимаю трубку просто так, по привычке, я верен своим привычкам, и, если никто из них не отвечает, мне даже лучше.
Еще и потому, что позже, в офисе, я сам должен отвечать на звонки, переводить их на другие номера, давать информацию, принимать сообщения, левая рука поднимает одну трубку, в то время как правой я держу другую, в которую уже говорю, потом звонит третий телефон, я прижимаю эту трубку плечом к уху, тут же звонят новые, это ужасно, голоса грохочут со всех сторон, каждый думает, что он единственный, и требует внимания только к нему одному, голоса наглые, алчные, пронзительные, вальяжные… и у меня внутри что-то взрывается…
Даже если бы все мои голоса, те самые, подлинные, позвонили мне одновременно, это была бы катастрофа, как если бы, лежа в гареме с обвившимися вокруг тебя красавицами, ты еще не успел начать делать то, что должен, как уже вынужден прекратить, потому что одномоментно затрезвонили все телефоны. Хорошо чувствовать себя в гареме может только евнух.
И ночью, когда я кручусь в постели, в ушах все еще эти звонки, копья, пронзающие мозг, сверло дантиста, я встаю и проглатываю две-три таблетки, но это не помогает, звон не унимается.
Вот поэтому я звоню только на автоответчики: я не могу позволить себе звонить непосредственно им, обращаться с ними так же, как мир обращается со мной. Я с пиететом отношусь к женщинам, я уважаю даже тех, кто мне не нравится; я никогда не позволил бы себе вторгаться в их жизнь, звонок — это изнасилование, осквернение и выход за рамки нормы, это неприемлемо. Насильников я бы приговаривал к смертной казни, меня не убеждают их обещания, что они больше ничего подобного не сделают, я им не верю, от вожделения трудно избавиться, если бы такое было возможно, они могли бы утолять свое желание собственноручно в ближайшем туалете. Это неприятно, но все-таки лучше, чем насиловать других и звонить, когда тебя не ждут, удивляя женщин нежданным появлением в их жизни…
Как-то ночью, когда я вертелся в постели, зажав уши подушками, а вокруг меня все заливалось трелями, звенело и вопило, я понял, что с нами, должно быть, случилось что-то страшное, а мы этого не заметили. Это не было сном, нет, ладно бы я спал, тогда это значило бы, что, по крайней мере, я сплю, и даже кошмарный сон — глаза-то у меня тогда закрыты — все же лучше, чем бодрствовать и смотреть на все широко открытыми глазами.
Тогда я понял, что мир — это чудовищная телефонная станция, являющаяся центром управления всем на свете. Боже, ты покинул нас, а твое место занял кто-то иной, хозяин тьмы и шума… зло шумно и громогласно, ибо святые молятся в тишине, они не беспокоят никого и никому не звонят. А оттуда кто-то звонит без передышки, звонит, чтобы командовать, пытать, доводить до исступления, мешать дышать, обонять, трогать, пробовать, любить…
Но я не разрешил себе поддаться панике, я нашел способ защитить себя. Я перерезал телефонные провода, сначала дома, а потом в офисе. Чтобы позвонить моим голосам, достаточно спуститься в бар напротив. Но я опоздал. Кто-то, когда мне удалось, наконец, заснуть, не помню даже, когда это было, очевидно, вскрыл мне голову и подсоединил телефонный провод напрямую к моему мозгу, я до сих пор могу нащупать шрамы, вот тут, под волосами. В офисе на следующий день провода были снова подключены, все снова работало и звенело.
Мне нравится, когда звоню я, а не когда звонят мне. Я исполнен уважения к женщинам, я это уже говорил, но я — мужчина, и когда беру на себя инициативу, то этим я вовсе не перечеркиваю моего уважительного отношения к ним. Я умею выжидать, ловить момент, это часть опыта. Мастер своего дела не позволит себе вести себя, как мальчишка, но во всех случаях звонящим хочу быть я. Ах, как это было бы прекрасно, если бы никто никогда не звонил по телефону и меня окружала бы безмолвная, безмятежная Вселенная… И лишь я, один я, набираю номера…
К тому же я заметил, что в последнее время там, на другом конце провода, начинает что-то происходить: повсюду западни, ловушки, капканы. Недавно я позвонил по номеру 28–15–31, где всегда отвечал ласковый, бархатный голос… Я позвонил ей в девять утра, в правильное время, и действительно ее уже не было дома. Но то, что мне ответило, не было голосом. Это было нечто другое, металлическое, бесполое, безликое: «ОТВЕ-ЧАЕТ-НО-МЕР-ДВАД-ЦАТЬ-ВО-СЕМЬ-ПЯТ-НАД-ЦАТЬ-ТРИД-ЦАТЬ-ОДИН-ПРО-ШУ-ЗВО-НИТЬ-МНЕ-ПОСЛЕ-ДВУХ-ЧА-СОВ-ПО-ПОЛУД-НИ…»
Я узнал, что это называется répondeur, когда голос не записывается на пленку или какой-то другой носитель, а набирается цифровыми кнопками, и получается вот такое непотребство… Нет, то, что сейчас слышалось в трубке, совсем не походило на голос… железный скрежет, дыхание, которое собирается и разбирается, будто детали конструктора, ледяная кукла, подпирающая балюстраду зимнего общественного парка, от одного взгляда на эту куклу пробирает озноб. Даже стекло моего всегда закрытого окна заледенело, не знаю уж, каким образом с ним такое случилось, кто его таким сделал. А ведь когда-то оно точно было другим, было лето, всегда было лето, окно было открыто, и я мог высунуться из него, облокотившись о подоконник.
Еще одно свойство того захватчика с телефонной станции — безграничная зависть ко всему прекрасному, чем я обладаю. Он делает все, чтобы уничтожить меня, строя все эти козни и хитрости… Если бы кто знал, сколько их было на моем пути, сколько ран я получил и какие усилия предпринимал для своего спасения. Как в той грязной луже, я тонул в ней, погибал, я уже почти погиб, потеряв себя в этом потопе, в этом стремительно несшемся по улицам и над крышами домов весеннем паводке, чьи полноводные потоки переворачивали и сносили все на своем пути. Они несли меня в никуда, но я не сдался, я притворился мертвым, и, когда вода схлынула, я был жив, я приоткрыл глаза и даже подмигнул одним глазом чистому, освободившемуся от грязной воды небу, этому глупому солнцу, висевшему надо мной, будто мяч, оставшийся на отмели после отлива.