Су Гоу с непокрытой головой снова вышел из дома, вежливо поклонился командиру отряда и — не глядя на солдат, не удивляясь происходящему — сделал пару шагов, видимо, с намерением где-нибудь за ближайшим углом справить нужду. Дусы подскочил сзади к этому дородному, медлительному старику, ударил его по пояснице рукоятью сабли, схватив за плечо, развернул лицом к себе и отрывисто спросил: действительно ли он — тот самый Су Гоу, сбежавший из-под стражи фитильный мастер? Су Гоу, скрестив на груди руки, ответил, что да, это он; но вот кто такой сам дусы? Не разбойник ли с большой дороги? А если нет, то почему он ведет себя столь нагло — почему среди бела дня бьет ни в чем не повинного человека, почему шпионит за ним?
Однако прежде, чем Су успел высказать, что у него накипело, дусы и два подскочивших солдата зарубили его саблями — прямо у стены[50].
У Вана вырвался крик — как и у других, наблюдавших за происходящим с угла улицы. Ван хотел подбежать к упавшему, но весь дрожал, не мог сдвинуться с места, его руки и ноги будто одеревенели. Он вместе с людским потоком зигзагом двинулся через площадь, не вполне сознавая, зачем. И бросая беспомощные взгляды по сторонам — на человеческие лица, втоптанные в землю потроха, золоченые вывески. Впрочем, никаких красок он не различал. Его гнал вперед страх. Вдруг пять сабель рассекли воздух в десяти шагах от него — там, куда он смотрел. И все смешалось в сером облаке пыли.
Су Гоу, его добрый и рассудительный брат, лежал — неспасенный — на улице.
Су Гоу был его братом.
Су Гоу не удалось спасти.
Су Гоу лежал на улице.
У стены.
«Где же эта стена?»
Его прижали к побеленной стене. Су Гоу хотел закончить кое-какие дела. Продать дом; и посоветоваться с муллой; насчет нового места жительства. Он хотел всего лишь пройти вдоль стены. Почему же Су Гоу — его брату — помешали? Ему было жарко, и его знобило.
Он, дрожа, добрался до каморки Доу Цзэня, который его ждал.
Увидав позеленевшего Вана, Доу схватил его — тот безвольно повис в его объятиях, — озабоченно вздохнул, поиграл пальцами, бережно потянул за собой внутрь храма. Там толкнул маленькую дверцу без ручки, рядом со статуей бога; они вышли на площадку, заваленную щебнем и кирпичом, потом забрались в стоявшую на краю улицы кумирню для бесприютных духов — прямоугольное каменное строеньице, внутри которого едва могли разместиться, согнувшись, два человека. Ближе к улице стояла жертвенная чаша для приношений; со строительной площадки они попали сюда через загороженную доской дыру в заборе.
Они долго сидели в темноте, в этом затхлом логове, пока Доу с помощью кремня не зажег масляный светильник. Доу Цзэнь казался более возбужденным, чем Ван: тот молчал, прижавшись к бонзе и положив голову ему на плечо. Позже, придя в себя, Ван рассказал о страшном убийстве Су Гоу, заплакал, словно раскапризничавшийся ребенок, упомянул и о пяти саблях, о том, как вышло, что солдаты зарубили старика. Потом заговорил Доу, а Ван, внимая его словам, успокоился, задышал ровнее и глубже, опять ушел в себя.
Могли он что-то сделать, чтобы Су Гоу, его брат, после падения вновь поднялся на ноги и закончил свои приготовления к отъезду? Взмах сабли исключил такую возможность — Су, только мгновенье назад стоявший, скрестив руки, перед дусы, рухнул на землю, и его труп оттащили в сторону, как дохлую кошку. Теперь, может быть, убили уже и его сыновей. Разве Су Гоу причинил кому-нибудь зло? Даже если бы он читал вслух из той старой книги, как его племянник, все равно это не преступление; но ведь о нем вообще не слыхали ничего худого. Потому-то с его братом и обращаются как с отверженным, не дают покоя его духу. Это дусы причинил ему несправедливость. Дусы зарубил его своей саблей.
Ван повернулся к бонзе и шепотом сказал, что теперь, пожалуй, ему пора сматываться; приходить он будет только по ночам и не очень часто: будет стучать в дверь условным стуком — шесть раз. Бонза этот план одобрил.
Когда Ван опять увидел дневной свет, слезы брызнули у него из глаз. Он стоял, рыдая взахлеб, между площадкой с битым кирпичом и задней стенкой кумирни; распустил косичку, разодрал на себе зеленый халат; не соображая, что делает, грыз костяшки окоченевших пальцев. Кошелек с мелочью, который протянул ему Доу, он оттолкнул; потом, ухватившись за выступ кумирни, перелез через дощатый забор и побежал прочь, даже не стер слез с мокрого лица.
В ближайшие шесть дней Ван шатался вокруг города — то по равнине, то по отрогам гор. На шестой день, ночью, пришел к бонзе и спросил, не знает ли тот, куда подевалась оленья маска. Маску Доу Цзэнь отыскал; он радовался, что опять встретился со своим помощником, что у того теперь более здоровый вид. Ван взял маску, погладил ее, надел; бонза не мог не отметить, как сильно изменился его ученик. Решительно нахмуренный низкий лоб; под ним глаза — то печальные и полные беспокойства, то вдруг вспыхивающие слепой яростью. И широкий крестьянский рот с выпяченной нижней губой производил такое же впечатление: иногда раззявливался, как голодная волчья пасть, но чаще оставался вялым, безвольным. Хитрые морщинки в уголках губ, казалось, плавали в пустоте, безотносительно ко всему остальному.
Бонза, старый лжец и мошенник, в присутствии ученика вдруг растрогался и ощутил прилив благочестия; он даже поймал себя на том, что с искренним чувством благословляет Вана.
Доу Цзэнь провел остаток ночи в своей каморке, без сна; он думал о Ване, который забрал оленью маску и спрятался в кумирне, не объяснив, зачем ему это нужно.
Ночь прошла. Когда утром на площади Ваньцзин солдаты принялись упражняться в стрельбе из лука, у забора собралось множество ротозеев; пыль, словно тюлевая занавеска, колыхалась над голой — без единого деревца — площадью. После лучников стали показывать свое искусство гимнасты и прыгуны.
Тут вдруг залаяли собаки, зрители отпрянули; какой-то сумасшедший в оленьей маске перемахнул через низенькое ограждение и подбежал к солдатам, выстроившимся перед веревочной планкой для прыжков, — за ними надзирал молодцеватый дусы. Собаки — их было не меньше тридцати — протискивались между ногами босых солдат, которые, хихикнув, делали шаг в сторону или же с бранью отбивались от зверюг. Дусы, проорав что-то, кинулся за нарушителем спокойствия, но тот хлестнул его по уху смешным детским кнутиком, странно подпрыгнул, нахлобучил на него свою маску, рывком притянул к себе — и отшвырнул на землю.
На площади стало удивительно тихо, все слышали только стоны и хрип упавшего. Никто и опомниться не успел, как жуткий незнакомец (теперь без маски) смешался с толпой зрителей; еще пару раз тявкнули собаки, и он исчез. Псы, повизгивая, бегали по песку вокруг вздрагивавшего тела дусы, обнюхивали его. Солдаты отогнали их камнями. И сорвали с дусы тяжелую оленью голову.
Лицо дусы почернело и отекло. Его удавили, сломав шейные позвонки.
На зрителей обрушились удары кнутов, но проку от это было мало; собачья стая рассеялась по ближним переулкам. Матери хватали и прятали детей, чтобы те не попали под нога бегущих солдат.
Но и беготня ничему не помогла. Как и попытки разогнать толпу В конце концов один из солдат нашел игрушечный кнут; это тоже не помогло — из соседних домов тотчас принесли другие такие же, дети погоняли ими своих деревянных осликов.
К полудню по всем рынкам, улицам и лавкам, по чайным, корчмам и постоялым дворам — вплоть до самого ямэня Цзинаньфу — разнеслась весть, которая чуть позже выплеснулась через городские ворота, достигла просяных полей, и огородов, и даже темных холмов за рекой; не кто иной, как Ван Лунь, сын рыбака из Хуньганцуни, известный в Цзинани плут, был тем человеком, который, переодевшись судьей провинции, освободил старого Су Гоу и двух его сыновей; именно он обманул даотая, набрав бродяг и преступников с гор Таншаня и дав им одолженные в ломбарде лакированные щиты; именно Ван Лунь только что отмстил за смерть своего названого брата Су Гоу командиру карательного отряда. В оленьей маске, которой он прежде пугал на рынках наивных женщин, Ван Лунь среди бела дня, на площади Ваньцзин, задушил командира батальона — прямо на глазах у его солдат.
о котором внезапно заговорил весь город, в тот же полуденный час устало поднимался по горным тропам. Обойдя ущелье, он прилег отдохнуть, даже не ощущая спиной острых камешков. Он лежал без движения, не поднимая отяжелевших рук, на самом солнцепеке. В сущности, он просто тянул время — да еще прощупывал себя, пытаясь определить, все ли теперь хорошо, все ли он сделал правильно.
В последние недели он испытывал невыносимую душевную боль. Она гнала его, заставляя перемещаться от какой-нибудь хижины к скале и обратно; четыре дня он вообще ничего не ел и не пил: забывал о пище, потому что постоянно стремился куда-то, слепо кружил вокруг одного и того же места. Когда жажда усилилась, он даже и не подумал, что мучается от недостатка воды; но был уверен, что это растет в нем — и жжет его грудь — горе. Часто ему хотелось раздобыть где-нибудь новые вещи: ведь с него содрали, мерещилось ему, и старую одежду, и саму кожу. Его злило, что он утратил волю, не может решиться ни на что, а только бродит без дели. Он чувствовал себя так, как когда купался на дальней отмели Хуньганцуни в момент начала отлива: только что его вынесли на берег сильные волны, и вот они уже тащат его, слегка покачивая, назад по песку; все дальше и дальше отступает прозрачная вода; его загорелая грудь почти высохла, пальцы ног выглядывают из воды. Море обнажило ему руки и бедра: он, покрытый каплями, лежит на влажном песке и должен упираться, чтобы его не увлек за собой поток.
Теперь ничто уже не могло его увлечь. Он десятки раз поднимал руку, отводил ее в сторону, но не был способен по-настоящему размахнуться и нанести удар.