Три времени ночи — страница 2 из 67

Она устраивается у живых изгородей, чинит прохудившуюся одежду, ребенок без матери, вскормленный пищей бедняков, от которой голова идет кругом: свободой, гордостью, лицедейством. Маленькая крестьянка, полная упрямого недоверия, врожденного пренебрежения к другим, нарочитой грубости, с которой она плюет на землю, вскидывает худые плечи, нарочно косит. Маленькая бродяжка, сладострастно дрожащая долгими, холодными ночами, наслаждающаяся восхитительными страхами, незнакомыми постоялыми дворами и в первую очередь комедией пьянства.

Пьянство — это театр бедняков. Самый легкий способ уничтожить, перечеркнуть то, что есть. За одну мелкую монету оно сминает реальность, как бумажку: всем это известно. Невидимое позади. А в бутылке содержится волшебный эликсир.

— Хватит пить, папа!

— Ты воображаешь, что будешь мне приказывать? Мне никто не указ! Никто!

Он встает во весь рост в своих лохмотьях, взволнованный, низкорослый, смешной. И я полагаю, что она его осуждает, в то время как сладкий ужас перехватывает ей горло, она бросает ему привычные слова:

— Но, папа, где мы будем спать? Никто же нас не пустит!

— Ха-ха!

Грубый смех предателя из мелодрамы или уличных мальчишек, которые стойко переносят любые удары, — вот он каков, ее отец: тощий, отчаянно-смелый, с волочащейся ногой; человек злой судьбы, доставшейся по наследству от подобных ему созданий.

— Все те, кто нас видел сегодня, девочка, еще вспомнят о нас… Молоко у них свернется, скотина не разродится… Жаль, что нельзя это им сказать… Но в следующий раз они будут нас бояться, увидишь…

— Не надо, папа! Не говори так! Мне страшно!

Она играет испуганную девочку, она и есть испуганная девочка. Она играет холод, голод, дрожь избитого, рыдающего ребенка, и это все правда. Но она еще и зрительница этого пьяного театра, она знает наизусть реплики, которые должна подавать она, знает, как вызвать ответные, знает, как довести отца до того, что он выпрямляется; в тележке и провозглашает:

— Настанет день, когда все они будут меня бояться! Я стану хозяином всего края! Все женщины будут принадлежать мне! Вся их земля будет принадлежать мне!

Анна, скрючившись под навесом, слушает его с каким-то веселым страхом (бутылка — Сезам, который отворяет путь этим речам), с подозрительной тоской, потому что, если это услышит кто-нибудь чужой, им грозит опасность. Покачиваясь, отец ходит по краю пропасти, и она это знает. А может быть, он хочет туда сорваться? И поверх всего безотчетная жалость ребенка к взрослому…

Маленькая обезьянка, она ходит по постоялым дворам, вечерами забавляет мужчин, мужчин, у которых, как и у них, нет дома. Ее можно вообразить стоящей на столе, в дыму, и поющей непристойную и невинную песню тоненьким голоском. Какое ей дело до того, что окружающие ее люди — это самые бедные люди страны, батраки в поисках работы, разносчики, как они, врачеватели, нищие и даже разбойники? Их что-то связывает, что-то, отличающее их от других, делает их совершенно иным племенем, вознесенным, униженным, Бог знает каким, — они всех презирают, их все презирают, они всех отвергают, их все отвергают, — но они всегда играют роль. Перед лицом опасности, голода, за ничтожное вознаграждение, ради утверждения иллюзорной власти. Они устанавливают свою невидимую иерархию, свои абсурдные правила; они дают друг другу свободу лжи — это временное королевство опьянения, — они играют, и игра — их богатство. Но это богатство не фальшивое — оно просто невидимое. Маленькая Анна живет в стране метаморфоз. Она уже знает, что за униженностью часто скрывается ненависть, что самоуспокоение отбрасывает страшные тени. Но сама тень часто принимает облик жалости, становится мигом нежности, это тоже правда. Анна живет в стране теней. Нравится ли ей это? Без сомнения, Анна ощущает смесь ужаса и наслаждения от одной лишь приобщенности к этой стране. Дорога дневная и дорога ночная не похожи друг на друга. Что реальнее: неприветливые фермы, разбросанные посреди полей, дети, послушные властным матерям, зависимое существование (нищета напоказ, в которую никто никогда не верит) или прокопченные постоялые дворы, темные леса, шутовские проклятия, порожденные вином?

Эти превращения от винных паров, или ночной тьмы, или случайных компаний, или древних привилегий становятся бесспорной отправной точкой для маленькой девочки Анны на пути от сомнения, от постановки самоочевидного вопроса. Ребенок охотно признает существование однородного мира взрослых, куда он проникает через щель; это проникновение страшит ребенка, но в то же время искушает. Лишенный ореола взрослый делает мир, которым он не владеет, тревожным и манящим. Так как ребенок не обладает ключом к этим автоматам, приводящим их в движение, так как он лишь со стороны видит механизм, который оживляет фальшивых картонных богов, их пьянство внушает ужас, потому что пружины, которыми манипулирует ребенок, подчиняются силе, ему неизвестной. И потому этот ребенок — уже колдун. Ведь волшебство — это, в сущности, ловкость рук, умение управлять непостижимым. Маленькая Анна пока что лишь наблюдает действие вина, или обмана, постигает силу чувственно воспринимаемой вселенной; скоро она захочет дергать ее за веревочки.

Все охотно верят, что средние века — это великая эпоха колдуний; но, напротив, с возрождением духовности, по мере изучения явлений природы во всей их совокупности растет ощущение таинственности, и идея овладеть ими, повернуть в свою пользу вновь выходит на свет, целиком подчиняет себе народную душу. Число демонов умножается по мере распространения панвитализма Возрождения. Это удивительно, это правда жизни, порождающая самые безумные верования; потому что вера, замкнувшаяся в догме, таит в себе понятие невозможного. Наоборот, естествоиспытательство в том виде, как оно распространилось в XVI веке (включающее в себя и добытые опытом истины, как это сделал Парацельс, и сведения о гномах и карликах), считает все возможным и, как это ни парадоксально, создает основу для возникновения предрассудков на базе жизненных фактов. Отсюда проистекает существование странно регламентированной, подобно точным наукам, магической практики. Однако дух Зла не внушает полного доверия; конечно, можно сказать, что христиане времен средневековья больше веруют во власть Сатаны, чем колдуна, который, конечно, способен вызвать нечистую силу, но эти люди убеждены, что если в приворотное зелье или волшебное снадобье не положить один из ингредиентов или пропустить ритуал в процессе колдовской церемонии, то такое нарушение воспрепятствует материализации духа и помешает его проявлениям. Так, Жиль де Рэ, печально известное кровавое, лицедействующее ничтожество, призывал различных колдунов (как призывают к изголовью больного известнейших врачей), ученых знатоков волшебства, как будто бы одних его преступлений и наглости недоставало, чтобы стократно удостоиться внимания нечистой силы. Налицо отсутствие веры в собственные труды, даже если эти труды относились к области зла, и наличие веры в чью-то ученость, даже если эта ученость эфемерна или сомнительна, что является характеристикой эпохи, где сомнение одержимо верой в первопричину. Это — помрачение веры, и не только той веры, которая породила предрассудки великих эпох колдовства. Итак, маленькая Анна родилась в 1603 году в мире, где зло подчинилось законам механики. И что восприимчивее детства к забаве собирать и разбирать механизм, пленником которых оно является? Именно этим объясняется ужасающий и потрясающий феномен возникновения детей-колдунов.

Детство обладает опасным даром сиюминутности: оно не верит в существование невозможного. Детство само по себе волшебство. Оно волшебно хотя бы потому, что оно детство. На выбор непрестанно предлагаются различные миры, несовместимые друг с другом, и детство создает из них чудовищную поэтическую конструкцию. Первая ложь — это эксперимент более чем грешный; она, несчастная, худенькая девчонка, изобретает приукрашенные версии своего бытия. «Мой отец был одним из самых больших людей в здешний краях, — говорила она. — У него был самый красивый дом. Горе отняло у него разум». Сочувствие, подаренная накидка, лакомство служили доказательством ее власти. Иной раз ее охватывала гордость. «Мы счастливее вас, мы видели разные страны. Однажды я видела настоящего китайца». Она покидает крестьянский двор, как королева взбирается на жесткую, холодную тележку, от которой болит поясница, под восторженные взгляды сытых детей. Разве она солгала? Во всяком случае, когда они уезжают в тряской повозке под непрестанным дождем севера, она долгое время не ощущает ни холода, ни голода. Так же как и ее отец после выпивки. Девочка хрупкая, но твердая духом. Лишенная матери, она сама стирает и чинит белье; руки огрубели. Вытирает блевотину отца, терпит вспышки его гнева, а иногда и удары кнута. Ее лицо принимает суровое выражение сосредоточенной, высокомерной покорности бедных женщин, постаревших к тридцати годам, но не униженных и хранящих достоинство, принятое ими раз и навсегда и пребывающее при них до самой смерти. «Она очень вынослива», — говорит отец сочувствующим крестьянкам. Она вынослива, вот и все. Когда же она устает и замерзает (ветер — самовластный господин этих равнинных мест), она прячется за спиной отца на постоялом дворе, ослабевшая, насмешливая, готовая укусить даже, когда ее светло-голубые глаза сосредоточенно — так что она при этом немного косит — наблюдают за разыгранным по-крупному спектаклем хвастовства, проклятий и выпивки. Однажды отец, под властью вина, или безумия, или непреодолимого желания стать блистательным центром всеобщего внимания, источником жизни, опьяненный безличной сердечностью, которая похожа на безразличие так же, как и на братство, разложил все свои сокровища посреди большого, пропыленного зала. И эти жалкие сокровища мгновенно преобразились. Грубые, но прочные ткани, галуны, кусок тонкого, как паутина, кружева, пожелтевшего, однако выглядящего здесь весьма престижно, украшения из немецкого стекла, ленты. Возчики, две женщины, которые держали постоялый двор, нищий, прикорнувший у огня, по временам вздрагивающий, как маленькая собачка, — все окружили сокровища, восхищенно рассматривая сверкающие ножи, медные браслеты, к