Что можно сказать о странной жизни, страдальческой и мечтательной в одно и то же время, которую вела Анна де Шантрэн до одиннадцати или двенадцати лет, вне времени и пространства, без всяких правил; без матери, часто без хлеба и всегда без сострадания? Жизни, в которой единственная связующая нить, единственное удовольствие — это пробудившаяся мечта бедняков, это феерия, рожденная голодом и неупорядоченным существованием, жизни в привычных лохмотьях, сквозь дыры которых проступало обветренное тело. Ощущение безграничности бытия никогда больше ее не покинет, и, так как она живет не столько умом, сколько чувством, она способна лишь громоздить тайну на тайну. Открывать воображаемое еще не значит познавать зло. Но это уже на самой его грани. Перейдет ли она эту грань? В этом — все.
Жизнь ее обретает иной смысл с момента поступления в сиротский дом Черных сестер в Льеже. Можно ли сказать, что все предопределено и заранее предписано? Безусловно: и то, и другое. Голый фасад с симметричными окнами: убежище или тюрьма? И то, и другое. Кротость, сострадание, усердная молитва — что это, наслаждение или наказание? И то, и другое. Прямоугольные бордюры, маленькие, густо посаженные гвоздики с запахом перца, строгая одежда, время, отмеряемое ударами колокола, струящийся поток прекрасных, спокойных молитв, полет голубей, выпускаемых в полдень, пение, прерываемое ударами колокола, в ясные и ненастные дни, натертые до блеска плитки пола, пустыня, которую нужно пройти… Наконец, место под крышей в ее короткой бродячей жизни. Вот она наконец в доме, за слабо освещенными стеклами, а снаружи тележки проезжают под дождем. От внезапно прерванного путешествия она сохранила какую-то ностальгию, может быть, даже легкое головокружение, непреодолимую тоску, к которой она привыкла на колесах, во время тяжелых поездок по дорогам, и вдруг, прервавшая свой путь, она мучается усталостью, проникающей во все ее существо, не поддерживаемое больше этой убогой колыбелью. Она остановилась. Колокольный звон, камень, брошенный в глубину колодца: остановилось время. Что делает она здесь, в этом саду, одетая в черный балахон?
И когда вещи оказываются опасно-неподвижными, лишенными роли образа, как будто погруженными в вечность, приходит первое искушение или, если угодно, первая благодать. Анна может идти до конца долгой жизни, полная желаний, достигшая своих целей, и даже более того: она может преображаться от полуденной летней тишины, от полного, всеобъемлющего счастья, от внезапного крушения, когда страдание и смерть прерывают течение дней; неважно отчего, но малейший прорыв ведет к безграничному его расширению. О! Конечно, более или менее быстро. Есть такие, кто жизнь готов положить за то, чтобы кровь вытекала из тела быстро, капля за каплей (этот маленький, покрытый пылью рубин сердца Христова в часовнях), другие будут медленно гнить, отравляя душу, — очень мало тех, кто откроет сердце в медленном поступательном движении души, — или быстро, и мне подсказывает память, что сердце есть у плода и у минерала, где оно — основа внутренней связи, главная пружина, о которой говорят, что она вечна. Анна не такая. Неподвижность монастыря, остановка перед этим стоячим водоемом, совершенно круглым, отражающим небо, это мгновение, укол розового шипа, совсем маленькая фальшивая нота… Но у Анны тонкий слух, бодрствующие инстинкты дикого зверя, странный шорох в лесу, катящийся камень, сломанная ветка останавливают его на бегу, он вибрирует всем телом, предчувствуя неизвестную опасность.
И вот она здесь, ребенок среди детей, здесь тишина или заучивание молитв, а параллельно другие молитвы и другая тишина. И она составляет часть прекрасной, меланхолической картины, которую монахини демонстрируют городу, это спокойная, немного увядающая аллегория. Анна исчезает, растворяется в этой аллегории; и она ощущает, будто ее засасывает трясина. Грубость крестьянок, различные рабские ухищрения, удивительная власть страха и пренебрежения постепенно стираются как призраки. Она точно камень, брошенный в пруд: несколько кругов на воде — и плотная поверхность вновь принимает прежний облик. Напрасно она сопротивляется: в этой ватной тишине все движения тщетны. Вся ее плоть подчиняется новой дисциплине; и вот она уже ест по часам и встает, когда приходит мать-настоятельница. Единственный живой островок — приемная.
Там на нее смотрят, ее видят. Из двух десятков девочек она среди самых бедных — так говорят. Следовательно, она самая интересная. История ее бродячей жизни вызывает восклицания у льежских дам, посещающих монастырь, проявления чувств, к которым Анна столь небезразлична. Как могла такая маленькая девочка выжить в подобных обстоятельствах? С двух лет — вечно пьяный отец и тележка! Анна рассказывает. Она рассказывает про волков, про то, как их никогда не пускали в крестьянские дома дальше порога; про то, как она всегда спала в хлеву вместе со скотиной; про голод, любовь отца к бутылке и ее тщетные просьбы не пить… Для этих сочувствующих дам она вновь разыгрывает сомнительную комедию пьянства. «Папа! Не пей, мне страшно!» Она описывает исхлестанную клячу, нагруженную тележку, безумные скачки по сырым лесам… Она не в состоянии описать свою тайную радость вновь переселиться в то время, описать свое острое любопытство, когда ее отец, этот маленький, бесцветный человечек, преображался, становился царственным безумцем, готовым рискнуть их жизнью, растратить и раздать все их достояние, хвастуном, метателем бисера перед свиньями, забавляющим девиц на постоялых дворах и цыган. Она предает его, слабого и ранимого человека, с его смешными мечтаниями. Но как она могла его не предавать? Она с удовольствием вспоминает это непонятное прошлое, и, отвечая на все вопросы, ей удается сохранить тайну своего королевства: тайна — это уже немного власти. Тайна — это убежище, это сокровище. Это внутренняя жизнь, двойная жизнь. В приемной Анна вновь оживает. Но тайна — это еще и опасность. Тайна Анны (неопределенная, смутная, однако находящаяся в ее безраздельной собственности) часто для нее тяжела. Тайна создает ощущение, будто она не живет здесь, окруженная сестрами, которые учат ее и кормят, будто она пробралась сюда хитростью. Часто она говорила себе, что здесь она по недоразумению, что она находится в таком месте, куда попала не по праву. И тогда она не слишком ловко пыталась снять камень с души. В приемной. «Понимаете, я все же любила своего отца», — говорит она. «Святая невинность!» — вздыхает сестра Мари-Клеманс. И недоразумение продолжается. Тогда она погружается с головой в нездоровое наслаждение обмана. Она описывает постоялые дворы, пивные, странные нравы, цыган, которые воровали кур, и один из закрытых для чужака домов, где однажды их укрыли от непогоды и где девочки дали ей гостинцев. Это еще не ложь, но уже подобие мифотворчества, очень утонченного, единственная радость, горькая и сладкая, которая тихо увлекает ее в воображаемый мир.
Продолжая эту двойную игру (так как она скоро становится лучшей воспитанницей монастыря, которая жадно поглощает отрывочные знания и сведения, преподносимые здесь, и которая с удовольствием соблюдает все требования устава), она мало-помалу приобретает исключительную остроту чувств, бессознательную, но безупречную интуицию. Хитрость проистекает из хитрости. Ее примерное поведение — тоже хитрость: она знает, что все это неправда. Это образцовая воспитанница, это трогательная сиротка, это набожное дитя, на которое монахини возлагают определенные надежды, но она играет роль, играет ее легко, потому что знает, что это роль. И из сомнения в себе рождается сомнение во всем окружающем. Этот выстроенный фасад — всего только фасад? Беспокойство прежних дней давно миновало. Она отказалась от прежнего одиночества. Можно ли поверить, что двенадцатилетняя девочка обладает духовным опытом? Такое случается нередко. Тому причиной была внезапная перемена участи. Подобные перемены рано или поздно случаются в жизни, и реакция ребенка бывает более естественной, более безоглядной, чем у взрослого. Анна не была к этому готова. Она оставила позади голод, холод, нищету, унижения, она познала все и хорошо усвоила урок. В нынешнее состояние ее привел инстинкт, и это ей нравится. И тут, под защитой крепости, выстроенной из обмана, она наблюдает за другими и держит их в своей власти. Поскольку они все общаются с ненастоящей Анной, они ничего не могут против нее, укрывшейся в своей раковине. Она чувствует себя очень сильной. Скоро она ощутит вкус власти, потому что она и власть сливаются воедино. Примерная воспитанница — это реклама монастыря, оправдание его существования. Как и все монастыри того времени, монастырь Черных сестер знал и конкуренцию, и финансовые кризисы. Его богатые покровительницы могли отвернуться и понести в другое место свои пожертвования, составляющие основной фонд монастыря. Интересный случай, история Анны, может им польстить и удержать их. Ее очевидное могущество, которое она вскоре инстинктивно познает, пойдет Черным сестрам на пользу. Для дам Льежа, для самих сестер она — их доброе дело, доказательство их праведности. Потому что Анна больше, чем другие, представляет их достоинство и силу своего совершенства. Она так хорошо может сказать сестре Сесили, которая учит музыке: «Сестра, с вами я чувствую себя на небе!» А сестре Анжель, которая занимается хозяйством, не без горечи говорит: «Что бы мы делали без вас, сестра? Самая прекрасная работа в монастыре — это самая скромная». Сестра Анжель краснеет от удовольствия. Анна наслаждается ее румянцем. Она учится искусству лести, она учится находить под покровом замкнутых лиц слабости, вводящие душу в искушение, мелкое тщеславие, подавленные желания, которые размеренная жизнь делает явными. Анна больше не скучает, и тоска одиночества позади. Так окольным, порочным путем Анна создала для себя внутреннюю жизнь. Разбив мрачный фасад монастыря, сокрушив слишком суровые правила, она проникла собственным путем в самую сердцевину затворнической жизни и, пока еще неведомо для себя, отравила ее своим ядом.