Три жизни: Кибальчич — страница 5 из 36

— И что же? — нарушил молчание Андрей.

— Что? — Николай провел пальцем по формулам и столбцам цифр рядом с чертежом. — В совокупности — выделенная при горении спрессованного пороха энергия и ракета… Может быть, это как раз то, что оторвет человека от земли! Поднимет его в атмосферу! Человек будет летать. И очень даже вероятно, что именно ракета со временем вынесет человека за пределы земного тяготения. Андрей! Нет, ты вообрази: откроется путь к иным мирам! К тем, о которых написал Коля Морозов в своем стихотворении.

Желябов подошел к столу, и теперь это был член русской социально-революционной партии, руководитель «Народной воли», агент третьей степени ее Исполнительного комитета.

— Николай! — сказал он жестко. — То, что ты говоришь, грандиозно. Для будущего… Но теперь… Каждый день дорог… А ты…

— Погоди! — прервал его Кибальчич, и в голосе Николая была непреклонность. — Мои ночи принадлежат мне. Надеюсь, в этом вы мне не откажете? Я все понимаю. Я урывками, только ночами. А! Что говорить! Нужны опыты, лаборатория, специально оборудованная мастерская, помощники. Но, Андрей! Когда-нибудь наступит же такое время!

— Наступит, Коля! — тихо сказал Желябов, однако весь уже снедаемый нетерпением, несогласием: «Не имеет права инженер „Народной воли“ тратить свое бесценное время, свой уникальный мозг ни на что другое, кроме главного, сейчас, сегодня, немедленно нужного партии: смертоносного точного оружия».

И все-таки беспокойство, тревогу, разлад с самим собой испытывал Андрей Желябов: «Я в чем-то не прав?» Он будто новым взглядом увидел эту аскетическую комнату, заваленную книгами, рукописями, чертежами; большой письменный стол с колбами и инструментами, освещенный ярким кругом керосиновой лампы; темное окно, за которым уже была ночь, промозглая петербургская ночь. И ночь была над всей беспредельной Россией: по Владимирке под кандальный звон шли этапы заключенных, неторопливыми шагами мерил тюремную камеру Николай Морозов (и тогда еще никто — ни он, ни его товарищи по борьбе — не знал, что уже началось его двадцатидевятилетнее заключение); в огромном Исаакиевском соборе, призрачно освещенном тысячами восковых свечей в хрустальных люстрах, уже в который вечер шла торжественная служба — во спасение от злого умысла наместника божия на земле, самодержца всероссийского императора Александра, и церковный хор с лучшими басами из придворной капеллы сотрясал высокие своды: «Многия лета!.. Многия лета!..» Его взгляд задержался на остывшем самоваре, на прозрачных кусках лимона с белыми зернами, и он подумал: «Брошенные нами семена прорастут свободой и процветанием родины». Он увидел молодого, совсем молодого человека в меховой поддевке, с бледным аскетическим лицом, высокий лоб которого пересекала резкая морщина — его двадцатишестилетний друг склонился над чертежом своей невиданной конструкции, — и гармония в душе восстановилась. Андрей Желябов задохнулся от счастья, переполнившего все его существо; этим счастьем были и сопричастность к праведной борьбе, которой без остатка была отдана его жизнь, и ощущение, что все самое главное впереди, и чувство высокого товарищества, и понимание, что рядом с ним живут, полностью разделяя его взгляды, прекрасные люди и ими вправе гордиться Россия.

…Николай Кибальчич отложил в сторону чертеж.

— Что такое ракета? — тихо спросил он. — Это прежде всего управление огнем, стихия огня, подчиненная воле человека. Стихия огня… А если она неподконтрольна? Моя сознательная жизнь начиналась именно с этого.

— С чего? — не понял Желябов.

— Попробуй представить пожар в маленьком деревянном городе, когда горит целый квартал…

III

…Ему уже давно снились сны, только он не умел рассказать их, а проснувшись, вспомнить и осмыслить. Сны были веселые и яркие, они возникали вроде бы из темноты, из ничего и, постепенно разрастаясь, наполняли все его сознание цветами, бабочками, синим небом; откуда-то приходила корова Веста, и в ее желтых зубах он видел застрявшие травинки; ласкался о его босые ноги пес Цезарь, и часто во сне он был не рыжим, как в настоящей жизни, а белым, черным и даже голубым; приходила мама — праздничная и нарядная, — и они бежали с ней, взявшись за руки, к калитке в высоком заборе, и у него от восторга екало сердце — за калиткой был мир, который еще не принадлежал ему, туда могли попасть только взрослые.

И тут он обычно просыпался, сразу перепутав, забыв свои сны.

На этот раз с хорошим, добрым сном что-то случилось: внезапно синее небо, корова Веста, пес Цезарь, только что ласкавшийся о его ноги, кажется, мама, бабочки — все-все окрасилось странным красным цветом, затрепетало, сдвинулось, мелко задрожало. И казалось, все его маленькое тело наполняют, сотрясая, удары:

— Бом! Бом! Бом!

Еще не проснувшись, трехлетний Коля весь, до краев был во власти ужаса. Он открыл глаза — комната была погружена в странный розовый цвет, он дергался, мигал, и черные тени шатались по стенам. Окна пылали малиновым и оранжевым. Где-то, казалось, рядом, гудят человеческие голоса, дико заржала лошадь. За стенами выло и свистело. И, перекрывая все, металось в разные стороны всеми голосами:

— Бом! Бом! Бом!

Он не мог знать, что это набат гремит над Коропом, бьют в колокола всех церквей — Успенской, Троицкой, Преображенской.

— Пожар! Пожар! Пожар!..

— Степа… — прошептал он и, повернувшись на бок, увидел, что кровати братьев пусты, нет ни Степы, ни Феди, а дверь в их комнате открыта, и в столовой тоже мечется розовый свет.

— Мама-а-а!.. — страшно закричал он и, путаясь в длинной ночной рубашке, выбежал за дверь.

Нигде никого. Дом пуст, все двери настежь.

Не помня себя Коля вылетел на крыльцо, вцепившись в поручень лестницы, завыл:

— А-а-а… У-у-у!..

Ворота были распахнуты, и через свою Облонскую улицу он увидел край городской площади — весь ряд ее домов был охвачен пламенем, огромные красные языки с черными завихрениями вверху победно и царственно вздымались в бледное августовское небо. Трещало, ухало, летели каскады искр, страшно пахло гарью и паленой шерстью. По площади метались черные фигуры людей. И землю и небо сотрясали колокола: «Бом! Бом! Бом!..» Мимо промчалась подвода с кадкой воды, запряженная двумя лошадьми, и ими правил… папа! Коля видел, как обрушилась горящая крыша, круглая шапка из огня и дыма взметнулась вверх, и Коля догадался, почувствовал: люди там, на площади, ничего не могут сделать с огнем, с этим взбесившимся диким чудовищем. Он был врагом, он погубит всех: дома, маму и папу, братьев Федю и Степана, сестру Катю, зверей и птиц, всех-всех! И нет никакого спасения.

Из пылающих ворот сгоревшего дома вырвалась корова, спина ее дымилась, по ней пробегали струйки пламени. Корова, дико мыча, содрогаясь всем телом, пробежала совсем немного и рухнула на передние ноги.

«Веста! Это Веста!» — пронеслось в сознании Коли, и он закричал, оглушая себя:

— Мама!.. Ма-м-м-ма-а!..

И не чувствовал, как в беспамятстве катится по ступеням.

Он открыл глаза и увидел над собой лицо матери, все в слезах.

— Проснулся, — тихо сказала она и улыбнулась.

«Мама жива, — подумал Коля, сразу вспомнив пожар. — И папа».

Отец стоял в дверях, широкоплечий, аккуратно причесанный, и волосы были подвязаны узкой лентой. Отец был в рясе, на груди сиял крест.

«Ему пора в церковь, — подумал Коля, — значит, все как всегда. Огня больше нет».

— Г-г-где он? — спросил Коля.

Мама и отец переглянулись.

— Кто? — глаза мамы опять наполнились слезами.

— Or… ог… — слово не выговаривалось, — ог-огонь…

— Не бойся, милый. — Мама ласково провела рукой по его голове. — Огня нет. Пожар потушили.

— Х-хорошо, — сказал Коля и услышал голос отца, в котором ему почудилось раздражение:

— Заикается.

Вдруг он вспомнил и мгновенно вскочил.

— А где В-в-веста? — В душе вырастало отчаяние.

— Веста пасется за речкой, на лугу. — Мама с тревогой смотрела на него.

— Он-на ж-жива? — Радость и счастье сменили отчаяние. — Она н-не сгорела?

— Ах, вот что… Это у Питренок сгорела корова, И овцы.

— Б-бедные… — В горле защипало.

— Ты поспи еще, мой маленький. — Мама поправила одеяло.

Сначала было темно, потом темнота превратилась в синее небо и зеленую землю. Пришла корова Веста. Прибежал, виляя хвостом, Цезарь. Прилетели бабочки.

…В раннем детстве у Николая Кибальчича было много счастливых снов.

IV

Минул год. Странный февраль царил в Петербурге: синие высокие дни, капель с крыш. В низовье Нева сломала лед, и он громоздился серо-голубыми глыбами, походившими на причудливые города из скандинавских сказок. В ледяных гранях, слепя глаза, отражалось солнце.

В один из таких почти весенних дней в редакционной комнате журнала «Новое обозрение» находилось три человека: публицист-народник Иосиф Иванович Каблиц, маленький, лысеющий, в очках, с острыми, вверх поднятыми плечами, сосредоточенно читал гранки; журналист Владимир Александрович Жуковский, молодой человек с нездоровой бледностью вялого лица, просматривал «Санкт-Петербургские ведомости» и хмыкал; беллетрист Андрей Петрович Осипов-Новодворский, давно считавший себя стариком — ему было сорок восемь лет, — полный, страдающий приступами подагры, дописывал статью о результатах засухи и недорода в южных губерниях империи и хмурился.

В тесной комнате с высоким потолком, в углах которого красовались лепные амуры, было душно, накурено. На широком подоконнике попыхивал самовар, и от него немного пахло угольной гарью. Столы были в беспорядке завалены журналами, книгами, подшивками газет; между окнами висел портрет Александра Второго в тяжелой раме; живописец изобразил самодержца во весь рост в парадном мундире лейб-гвардии гусарского полка со звездами и орденами.

Жуковский стукнул рукой с сухими длинными пальцами по газете, нарушил молчание:

— Нет, господа, каково? Водопадов разливается: год благоденствия! Вот, извольте. «Благодаря мудрой и дальновидной политике…» Вы только подумайте: «…мудрой и дальновидной…»