1
Море и тишина…
До моря считанные километры. По вечерам слышен рокот волн, то утихающий, то нарастающий. Нервы натянуты, а воображение обострено, и перед мысленным взором Лемке встает скалистый, обрывистый берег, а дальше вода, вода — на сотни километров властвуют волны и быстро скользящие по ним изломанные тени от русских самолетов, — встает весь вздыбленный, взлохмаченный разрывами бомб котел Черного моря. Лемке не умел плавать, и это обстоятельство еще больше страшило его.
— Черное, черное… Да, другим оно сейчас и быть не может, Черное, — шепчет Лемке и сам себя призывает к хладнокровию и выдержке. На какое-то время ему удается вытеснить из головы мысли о море. Но миг относительного спокойствия тотчас же исчезает, испаряется, как капля воды, упавшая на раскаленный металл…
Впереди, напротив, — русские войска. До них рукой подать. Лемке знает, что в низине, у подножия горы, притаились не просто части Красной Армии, а армада артиллерии, танков, богом проклятых «катюш», авиации и людей.
Армада и тишина… Почему они молчат? Почему не стреляют? Почему не атакуют?
Тишина мертвила Лемке, и, чтобы не задохнуться в ней, он бегал и ползал от траншеи к траншее, от дзота к дзоту, от солдата к солдату, подбадривал, призывал подчиненных к стойкости и самопожертвованию, говорил о скором решающем переломе в войне, который готовит фюрер… Он много говорил, но проклятая тишина ни на йоту не ослабевала, и, когда в воздухе появлялся русский самолет-разведчик или падал снаряд, посланный оттуда, где притаилась армада войск противника, он выскакивал из ротного бункера, спешил к Зибелю, кричал в убежище:
— Вот, слышал? Они начинают! Мы их перемелем в порошок!
Утром в бункер пришла Марта. Она пришла без одноглазого Грабе — раньше она всегда появлялась на передовой с майором Грабе, которого Лемке побаивался. Марта исправила красным карандашом в тексте приклеенной на дверях листовки слово «лейтенант» на «обер-лейтенант», потом сказала:
— Поздравляю, Лемке, с новым званием.
— Хайль Гитлер! — ответил Лемке.
Она подала сверток:
— Здесь новый мундир с нашивками обер-лейтенанта.
— О, это хорошо, спасибо, Марта. Ты отличный помощник у фон Штейца. Не слыхали, Турция не собирается высаживать свои войска в Крым?
— Нет, не собирается.
— Но это же свинство! — возмутился Лемке.
— Пожалеет. Я верю в это, Лемке. А как ты? — Марта заметила на кровати возле подушки томик Гейне и, пока Лемке надевал новый мундир и обдумывал, что ответить этой красивой и своенравной женщине, взяла книгу, начала листать ее. Марта знала, что томик принадлежит Паулю. Брат и сам пописывал в юности стихи. Он был очень равнодушен к политической литературе. Ей казалось, что это пройдет, придет время, и брат будет «глотать» книги доктора Геббельса, сборник речей Мартина Бормана, которые популярно излагали и пропагандировали великие идеи Адольфа Гитлера… Да, так она полагала раньше. Ошиблась, теперь-то точно знает, что ошиблась: он, оказывается, был и остался совершенно безразличным ко всему этому, в противном случае в его роте такое не случилось бы… Страшно подумать: в роте Пауля разоблачили коммунистического агитатора. Она первой, пусть случайно, услышала бредни этого агитатора, и она не могла, не имела права скрыть это от фон Штейца… Брата разжаловали в рядовые, и теперь он просто истребитель танков, сидящий в бетонном гнезде.
Марта бросила на подушку томик. Лемке сказал:
— Это книга вашего брата. Представьте себе, он читает Гейне даже сейчас, когда его разжаловали! Он что, и раньше был таким идиотом?
Раньше она любила Пауля и потом, когда он присылал письма из России, тоже любила и гордилась, что ее брат находится там, сражается за жизненное пространство великой Германии, уничтожая огнем и мечом коммунистов, главных противников фюрера, а значит, и ее лютых врагов, ибо фюрер — это ее жизнь, великая будущность всей немецкой молодежи, всей нации. Это чувство к Паулю, вернее, частица его еще осталась и жила где-то в глубине сердца. Она и сама не знала об этом. Но Лемке вызвал эту частицу к жизни.
— Раньше Пауль не был идиотом! — крикнула Марта, готовая огреть Лемке плеткой. Он знал, что она может ударить: этой психопатке, расправившейся со своим родным братом, ничего не стоит пройтись плеткой по его спине, не спасет и новый мундир. Она угадала мысли Лемке, подумала: «Какой-то истукан, вышколенный истукан, болванчик, готовый исполнить все, что ему ни прикажут. И такие смеют называть себя национал-социалистами!» Ей пришла в голову дикая мысль: все же выпороть Лемке.
— Повернись ко мне спиной! — приказала она, закуривая сигарету.
Лемке покосился на дверь. Она поняла, что он сейчас убежит, и, оттого что он убежит, ей будет легче, по крайней мере, она полностью убедится в его трусости. Но он не убежал. Он показал на дверь:
— Я вас прошу выйти вон! Ничтожество! Кто ты есть? Дочь германского пролетария, взятая напрокат фон Штейцем. У меня дядя директор концерна. Надеюсь, ты об этом знаешь? И я защищаю этот концерн, и я сражаюсь за то, чтобы это предприятие поглотило другие предприятия и на Востоке и на Западе. И оно будет процветать, пока управляет Германией Адольф Гитлер. Именем фюрера — выйти вон! — Лемке потряс кулаками. — Напрокат взятая, вон отсюда!
У Марты потемнело в глазах. Она еле нашла дверь. Земля была неровной, под ноги то и дело попадались воронки, рытвины. Она спотыкалась, падала, поднималась и вновь шла. Чьи-то руки подхватили ее, усадили на сухую, нагретую солнцем землю. Она сразу поняла, что перед нею стоит Пауль, рядовой Пауль, ее брат.
— Что с тобой, Марта?
— Он меня выгнал…
— Кто?
— Лемке, племянник директора концерна.
— А-а, — Пауль тихонько засмеялся.
— Он говорит: ты дочь пролетария, взятая напрокат фон Штейцем…
Пауль опять засмеялся.
— Хочешь посмотреть мою могилу? — Он согнулся, с трудом протиснулся в бетонное гнездо и оттуда крикнул: — Директор Лемке постарался, гробик отлил прочный!
Что-то вдруг обвалилось, грохнуло — раз, второй, третий… Потом утихло. Зибель высунул голову из гнезда: курилась обугленная земля, легкий дымок полз по лицу навзничь упавшей Марты и оседал на лужицу крови.
Лемке кричал со стороны ротного бункера:
— Зибель, они начали пристрелку! Слышишь, Зибель, теперь тишине капут!
Пауль подполз к Марте, припал к изуродованному телу сестры. Ему было очень жаль Марточку: она многого не понимала, да и не могла понять, живя с завязанными глазами…
2
Пришла директива Гитлера. Енеке приказал шифровальщику раскодировать, немедленно, тут же, не выходя из бункера. «Видимо, это весьма важное и весьма секретное указание, — предположил генерал, — и, может быть, о нем никто не должен знать, кроме меня».
Гитлер предписывал:
«Обязываю вас от своего личного имени поставить войска в известность о том, что мы ни при каких случаях не будем принимать попыток эвакуировать наши части из крепости «Крым».
Вы обязаны проявить максимальную строгость и требовательность к местным жителям Севастополя, с тем чтобы каждый из них, от мала до велика, был привлечен на строительство оборонительных сооружений, на подсобные работы. Разрушенные укрепления в ходе боев должны немедленно восстанавливаться.
Я и немецкий народ гордимся вашим личным мужеством, боевым опытом и высоким талантом инженера-фортификатора, и мы непоколебимо верим, что доблестные войска крепости «Крым» с честью выдержат осаду русских армий.
История поставила перед нами великую задачу — вырвать у врага нужное нам время для организации мощного и окончательного контрудара! Время — победа!»
Основной гвоздь телеграммы Енеке уловил в первом предложении. Напоминание о мобилизации всех жителей Севастополя — дело обычное, он, Енеке, сам такое распоряжение отдал, отдал сразу же, как только русские пересекли пролив и высадились на Керченском полуострове…
«Я и немецкий народ гордимся вашим личным мужеством…» — и эта фраза не вызвала у Енеке особых эмоций, не вызвала потому, что она с момента волжского «котла» стала дежурной в директивах и распоряжениях Гитлера командующим армиями, попадающими на грань катастрофы. А вот первая фраза… «Мой фюрер, — рассудил Енеке, — но почему лично от своего имени? Значит, я не могу сказать войскам, что это вы приказали, что это ваша воля, ваше указание?» Десятки вопросов возникали, а ответ напрашивался один: Гитлер решил всю ответственность за судьбу армии, за жизнь многих тысяч немецких солдат возложить на голову Енеке. Он понимал, что это значит — в случае гибели армии Гитлер останется в стороне, сухим выйдет из этой истории.
Ему стало страшно за такое течение мыслей, он вдруг почувствовал себя так, словно кто-то подслушал эти мысли. Но Енеке мог быстро подавлять в себе всякие сомнения в правильности полученного приказа.
— Подшить в дело, — сказал он шифровальщику своим обычным твердым голосом.
Шифровальщик показал на гриф телеграммы:
— Это сжигается, господин генерал.
Енеке достал зажигалку, нажал на кнопку, вспыхнуло синеватое пламя. Затем он растер пепел на ладони, сдунул его, сказал шифровальщику:
— Вы свободны.
В бункер вошел фон Штейц и без обычного официального приветствия сказал:
— Кажется, началось. Они открыли пристрелку.
— Пристрелка — это еще не начало, — ответил Енеке, — пристрелка может продолжаться несколько дней. Несколько! — повторил он.
— Есть разрушения, есть и убитые. — Фон Штейц полагал, что командующий сразу поинтересуется тем, кто именно погиб и в каком секторе, и он тогда первой назовет Марту.
Енеке не сразу отозвался. Он сидел в кресле и долго молча играл зажигалкой, то нажимая на кнопку, то гася вспыхнувшее пламя. Он думал о своем, а фон Штейц о Марте… Полковник вспомнил дни, проведенные в имперском госпитале с Мартой, пытался в мыслях ответить себе, что свело его с этой милой и фанатично настроенной девочкой — любил он ее по-настоящему или просто так привязался, привязался ради развлечений? На этот вопрос он не смог ответить, хотя точно знал, что он не женился бы на Марте. Не потому, что такой брак совершенно невозможен: она просто Марта, дочь немецкого рабочего, а он, фон Штейц, знатный и богатый человек — потомок известных в Германии фон Штейцев… И все же, все же Марта для него не просто Марта, и он обязан что-то сделать, чтобы память о ней осталась. Если генерал Енеке выделит ему самолет, он отправит тело Марты в Германию и распорядится похоронить ее на берлинском кладбище, а потом, когда кончится война, поставит ей памятник как героине…
Енеке, играя зажигалкой, попытался найти на полу пепел от сожженной телеграммы, но не нашел: его, видимо, сдуло, когда открывали дверь. Енеке даже обрадовался этому. «Раз такой гриф, то и хорошо, что от телеграммы не осталось и следов», — подумал он и тоном приказа сказал:
— Разрушения должны немедленно восстанавливаться. Пошлите туда местных жителей — сто, двести, сколько потребуется, и заставьте их восстановить разрушенное.
— Погибла Марта, — сообщил фон Штейц.
— Марта? Это, конечно, печально, но ничего не сделаешь, война требует жертв.
— Она была настоящей немецкой девушкой…
— Женщиной, — подхватил Енеке, глядя исподлобья на фон Штейца, как бы говоря: мне-то известно, в каких отношениях вы были со своей помощницей.
— Да, женщиной, — твердо повторил фон Штейц.
— Вот именно, — сказал Енеке, поднимаясь. — А обязанность немецкой женщины — рожать для Германии солдат.
Фон Штейц вскочил, но Енеке опередил его:
— Но Марта была сама солдатом, настоящим солдатом.
— Вот именно, — подражая Енеке, сказал фон Штейц, — а без настоящих солдат не может быть настоящего генерала.
Командующий понял намек фон Штейца, воскликнул:
— О, оказывается, вы умеете обижаться. — Он заметил в руках фон Штейца металлическую коробочку и, чтобы уклониться от неприятного разговора, сказал: — Это что у вас, сувенир?
— Где? — Фон Штейц и сам не заметил, как вытащил из кармана коробочку и теперь крутил ее, гремя осколками.
— У вас в руках.
— А-а… Это незабудка о шестой армии Паулюса.
— Интересно, можно посмотреть? — Енеке взял коробочку, прочитал написанные Мартой на крышке слова: «Реванш! Помни, Эрхард». Она написала еще там, в госпитале, когда фон Штейц возвратился из поездки в ставку. Генерал открыл коробочку, сосчитал осколки, видимо, догадался, откуда извлечены эти ребристые синеватые кусочки металла, и сказал:
— Ваши?
— Да.
— Все тринадцать?
— Да, в смысле двенадцать, — поправился фон Штейц. — Тринадцатый — отцовский. Он был ранен под Псковом в восемнадцатом году, осколок подарил мне.
— Помню старого фон Штейца. Помню… Реванш — хорошо. Храните. — Он задумался, потом тряхнул головой: — Мы вырвем у врага время, нужное нам для организации сокрушающего контрудара. Реванш мы возьмем! Храните. — Он возвратил коробочку и совершенно другим голосом спросил: — Так… Что вы хотели сказать о Марте?
— Отправить ее тело на самолете в Берлин и похоронить на городском кладбище. Она этого заслуживает.
— Верю и знаю. Я могу просить фюрера о награждении ее даже Железным крестом первой степени. Но самолет выделить не могу. Похороним ее здесь. Мы отсюда не уйдем, фон Штейц!
— Не уйдем, — повторил фон Штейц и почувствовал на душе облегчение: Енеке прав, похоронить здесь, потом можно будет останки перевезти в Берлин. И как это он сам об этом не подумал?
Они вместе вышли из бункера. Енеке сказал:
— Надо создать аварийный отряд из местных жителей под надежной охраной наших офицеров, — он обрадовался этой неожиданно пришедшей ему мысли. — Надо, надо, фон Штейц, без такого отряда нам не обойтись. Немедленно бросить его на восстановление разрушенных объектов. — Он начал говорить об отряде так, будто он уже создан и действует. — Пусть работают, пусть работают под огнем, под обстрелом. Пусть гибнут сотнями, но работают… Пусть, пусть! — перешел Енеке на крик. Этот изящно скроенный и сшитый из дисциплины и вечного послушания начальству человек лопнул по швам и обнажил перед фон Штейцем неуравновешенность и истеричность.
3
Чем пахнет земля?.. Люся никак не могла понять, но запах она чувствовала — острый, щекочущий ноздри. Цементом? Нет. Проволокой? Нет. Свежесрубленными деревьями? Нет… Так чем же она пахнет?
Люся поднатужилась, выбросила из котлована землю. Офицер, тот самый офицер, который три дня назад привел ее из бункера к уже знакомому полковнику фон Штейцу, у которого ей поручили возглавить бригаду землекопов, крикнул на ломаном русском языке:
— Эй, дикарка, ти есть бригада, командуй этими швайни! Ти меньше лопата арбайтен. Командуй, командуй. Ти есть командир!
Начался обстрел. Офицер шмыгнул в убежище. Снаряды ложились неподалеку, они гулко крякали, а осколки пели какую-то страшную песню, от которой, замирая, холодело сердце. Ребята жались к крутостям котлована, ручонками закрывая головы. Пожилой, с протезом на ноге мужчина свирепо кричал на Люсю:
— Шкура продажная! Ты ответишь за мальчонок.
Он подполз к Люсе. Скрипя протезом, замахнулся ногой, чтобы ударить, но не ударил, выругался, плюнул со злостью в лицо. Люся вытерла плевок руками, испачканными землей, и снова почувствовала запах. Чем же пахнет земля? Вчера здесь, на главной террасе укреплений, были разворочены тяжелыми снарядами пять дзотов. В них находилось дежурное подразделение немцев. Трупы увезли, а кровь, кусочки от одежды и изогнутые, окровавленные каски остались. «Земля пахнет кровью, — догадалась Люся. — Кровью врага», — брезгливое и в то же время радостное чувство охватило ее.
Пришел офицер. Люся начала тормошить ребятишек:
— Мальчики, поднажмем — быстрее перейдем на следующий участок.
К вечеру укрепления восстановили, залатали дырки бетоном. Офицер повел бригаду вдоль террасы, изгибающейся пятнистой змеей. Бетон, бетон, серые колпаки, ощетинившиеся стволами пушек и крупнокалиберных пулеметов. Все это надо запомнить и сделать то, что не успел сделать Алеша. Она еще не знала, как сможет передать эти сведения подошедшим к подножию горы советским войскам, но ей хотелось больше увидеть, запомнить…
Офицер привел на голый, каменистый участок. Долбили всю ночь. Рядом вспыхивали ракеты холодным белым светом. Одноногий прижался к Люсе, зашептал:
— Слушай, девка, это передний край. Я с ребятами договорился.
— О чем?
— Бежать… к своим. Если помешаешь, — он поднес к Люсиному лицу зажатый в руке камень, — убью сразу. Договорились?
Люся качнула головой. Одноногий вздохнул:
— И неужто ты и впрямь… — Он не договорил, явился офицер с двумя солдатами, пнул ногой мужчину:
— Шнель! — И к Люсе: — Командуй, другой участок. Там кормить будем.
Карабкались по камням. Люся устала, очень боялась, что расплачутся ребята и тогда с ней может произойти то, что произошло там, в подвале, — не остановит себя. Но ребята молчали, только слышались раздирающие душу позвякивания кирок и лопат да редкие окрики немцев, переговаривающихся между собой в темноте.
Спали в каком-то котловане. Едва наметился рассвет, мужчина подвинулся к Люсе:
— Господи, и откуда ты такая появилась на земле севастопольской?
Люся догадалась, что мужчина думает, что она как-то дала знать немцам о его намерениях и только поэтому их отвели с переднего края. Он полез в карман и вытащил камень. Камень был тяжел, увесист, как слиток металла. Люся поняла, что одноногий собирается ее убить, сейчас, немедленно, пока охрана, гогоча, что-то рассказывает друг другу. Солнца еще не было видно, но розоватый отсвет уже упал в котлован. Он освещал лицо мужчины, и Люся видела это лицо — небритое, со впалыми щеками, вытянутое, с двумя угольками под костистыми надбровьями. Рука, державшая камень, чуть-чуть дрожала и все как-то подергивалась то вперед, то назад.
— Надеюсь, не закричишь, паскуда! — прохрипел мужчина и еще ближе подвинулся. Люся отрицательно покачала головой, чувствуя, как исходит холодок от черного камня.
— Не убивайте, я не виновата, — сказала так, что у мужчины дрогнула рука, разжалась, и камень гулко ударился о землю. Одноногий вздохнул, будто захлебнулся водой, и закрыл лицо рукавом промасленной телогрейки.
— Дядя… дяденька, не плачьте… Мы их все равно разобьем. Не плачьте, солнышко взошло… Наши победят… — Люся гладила по его кудлатой голове, целовала пахнущие машинным маслом волосы и все говорила и говорила, пока он не выпрямился и не сказал:
— Ребятишек пожалей, они ведь от такого страха на всю жизнь одеревенеют, сердечки их могут стать каменными, и будут они жить с камнем в душе…
Вновь начался обстрел. И вновь шмели-осколки запели в воздухе. Они пели, а она думала: как все же передать то, что она увидела и запомнила за эти страшные дни, проведенные среди скопища укреплений врага? Она выползла из котлована, ожерелье гнезд для истребителей танков неподалеку опоясывало горбину отрога. До них было метров пятьдесят. Она знала, что там можно укрыться и что они сейчас пока пусты. Она спустилась в котлован, сказала мужчине:
— Я сегодня сбегу… Мне надо рассказать нашим, какие тут укрепления построили фашисты. Это, наверное, очень важно, дяденька?
— Очень… Ты хотя фамилию свою назови.
— Люся Чернышева… Так я сбегу…
— Каким образом?
— Не знаю, но я должна это сделать…
Ночью их опять повели на передовую. На горбинке отрога Люся шмыгнула в пустое бетонное гнездо: Мужчина загородил ее спиной, потом оглянулся, ее уже не было, и он заскрипел под гору, окруженный подростками.
Все было сделано так, как приказал он, Енеке: на огневые налеты русской артиллерии его войска не должны отвечать, дабы не раскрыть систему укреплений и расположение огневых средств; основную массу живой силы держать в укрытиях на запасных рубежах и позициях.
«Все сделано так… так, так». — Енеке не мог определить, то ли это мысль стучит в голове, то ли опять противник молотит сектора крепости. Пять дней подряд… Пять! Огненный смерч носится по Сапун-горе… Час назад этот сатанинский смерч изломал, превратил в обугленную и обожженную груду левый фас средней террасы. Потом наступило затишье, и теперь снова началось… Енеке некоторое время пытался на слух определить, какой участок обороны подвергся очередной обработке. Он прислушался, в голове стучало назойливо и неумолимо: «так, так, так-так-так». Генерал начинал понимать, что событие развивается далеко не так, как предполагалось: русские методическими огневыми налетами артиллерии могут разрушить укрепление еще до основного штурма крепости. Значит, надо усилить восстановительные работы, не ослаблять, а усиливать. Он поднялся, чтобы позвонить Грабе и получить точные данные о разрушениях и ходе восстановительных работ, но тут в бункер вошел сам майор Грабе. Енеке побагровел.
— Майор, вы обязаны докладывать мне в восемнадцать часов по берлинскому времени. Сейчас десять минут девятнадцатого… Прошу!
Грабе привычно перечислил разрушенные точки и умолк, закрывая папку.
— Сколько восстановили? — не спросил, а выстрелил Енеке.
— Огневые налеты повторялись часто, господин генерал, и работать было невозможно.
— Невозможно? Я приказал: мобилизовать всех местных жителей… Всех, всех — от мала до велика.
— Невозможно и опасно, господин генерал. Они по ночам куда-то исчезают. Есть сведения, господин генерал, что некоторые из мобилизованных местных жителей сбежали.
— Куда?
— В расположение противника, к русским… Они могут раскрыть нашу систему обороны.
— О, это чрезвычайно опасно! — подумав, воскликнул Енеке. Он приблизился к Грабе, рассек тростью воздух. — И тем не менее мой приказ остается в силе. Пусть возводят укрепления в городе, на запасных позициях. — Енеке шагнул к выходу, открыв дверь, сказал: — Грабе, почему они не наступают?
— Кто?
— Русские! — крикнул Енеке.
Грабе вышел вслед за ним. Он увидел, как генерал сел в бронеавтомобиль, как помчался к морю, туда, где занимала оборону дивизия генерала Радеску. Глядя вслед командующему, Грабе пытался понять, почему Енеке спрашивает у него о русских? Ведь для него, Грабе, совершенно безразлично, будут наступать советские войска немедленно или еще несколько дней погуляют их огневые налеты в секторах обороны, изматывая нервы у солдат, а затем начнется штурм — какая разница, сегодня или завтра, ведь «завтра» вот оно, в нескольких шагах — «завтра» неизбежно!..
Он спустился к дороге, присел на бугорок, открыл флягу, приложился губами к горлышку. Ему стало веселее. Майор достал из кармана губную гармошку и с озорством начал наигрывать песенку, знакомую еще с юности. Он играл, подмигивая и притопывая, до тех пор, пока не услышал шум автомобиля, остановившегося за его спиной.
Из броневика вышел фон Штейц. Грабе протянул ему флягу.
— Мой воспитатель, прими, что осталось… «И годы юности прекрасны и национал-социалисты хороши», — пропел он, поднимаясь. — Выпей, что осталось… Вспомяни Марту… Какая фрейлейн погибла. Хайль Гитлер!
У фон Штейца от усталости рябило в глазах, он обскакал на своем бронеавтомобиле почти все сектора. Да и вчера ночь не спал из-за этой дикарки. Побег Люси окончательно убедил его в том, что она действительно разведчик, лично допрашивал ребятишек, долго возился с одноногим. Пришлось гривастого мужчину расстрелять на глазах у грязных воробышков. Не помогло! Ребятишки молчали. Солдаты их избили и бросили в подвал, одумаются, признаются, куда ушла их Люси…
«Знает ли Грабе о побеге дикарки?» — подумал фон Штейц, со злостью глядя на майора. Рука до боли сжимала трость: очень не терпелось огреть одноглазого нахала, предлагающего вспомнить Марту.
— Грабе, ты пьян. Как можно так напиваться? Ведь ты же агент, — вырвалось из уст фон Штейца то, что давно просилось.
— Я инвалид, инвалид войны… вот этой, — махнул он рукой в сторону, где на высотке еще плясали огненные букеты разрывов. — Верни мне глаз, воспитатель, верни меня всего таким, каким я пошел на эту войну… Верни мне мои мысли, прежние мысли: мы расколошматим Россию в один прыжок! Верни!.. Не вернешь, воспитатель. — Он допил коньяк, швырнул в сторону флягу. — Слышал, дикарка убежала, а кто ее бригадиром поставил? Вы, мой воспитатель…
Фон Штейц вздрогнул. Выдержка покинула его, и трость, взвизгнув, опустилась на плечо Грабе.
— Молчать! Именем фюрера… — он не договорил, резко повернулся и уже, когда открыл дверцу автомобиля, крикнул: — Я обязан послать вас в штрафную роту!
Автомобиль фыркнул, сорвался, резко побежал к штабному бункеру. Грабе, держась за плечо, стоял согнувшись: броневик казался ему букашкой, маленькой-маленькой…