Tristia — страница 3 из 4

И с христианских гор в пространстве изумленном,

Как Палестины песнь, нисходит благодать.

1919.

* * *

Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут.

Человек умирает. Песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Ax, тяжелые соты и нежные сети,

Легче камень поднять, чем имя твое повторить!

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно темную воду я пью помутившийся воздух.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

В медленном водовороте тяжелые нежные розы,

Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!

Коктебель, март 1920.

* * *

Вернись в смесительное лоно,

Откуда, Лия, ты пришла,

За то, что солнцу Илиона

Ты желтый сумрак предпочла.

Иди, никто тебя не тронет,

На грудь отца в глухую ночь

Пускай главу свою уронит

Кровосмесительница-дочь.

Но роковая перемена

В тебе исполниться должна:

Ты будешь Лия — не Елена!

Не потому наречена,

Что царской крови тяжелее

Струиться в жилах, чем другой, —

Нет, ты полюбишь иудея,

Исчезнешь в нем — и Бог с тобой.

1920.


ФЕОДОСИЯ

Окружена высокими холмами,

Овечьим стадом ты с горы сбегаешь

И розовыми, белыми камнями

В сухом прозрачном воздухе сверкаешь.

Качаются разбойничьи фелюги,

Горят в порту турецких флагов маки,

Тростинки мачт, хрусталь волны упругий

И на канатах лодочки-гамаки.

На все лады, оплаканное всеми,

С утра до ночи «яблочко» поется.

Уносит ветер золотое семя, —

Оно пропало — больше не вернется.

А в переулочках, чуть свечерело,

Пиликают, согнувшись, музыканты,

По двое и по трое, неумело,

Невероятные свои варьянты.

О, горбоносых странников фигурки!

О, средиземный радостный зверинец!

Расхаживают в полотенцах турки,

Как петухи у маленьких гостиниц.

Везут собак в тюрьмоподобной фуре,

Сухая пыль по улицам несется,

И хладнокровен средь базарных фурий

Монументальный повар с броненосца.

Идем туда, где разные науки

И ремесло — шашлык и чебуреки,

Где вывеска, изображая брюки,

Дает понятье нам о человеке.

Мужской сюртук — без головы стремленье,

Цирюльника летающая скрипка

И месмерический утюг — явленье

Небесных прачек — тяжести улыбка.

Здесь девушки стареющие в челках

Обдумывают странные наряды,

И адмиралы в твердых треуголках

Припоминают сон Шехеразады.

Прозрачна даль. Немного винограда.

И неизменно дует ветер свежий.

Недалеко от Смирны и Багдада,

Но трудно плыть, а звезды всюду те же.

1920.

* * *

Мне Тифлис горбатый снится,

Сазандарий стон звенит,

На мосту народ толпится,

Вся ковровая столица,

А внизу Кура шумит.

Над Курою есть духаны,

Где вино и милый плов,

И духанщик там румяный

Подает гостям стаканы

И служить тебе готов.

Кахетинское густое

Хорошо в подвале пить, —

Там в прохладе, там в покое

Пейте вдоволь, пейте двое,

Одному не надо пить!

В самом маленьком духане

Ты товарища найдешь.

Если спросишь «Телиани»,

Поплывет Тифлис в тумане,

Ты в бутылке поплывешь.

Человек бывает старым,

А барашек молодым,

И под месяцем поджарым

С розоватым винным паром

Полетит шашлычный дым…

1920.

* * *

Веницейской жизни, мрачной и бесплодной,

Для меня значение светло.

Вот она глядит с улыбкою холодной

В голубое дряхлое стекло.

Тонкий воздух кожи, синие прожилки,

Белый снег, зеленая парча.

Всех кладут на кипарисные носилки,

Сонных, теплых вынимают из плаща.

И горят, горят в корзинах свечи,

Словно голубь залетел в ковчег.

На театре и на праздном вече

Умирает человек.

Ибо нет спасенья от любви и страха,

Тяжелее платины Сатурново кольцо,

Черным бархатом завешанная плаха

И прекрасное лицо.

Тяжелы твои, Венеция, уборы,

В кипарисных рамах зеркала.

Воздух твой граненый. В спальне тают горы

Голубого дряхлого стекла.

Только в пальцах — роза или склянка,

Адриатика зеленая, прости!

Что же ты молчишь, скажи, венецианка,

Как от этой смерти праздничной уйти?

Черный Веспер в зеркале мерцает,

Всё проходит, истина темна.

Человек родится, жемчуг умирает,

И Сусанна старцев ждать должна.

1920.

* * *

Когда Психея-жизнь спускается к теням

В полупрозрачный лес вослед за Персефоной,

Слепая ласточка бросается к ногам

С стигийской нежностью и веткою зеленой.

Навстречу беженке спешит толпа теней,

Товарку новую встречая причитаньем,

И руки слабые ломают перед ней

С недоумением и робким упованьем.

Кто держит зеркало, кто баночку духов, —

Душа ведь женщина, ей нравятся безделки,

И лес безлиственный прозрачных голосов

Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.

И в нежной сутолке не зная, что начать,

Душа не узнает прозрачные дубравы,

Дохнет на зеркало, и медлит передать

Лепешку медную с туманной переправы.

1920.


ЛАСТОЧКА

Я слово позабыл, что я хотел сказать.

Слепая ласточка в чертог теней вернется

На крыльях срезанных с прозрачными играть.

В беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет,

Прозрачны гривы табуна ночного,

В сухой реке пустой челнок плывет,

Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет, как бы шатер иль храм.

То вдруг прокинется безумной Антигоной,

То мертвой ласточкой бросается к ногам

С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,

И выпуклую радость узнаванья.

Я так боюсь рыданья Аонид,

Тумана, звона и зиянья.

А смертным власть дана любить и узнавать,

Для них и звук в персты прольется.

Но я забыл, что я хочу сказать,

И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Все не о том прозрачная твердит,

Все ласточка, подружка, Антигона…

А на губах, как черный лед, горит

Стигийского воспоминанье звона.

Ноябрь 1920.

* * *

Чуть мерцает призрачная сцена,

Хоры слабые теней,

Захлестнула шелком Мельпомена

Окна храмины своей.

Черным табором стоят кареты,

На дворе мороз трещит,

Всё космато — люди и предметы,

И горячий снег хрустит.

Понемногу челядь разбирает

Шуб медвежьих вороха.

В суматохе бабочка летает.

Розу кутают в меха.

Модной пестряди кружки и мошки,

Театральный легкий жар,

А на улице мигают плошки

И тяжелый валит пар.

Кучера измаялись от крика,

И храпит и дышит тьма.

Ничего, голубка Эвридика,

Что у нас студеная зима.

Слаще пенья итальянской речи

Для меня родной язык,

Ибо в нем таинственно лепечет

Чужеземных арф родник.

Пахнет дымом бедная овчина,

От сугроба улица черна,

Из блаженного певучего притина

К нам летит бессмертная весна.

Чтобы вечно ария звучала:

«Ты вернешься на зеленые луга», —

И живая ласточка упала

На горячие снега.

1920.

* * *

В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Всё поют блаженных жен родные очи,

Всё цветут бессмертные цветы.

Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное, бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.

Слышу легкий театральный шорох

И девическое «ax» —

И бессмертных роз огромный ворох

У Киприды на руках.

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут.

Где-то грядки красные партера,

Пышно взбиты шифоньерки лож,

Заводная кукла офицера —

Не для черных душ и низменных святош…

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи

В черном бархате всемирной пустоты.

Всё поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.

25 ноября 1920.

* * *

За то, что я руки твои не сумел удержать,

За то, что я предал соленые нежные губы,

Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.

Как я ненавижу плакучие древние срубы!

Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,

Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко,

Никак не уляжется крови сухая возня,

И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.

Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?

Зачем преждевременно я от тебя оторвался?

Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,

Еще в древесину горячий топор не врезался.

Прозрачной слезой на стенах проступила смола,

И чувствует город свои деревянные ребра,

Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла,

И трижды приснился мужам соблазнительный образ.

Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

И падают стрелы сухим деревянным дождем,

И стрелы другие растут на земле, как орешник.

Последней звезды безболезненно гаснет укол,

И серою ласточкой утро в окно постучится,

И медленный день, как в соломе проснувшийся вол,