[28], с Богом в душе. «Я» остается иллюзией, пока душа не обратится к Всевышнему, — позднее это подтвердят Майстер Экхарт, Паскаль, Франциск Сальский. А через тысячу лет формулировку изменит Руссо: «Нет ничего, более несхожего со мною, чем я сам», — но причину этого несходства увидит не в величии Божием, а в жестокости света, злостной клевете. Между Августином, говорившим о внутреннем пространстве как о наибольшем расстоянии между собой и собой, и Руссо, говорившим о личном как о вытеснении своего «я» кем-то чужим, прошло тринадцать веков, Европа за это время изрядно секуляризировалась. Была реабилитирована земная жизнь. Но внутри у нас каждый раз живет некий Другой: в случае Августина это Господь Бог, священный оккупант глубин души, а в случае Руссо — глумящиеся люди. Еще позднее психология, фрейдизм, литература c разных сторон изучали камеру обскуру нашего сознания, эту шкатулку с секретом, в которой то пусто, то полным-полно семейных портретов и ключ от которой безнадежно потерян. Гордиться богатым внутренним миром — привилегия узников ГУЛАГа или нацистских концлагерей, которые были способны, живя в этом аду, читать своим товарищам стихи наизусть. Размышлять, молиться, вспоминать всегда значит говорить с каким-нибудь далеким собеседником, без которого наша душа — пустой склеп.
Дом — то самое место, где можно сосредоточиться: антитезы «небо и земля», «высокое и низкое» заменила другая: «свой дом и внешний мир». Любое публичное действие зарождается в этой исходной ячейке — в комнате, квартире или доме. Однако убежать от мира и отстраниться от него — не одно и то же. Запереться в четырех стенах не значит покинуть внешний мир, это значит временно от него отрешиться, чтобы потом вернуться обогащенным. Если же дом становится казематом, он не оставляет возможности увлекательного поединка с реальностью, из жилища превращается в бункер или крепость.
Глава 7. Домашние радости
Личная жизнь — тоже сравнительно недавнее изобретение, это понятие появилось в конце XVIII века в среде выходящей на историческую сцену буржуазии и связано с тем, что брак стал сплетаться с любовью. Долгое время во Франции и во всей Европе как у богатых, так и у неимущих, как в городе, так и в деревне жилье было общим для всех. Никто не принадлежал себе, и сама мысль об отдельной жизни, скрытой от глаз других людей, представлялась нелепой (это и до сих пор так в традиционалистских обществах, например в Индии, где каждый человек — собственность своей касты, семьи, деревни). В бедных домах родители и дети спали вместе, часто в одной постели, супругам негде было уединиться. Но и у знати, включая королевскую особу, по крайней мере во Франции, условия в этом плане, по нынешним критериям, были не лучше: все жизненные функции, включая физиологические отправления, выполнялись прилюдно; достаточно вспомнить вошедшее в обиход в эпоху Возрождения «кресло с отверстием», которое для многих стало знаком отличия и пренебрежительного отношения к окружающим (у Сен-Симона есть знаменитое описание того, как герцог Вандомский, великий полководец, с самого утра усаживался на этот «не слишком королевский трон», без малейшего смущения принимал придворных и родственников, справляя нужду и приказывая опустошать наполнившееся судно у всех на виду и под носом). Опочивальня Людовика XIV, как рассказывает женщина-историк Мишель Перро, была неким космическим пространством, воплощением вселенной, пульсирующим сердцем монархии, а стало быть, всей нации, и одновременно — театральной сценой. При пробуждении и при отходе ко сну придворные толпились у изголовья королевской постели, чтобы увидеть монарха и произнести ритуальные, предписанные строгим этикетом слова[29]. Посетители кланялись его ложу, даже когда оно было пусто, как крестятся в церкви перед алтарем. (Возвращаясь в наше время, можно привести рассказ Клемана Россе о том, что обожатели Лакана являлись на его семинар на улице Ульм, даже когда его самого там не было, чтобы выразить почтение Учителю и его духу.) Целая свита слуг, в основном мужского пола, доставляла его ночные рубашки, камзолы, штаны и башмаки, осмотренные «главным камергером». Слово «спальня» появилось только в конце XVIII века. Монарх всегда, за исключением времени, когда он посещает любовниц или законную супругу, — собственность своего двора, так как в его персоне совмещаются мистическое и физическое тело, вечность королевской власти и ее преходящее воплощение. «Монарху не хватает лишь одного — радостей частной жизни»[30], — тонко заметил Лабрюйер.
Частная жизнь cуществует в латентном виде по меньшей мере со времен Возрождения, сопутствуя процессу цивилизации (по Норберту Элиасу), и проявляется сначала в виде стыдливости — не плеваться, не испражняться, не совокупляться прилюдно — и обычая проделывать скрытно то, что раньше делалось публично. Эта потребность в потаенности личного появляется и у всей нации, по мере того как в обществе, где нарастает культ индивидуальности, вынужденные условия коллективной жизни становятся тягостными. Свобода Нового времени стремится выбиться из матрицы стада, социального положения, предопределенной происхождением судьбы. Чтобы отгородить супругов от неприятной скученности общежития (которая до сих пор сохраняется в пансионах, казармах или каких-нибудь горных приютах), постепенно появляются кровати с занавесками, — Пьер-Жакез Хелиас[31] уже во второй половине ХХ века назовет их «спальными сейфами». Так возникает своего рода личное пространство, но не у бедняков, продолжающих спать в общих комнатах, где неминуемы всяческие издевательства, изнасилования и инцест. Самые неимущие спят прямо на полу, на соломенных тюфяках, кишащих насекомыми, иногда на матрасах; те, кто побогаче, могут обзавестись высокой кроватью, на которую надо взбираться с приставной ступеньки, и уж совсем роскошь — кровать с балдахином. Спальня, особенно супружеская, место отдыха и интимных ласк, мало-помалу становится чем-то неприкосновенным, и люди, не принадлежащие к семейному кругу, входят туда на цыпочках и только спросив позволения.
Ну а понятие комфорта появляется в Англии на исходе XVIII века. Замки феодалов были громоздкими и холодными, лачуги вилланов убогими и грязными. Философ-утилитарист Джереми Бентам (1748–1832), рассуждавший о благах и горестях, как и Джон Локк (1632–1704), либеральный мыслитель и защитник частной собственности, ставили благоустройство выше пышной роскоши неотесанных аристократов. На первый план выходят бытовые ценности, такие как проветренные помещения, удобные ложа и сидения, чистые отхожие места, хорошее отопление. Благодаря материально-техническому прогрессу вкупе с архитектурными и декоративными изысками земная юдоль слез превращалась в долину роз. В стремлении смягчить условия существования проявлялось желание сделать счастье новым, естественным состоянием человека, так чтобы прекрасное земное отечество заменило ему предполагаемое отечество небесное. Удовольствие перестает считаться смертельным грехом, от которого надо шарахаться в ужасе, и превращается в дар, который следует благожелательно принимать и который является признаком человеческой природы. Выяснилось, что приятное и радостное могут сопутствовать благочестию. Тело больше не рассматривается как недолговечная и обременительная оболочка души, оно восстановлено в правах; тело — наш единственный челн в земных странствиях, наш друг, его нужно беречь, ухаживать за ним по всем правилам гигиены и медицины. Для его ублажения придумывают кресла с обивкой и толстые матрасы, согласуют изгибы мебели с его формами, чтобы нежно их обнимать. В дело идет все, что позволяет мягко сидеть и удобно лежать. Домашний внутренний мир так изукрашивают, что в нем живется лучше, чем во внешнем.
Спальня, еще не ставшая местом затвора, — отвоеванное, надежное личное укрытие. К примеру, беженец не имеет крыши над головой, его где-то приютили, он зависит от милостей чужого общества, то есть от настроения хозяев. Еще и теперь в некоторых крупных городах владеть собственным чуланчиком или даже шкафом — нереальное дело. Жилое пространство сжимается, как шагреневая кожа, и цена квадратного метра в Лондоне, Нью-Йорке или Париже — серьезный политический вопрос. Демократизация жилых помещений стала важной задачей начиная с XIX века, когда встал вопрос о том, чтобы побороть алкоголизм среди рабочих и предоставить им здоровые, гигиеничные условия жизни. Переводя разговор в семейную плоскость, можно посмотреть на ребенка: пока он мал, его бранят и отсылают спать к себе, а он хочет оставаться «с большими», но отыграется, когда станет подростком и будет требовать уважения к личному пространству, которое готов отставать, как крепость. Нельзя без стука входить в его комнатушку, она — часть его самого, вторгнуться туда без спроса значит совершить надругательство, едва ли не насилие. Спальня — убежище, где можно расслабиться, поразмышлять, набраться сил жить дальше, можно обдумывать планы, тайно предаваться любви. Однако это пространство, так высоко ценимое художниками и писателями — Марсель Пруст сочинял по ночам, исписывая листок за листком в комнате, обитой пробкой, чтобы ему не мешал шум, — также и место заточения. Здесь, за закрытыми дверями, упиваются друг другом любовники, нежатся на супружеском ложе супруги, на этом ложе мы появляемся на свет, на нем же — его покидаем. Сидеть взаперти вынуждены больные, старики, калеки, не говоря уже о заключенных. Право на отдельную комнату долго отстаивали женщины. Знаменитая книга-манифест Вирджинии Вулф так и называлась — «Своя комната»: «У каждой женщины, если она собирается писать, должны быть средства и своя комната»[32]. В этом памфлете, полном едкой иронии, она напоминает: чтобы не зависеть от мужчин, женщины должны, в первую очередь, добиться экономической независимости от них (это чрезвычайно заботило еще Джейн Остин).