Триумф домашних тапочек. Об отречении от мира — страница 9 из 19

Первым о необходимости уединенного уголка для размышлений и работы заговорил Монтень. «Нужно приберечь для себя какую-нибудь клетушку, которая была бы целиком наша, всегда к нашим услугам, где мы располагали бы полной свободой, где было бы главное наше прибежище, где мы могли бы уединяться»[33]. Испокон веку мужчина, завоеватель, действовал во внешнем мире, а женщина была прикована к дому, обречена заниматься лишь хозяйством и воспитанием детей, таково и ныне ее положение чуть ли не в большинстве современных стран. Гениальное произведение Вирджинии Вулф, само название которого звучит как девиз, перевернуло всё — превратило место заточения в место освобождения: своя комната, помимо супружеской спальни, — это первый шаг к свободе, к независимости от мужа, в это отдельное пространство ни он, ни дети не имеют права заходить без особого разрешения. Здесь может уединяться женщина-писатель или женщина-художник, чтобы затем просиять публично. Кто желает творить в одиночестве, тот нуждается в башне из слоновой кости. И это желанное уединение взамен навязанного общения. Ремесло писателя, художника, любого, кто занимается творческим трудом, прежде всего, связано с добровольной изоляцией, дающей возможность думать и работать, даже если потом ему выпадает в награду признание публики.

Глава 8. Горечь и сладость жизни взаперти

Словом, свой дом — большое счастье: социальные барьеры неприступны и отчужденность — норма, он остается единственным местом, где живы тепло и нежность, объятия и ласковые слова. Но это место двусмысленное, как у Бодлера: с одной стороны, восточные чертоги, дворец с кисейными занавесками, где «душа окунается в лень», в сладострастный сон, а с другой — дрянная меблирашка, где «веет прогорклым отчаянием»[34] и куда заявляется судебный пристав требовать платы за жилье под страхом выселения. Комната может оказаться как преддверием независимой жизни, так и тесной, удушливой конурой. Для начинающих взрослеть молодых людей переезд из родительского дома в студию или совместно со сверстниками снятую квартиру означает признание их права на свободу. Они хотят иметь свой угол, вне семейного очага, место, где они будут сами себе хозяева. В 20 лет свой ключ, своя кровать, свой шкаф, свой стол и туалет — роскошь, даже если столовую и кухню приходится делить с другими. Это пространство минимальной свободы: свободы быть наедине с собой, развесить на стенах все, что тебе мило, обзавестись книгами, компьютером, холодильником, постерами, гардеробом с кучей одежек, уходить и приходить, когда захочешь. Дом обладает гравитационным полем, ты обживаешься в нем, расставляешь и раскладываешь вещи, намереваясь обустроить настоящее и подготовить будущее. Но от благоденствия до заточения — один шаг: братья, мужья или врачи часто запирали в комнате непокорных сестер и жен[35]. Территория личной жизни — чудесное завоевание, которое, однако, может обернуться против счастливчиков.

Жилищем может быть что угодно: раковина или крепость, шалаш (символ лесной идиллии), палатка, погреб, хижина, иглу и даже целая деревня или лагерь экоактивистов. А также бомбоубежище, подвал, канализация, метро — все это из лексикона Второй мировой и холодной войны, воскрешенного военными действиями России в Украине и движением выживальщиков в Америке и Европе. Жилище — прежде всего, некое геометрически ограниченное пространство, в противоположность внешней безграничности. Вот Руссо, открывший для себя остров Сен-Пьер на Бильском озере в Швейцарии, укрытие в укрытии, где наслаждался «счастьем человека, любящего уединение», бежал туда от людей, от «недругов» и мечтал, чтобы этот приют сделали ему вечной тюрьмой и заточили там на всю жизнь. Лежа на дне лодки, которая скользит по озеру, он наполнялся радостным чувством того, что существует, «счастьем совершенным и полным, не оставляющим в душе никакой пустоты»[36]. Вот Флобер, рассуждая о призвании и чуть ли не священном долге писателя, говорит в одном из своих писем: «Надо закрыть окна и двери, свернуться клубком, как еж, разжечь в камине яркий огонь (потому что на дворе холодно), вызвать в сердце какую-нибудь великую идею»[37]. А вот Башляр представляет себе идеальный домик на берегу речки: «Мне также нужно было узкое окно, ведь чем меньше окно, тем дальше видит этот глаз дома, тем более он зорок» («Право на грезу»)[38]. Сегодня закрыться у себя дома означает еще и развернуться на манер радара, который ловит передачи со всего земного шара, для этого достаточно двух рук на клавиатуре, телевизионного пульта и смартфона. Наш образ жизни — общение онлайн с помощью цифровых кодов. Забавно, раньше в школе нас заставляли в наказание решать после уроков столбики цифр-примеров. Теперь такие столбики связывают нас с миром. С тех пор как появилась эта виртуальная агора, можно беседовать со всеми, не вставая с места. Каждый из нас — актер и зритель вселенского театра на дому. Аристотель различал vita active и vita contemplativa[39]. Для современности понадобился бы третий термин — vita virtualis[40], жизнь, превращающая дом, квартиру в микрокосм, который поглощает макрокосм и делает его ненужным, в единое хранилище всех сокровищ. Сидя в теплой пещере, укрытые от ненастья мы смотрим на образы, приходящие издалека, но видим не отблески идей, а мельканье случайных теней.

Въехать в новую квартиру значит, прежде всего, наложить на нее отпечаток, внести что-то свое, расколдовать ее, прежде безликую, изгнать духи предыдущих владельцев. Привидения, как мы знаем из готических романов, водятся в каждом доме, и, чтобы сделать его полностью своим, надо развеять чары. Этот обряд приручения необходим даже для совершенно одинаковых, неотличимых друг от друга гостиничных номеров. Любое жилье обладает своей атмосферой, которая или притягивает, или отталкивает. А дальше предстоит нелегкая задача «раскутаться», как сказал Андре Жид применительно к Монтеню. Однако завоевание того или иного помещения может обернуться проклятием. Это напоминает историю знаменитого феминистского лозунга шестидесятых годов: «Мое тело принадлежит мне». Всё верно, ничего не возразишь. Но, если мое тело принадлежит только мне, если никому больше оно не нужно, никто не хочет рассмотреть его, похвалить, разделить со мной эту эксклюзивную собственность, она становится мне в тягость. Анни Эрно, рассказывая, как однажды в большом парижском универмаге ее, 43-летнюю женщину, пытался обокрасть карманник, в чьей небрежной наглости ей даже померещилось какое-то обаяние, призналась, что больше всего почувствовала себя униженной не от самой кражи, а от другого: «…столько мастерства, ловкости, вожделения — и всё ради моей сумочки, а не меня самой»[41]. «Мой дом!» — но если я в нем один, если в нем нет ни гостей, ни друзей, ни детей, выходит, в этих четырех стенах нет ничего, кроме моего сиротства. Святилище превращается в узилище. Я на каждом шагу натыкаюсь на самого себя. Когда во время пандемии нас приговорили оставаться внутри своих домов, это было ужасно мучительно, особенно для стариков и для запертых на карантине. Без внешней жизни нет и внутренней, само понятие «внутри» теряет смысл, становится чем-то плоским, не имеющим объема и изнанки. Если прерывается постоянное снование туда и обратно, наружу и внутрь, то пересыхают каналы, по которым в нас проникал ток живого человеческого общения, чудесного удивления. Физическое заточение оказалось, прежде всего, заточением моральным.

В последние годы американские студенческие кампусы, средоточие всех модных патологий, породили явление, которое можно назвать своеобразным буллингом. Женщины или представители разных меньшинств испытывают потребность общаться друг с другом только в зонах безопасности, в «safe spaces»[42], закрытых для посторонних. Никаких вылазок, никакого расширения кругозора, отныне надлежит заботиться лишь о самозащите. Малейший намек на пережитые травмы, на имевшие место в прошлом рабство, эксплуатацию, мачизм повергает хрупкие молодые души в отчаяние. Их надо нежить в тепле, не дай бог, простудятся на свежем воздухе! Точно так же общинная замкнутость, на которую политики делают электоральную ставку, способствует тому, чтобы люди общались только с членами своего клана, своей конфессии, своей этнической группы, избегая таким образом всякой возможности столкнуться с чужими нравами и обычаями. Cхожим образом «безмятежные города»[43], за которые ратуют многие мэры в Европе, рискуют превратиться из крупных агломераций в некрополи, стерильные пространства: чтобы быть привлекательным, большой город должен быть трепетным, оживленным. Комната или дом могут служить легкими, если сообщаются с наружным воздухом, только тогда они могут расширяться и обеспечивать кровообращение. Если двери и окна задраены, легкие дышат спертым воздухом и атрофируются. Так и появляются патологии, какие мы видим сейчас у тех украинцев, кого называют «люди-кусты», — они корнями вросли в свое жилье и даже посреди войны отказываются его покидать. Надо бы приучать себя так сказать, к «метафизике приоткрытости» (Гастон Башляр) — она всегда подразумевает возможность какой-то другой жизни, какой-то благотворной случайности. Жить — значит постоянно жить на пороге, на паперти, так что всегда есть возможность уйти и вернуться. Дом, квартира расширяют наше внутреннее «я», когда сообщаются с окрестностью: кварталом, улицей, деревней. Тогда они как околица, как око или ухо открыты тому, что находится вне их самих, открыты новым поворотам судьбы. Образ «комнаты-мира» (Эмманю