Трое — страница 2 из 14

Черные ходаки на прорезиненной подошве Даша смастерила себе сама — это Митька знал. А что тут сложного? И он бы, если бы захотел, смастерил. Нужно вырезать по размеру ступни подошву, скроить из куска старого сукна верх, пришить его дратвой к подошве — и обувь готова.

Для красоты можно еще и красивые ленточки спереди вставить.

Даша на полголовы выше Митьки, она его дразнит карапетом, если он, Митька, в ссоре начинает обзывать ее рыжей. Даша, правда, никакая не рыжая, просто веснушки у нее к лету появляются. Но ведь как-то нужно ее дразнить, чем-то нужно отвечать на обидное это прозвище — карапет. Другого недостатка у Даши Митька пока не обнаружил. Впрочем, косички у нее не толще свиных хвостиков… Надо при случае съязвить… А если она снова его карапетом обзовет, он ей скажет, что никакой он не карапет. Просто Даша почти на два года старше — осенью ей исполнится шестнадцать, — потому она и выше. И ехидно добавит при этом: «Ты уже замуж собираешься». — «Откуда ты взял?» — порозовев, спросит она. «Сам видел, как на красноармейцев заглядываешься. И они на тебя». Вот уж он уест ее! Берегись, Дашка, попробуй только тронуть Митьку Алутина! Он хоть и троюродный брат твой, а так отбреет при случае, так отбреет!..

ФРОСЯ

Вышли на большак. Справа тянулась извилистая цепь желтобоких оврагов с глинистыми наносами на дне; за оврагами простиралась еще некошеная кулига; виднелась синяя полоска Сновы. Над речкой клубился серый туман.

Слева дороги росла яровая пшеница. Она уже начинала желтеть. Фрося сошла на обочину, сорвала колосок, попробовала зерно на зуб. Оно брызнуло сладким молочком.

— Уродилась. А думали — опоздали. На Сидора-огуречника сеяли.

В середине мая, значит.

У Фроси самая вместительная котомка. Оно и понятно: у нее сил больше, взрослая женщина. Ей уже сорок три. На пять лет она старше Дашиной матери, а они, как это ни странно для Даши, дружат немного. Дащина мать крестила обоих Фросиных мальчиков. Так что они и родня какая-никакая.

Фрося обута в стоптанные сандалии. Они ей малость велики, и Фрося на всякий случай подвязала их прочным шнурком. Может показаться, что идти в стоптанных сандалиях неудобно, но по Фросе этого не видно. По-прежнему она шагает первая, шагает споро, изредка оглядываясь и покрикивая:

— Не отставайте, милые.

Пройдя километра два, они свернули с большака на, узкую, протоптанную до блеска тропку. Петляла она вверх-вниз через овраги, но сильно сокращала расстояние. Пожилые люди обычно ходили дорогой полегче, а вот молодежь да ребята — те иного пути не знали.

Солнце уже давно взошло. Парило. Неумолчно звенели жаворонки. Над пшеничным полем, высматривая добычу, кружил коршун. По бокам тропки сухо стрекотали кузнечики-прыгуны, в низкорослой траве шныряли сероспинные ящерицы, на самую близость подлетали к людям белые, оранжевые, черно-красные бабочки.

Митька засмотрелся на бабочек, на ящериц, споткнулся о торчащий из земли камень и чуть не упал.

Фрося сделала вид, что не заметила этого. Только про себя осудила Митьку: «Разинул, милый, рот на жаворонков».

Митька похромал малость — правую ногу он все-таки ушиб — и опять зашагал как ни в чем не бывало.

Дышать стало тяжелей: воздух был влажным от испарявшейся росы.


«Как там Егор мой себя чувствует? — уже в который раз думала Фрося. — Вспоминает ли нас? Мог бы и письмо написать — не верю, что некогда. Может, правда, нельзя — с передовой-то… А вдруг что с ним случилось?.. Нет-нет, — прогоняла черные мысли Фрося, — он у меня неуязвимый. Не зря, когда на фронт уходил, всем „до свиданьица“ да „до скорой встречи“ говорил».

И тяжело вздыхала: а вдруг все-таки… Скорей бы добраться до этой Подоляни. Скорей бы узнать все подробности, поведать Егору о своем житье-бытье.

И еще швыдче зашагала навстречу желанному из всех желанных людей на свете — Егору Тубольцеву, любви своей и боли.

Это уже третья война Егора. На первую — империалистическую — пошел добровольно. Вместо старшего брата. Того, рассказывал Егор позже Фросе, на службу тогда не взяли — обнаружили какую-то болезнь, похожую на грыжу. А брату, находившемуся в полном здравии, строгую повестку прислали: явиться тогда-то, туда-то, с такими-то вещами. Голосила братова жена: «На кого ж ты меня с грудными двоешками оставляешь?»

А что голосить? Слезами горю не поможешь.

Жалко стало Егору брата, детишек его и особенно жену-красавицу. Вот тогда и пришел он к ним в дом, сказал: «Знаешь, братка, не ходи на войну». — «Это как? Да за такое!..» — «Не ходи, я за тебя пойду. Назовусь твоим именем — и никто не проверит». — «Дак у тебя ж эта, грыжа». — «Она, видать, только начинается, я ее и не чувствую». — «Неудобно мне вместо себя родного брата под пули посылать». На это Егор так ответствовал: «Неудобно штаны через голову надевать, понял? А удобно будет, если тебя кокнут, а двое сирот останется? То-то ж».

Уговорил Егор брата и ушел воевать. Три года пробыл на передовой — в атаку ходил, отступал, в сырых окопах отсиживался, и ни болезнь никакая не пристала, ни пуля ни разу не подкараулила. Словно заговор какой знал. Так, по крайней мере, Егоровы товарищи-сослуживцы подумывали. А он не то что представления не имел о заговоре, а даже крест носить забывал. Судьба уж, видно, такая.

«Судьба, — повторила Фрося, припоминая мужнину жизнь, — а что ж еще?»

Оглянулась: Даша с Митькой молча посапывали сзади…

Вторая война была у Егора гражданская. С Деникиным боролся, за бандой Антонова гонялся лихой кавалерист из Карасевки Егор Тубольцев. Про грыжу и не вспоминал.

В конце двадцать второго года вернулся на родину и той же зимой сыграл многолюдную свадьбу с Олей Шошиной (за пятнадцать верст сваты ее нашли). Ничего, что на восемь лет старше невесты был Егор, — любви, если она настоящая, не страшен и большой перепад в годах.

Жили не тужили молодожены, от отца-матери, как часто водится, подобру-поздорову отделились, свою просторную хату поставили, хозяйством обзавелись — конем, коровой, овцами и прочей живностью.

Родился сын у них. Тоже Егором назвали. Да случилась непоправимая беда: подавился годовалый мальчонка кусочком яблока и задохнулся…

Погоревал Егор, погоревал, да и говорит однажды жене: «Хватит жалеть, давай жить. Давай еще одного родим».

Но почему-то Ольга не беременела. Злые языки распускали слух, что это бог ее наказал за потерянного ребенка.

В тридцатом году все-таки Ольга родила. Девочку. Нарадоваться отец-мать не могли, с рук не спускали малышку, тетешкали без конца.

Лишь в отсутствие Егора Ольга грустнела. Вскоре после родов все чаще и сильнее стала она ощущать боль внизу живота и в пояснице. Признаться Егору боялась — допытываться начнет: отчего да почему? А она и сама толком причину не знала. Скорее всего, бабка-знахарка сказывала, от простуды. Где-то не убереглась.

Раз, после вечерней дойки, ей стало невмоготу терпеть боль при Егоре, и она, рухнув на кровать, расплакалась:

— Неужели и вправду это меня бог за Егорку карает?..

Егор сидел рядом, гладил смоляные волосы жены, успокаивал:

— Чепуха это — бог. Не горюй, подлечимся. Я вот завтра в район за фельдшером съезжу.

Назавтра легче стало — Ольга отговорила Егора ехать. К тому же сенокос начинался — работы предстояло много, не до болезни.

Девочка, Люся, раньше годика ходить начала, шустрая была, разговаривала бойко. Только не зря в народе говорят: где радость, там и горе. Будто и впрямь по Ольгиной судьбе бороной прошлись: что ни день — то хуже ей становилось. Ни лекарства, ни отвары, ни припарки, ни молитвы не помогали. И слегла она, напрочь слегла.

Ольга видела, как туго приходилось Егору: и за дочерью ухаживал, и огород пропалывал, и корову доил, и хлеб пек… Все сам. Похудел, бриться забывал. Ольга просила его, чтобы тещу на помощь пригласил, — категорически отказался. «Я, Оленька, сам все смогу. Ай у меня рук нетути?»

И вот однажды, когда Егор подсел к ней на кровать, она предложила:

— А ты женись, Егор.

— Что? — вскипел Егор. — Что ты мелешь?

— А ты выслушай. Я все продумала.

— Ну, валяй, — нарочито грубо сказал он и приготовился слушать.

— И тебе легче будет, и Люсе нашей. Меня, надеюсь, в беде не оставите, кружку воды подадите. Правда, Егор: женись. С моего согласия.

— Ты представляешь, что люди скажут?!

— Умные — поймут, глупые — и раньше на нас всякую чепуху несли… Умоляю: женись. Она, мне кажется, согласится.

Егор вскочил с кровати:

— Кто — она?

— Она. Фрося.


Года полтора назад, когда Ольга в положении была, отпустила она Егора на свадьбу в соседнюю деревню. Одного. К дальнему родственнику какому-то. Там они рядом за столом и оказались — Егор и Фрося. Познакомились. Подвыпив, танцевать пошли. Краковяк, страдание. А в барыне она его, огненного плясуна, чуть не запалила. Он первым и сдался. «Ты как заведенная машина», — сказал он ей и, выходя из круга, взял Фросю за бочок. «У нас в Баранове все такие», — утирая платочком лоб, не без гордости ответствовала Фрося и слегка отстранила Егорову руку.

«Огонь-девка», — подумал Егор и пригласил ее в сенцы — проветриться.

Уже вечерело, в сенцах стояла темень, и Егор полагал, что никто из гостей не замечал, как он, попыхивая «козьей ножкой», поглаживал шелковую кофточку на Фросе, как чмокнул ее в щечку. Раз и другой. А потом — горячо уже — в губы. Умом он понимал, что берет грех на душу перед Ольгой, а сердцем прикипал к молодухе. Списывал тот грех на крепкий хмель. Протрезвеет — и остынет, «Да и не видит тут нас никто», — легкомысленно думал он и снова тянулся губами к губам Фроси.

Но какая свадьба, беседа или простая пьянка-гулянка проходит на Руси без вездесущих кумушек-голубушек? Без тех, что и приходят-то лишь затем, чтобы от их любопытствующего ока не ускользнула ни одна мелочь: кто сколько выпил, кто сколько съел, кто с кем танцевал, кто кого провожал. Для чего это нужно? А чтобы потом было о чем поговорить-посплетничать. Пусть даже без злого умысла.