— Мы должны были помнить, что дяде Джоржу предстоит утомительный день, и должны были отговорить его от раннего вставания!..
Впрочем для Джоржа встать иногда пораньше — дело полезное. В минуту просветления он предложил даже, чтобы в Шварцвальде нас будили в половине пятого, но мы с Гаррисом воспротивились: совершенно достаточно вставать в пять и выезжать из дома в шесть; таким образом можно каждый день делать половину пути до наступления жары и отдыхать после полудня.
Сам я проснулся в среду в пять часов; это было даже раньше, чем нужно; ложась спать, я приказал сам себе: “Проснуться ровно в шесть!“ Я знаю людей, которые просыпаются минута в минуту тогда, когда велели себе проснуться. Им стоит только проговорить, кладя голову на подушку: «В четыре тридцать», «в четыре сорок пять», «в пять пятнадцать» — и больше не о чем беспокоиться. В сущности это удивительная вещь; чем больше думать, тем она становится непонятнее. Какое-то бессознательное «я» считает время, пока мы спим; ему не нужно ни солнца, ни часов, оно караулит в темноте и в назначенную минуту шепчет: «Пора!»
Еще удивительнее, что один сторож, живший у устья реки, обязан был просыпаться по своей службе за полчаса до высшего уровня прилива, и ни разу в жизни не проспал! Он говорил мне, что прежде, в молодости, он с вечера определял время следующего прилива и внушал себе, когда проснуться; но потом и об этом заботиться перестал: усталый, бросается он на постель и спит глубоким сном до той минуты, когда остается ровно полчаса до высокой воды — то есть, каждый день разно!.. Витает ли несознаваемый дух этого человека над темными водами, пока он спит без сновидений, или же законы вселенной так же ясны ему, как ясны взору человека цветы и деревья при солнечном свете?..
Кто бы он ни был, но мой бессознательный страж волнуется, суетится и, перестаравшись, будит меня слишком рано. Иной раз я прошу его: «В половине шестого! Пожалуйста!» — но он собьется со счета и в ужасе будит меня в половине третьего. Я смотрю на часы и с досадой вижу его ошибку. Но он хочет оправдаться: «Может быть, часы остановились?» Я прикладываю их к уху: нет, идут. «Может быть, испортились?.. Наверное, теперь половина шестого, если не больше!..» Чтобы успокоить его, я беру свечку и иду вниз, в гостиную, посмотреть на большие часы. Ощущения человека, когда он среди ночи бродит по дому в одном халате и мягких туфлях, вероятно, знакомы большинству людей: все предметы, в особенности с острыми краями, лезут навстречу, хотя днем, когда человек в сапогах и солидном платье, они не обращают на него ни малейшего внимания и требуют, чтобы он приближался к ним собственными силами.
Поглядев на большие часы, я возвращаюсь в постель раздраженный и жалею, зачем просил бессознательного стража помочь мне. Но он продолжает суетиться и от четырех до пяти часов будит меня каждые пять минут, после чего наконец утомляется и предоставляет все дело горничной — которая приходит постучать в дверь получасом позже обыкновенного.
Так вот, в среду я встал и оделся в пять часов, лишь бы отделаться от излишней услужливости невидимого стража. Но я не знал, за что приняться.
Все вещи и тандем были уже уложены и отправлены в Лондон накануне; поезд наш отходил только в десять минут девятого... Я сошел в кабинет, думая поработать. Но ранее утро, при пустом желудке — неподходящее время для занятий! Написав несколько страниц, я перечел их. Иногда о моих трудах выражаются не совсем вежливо, но ничего, достойного, этих трех глав, никогда еще сказано не было... Я порвал их, бросил в корзину и начал размышлять: существует ли такое благотворительное учреждение, которое оказывает помощь исписавшимся авторам?.. Размышление было печальное. Я положил мяч в карман и отправился на лужайку, где у нас играют в гольф. Несколько овец паслись там лениво и заинтересовались моей игрой. Одна славная старая овечка отнеслась ко мне особенно симпатично; очевидно, она не понимала игры, но ее привело в умиление такое раннее занятие человека на лугу. Как бы я ни кинул мяч, она блеяла с явным восторгом:
— Преле-естно! Вели-коле-еп-но!
Между тем как другая — противное, нахальное создание — все время блеяла мне под руку, лишь бы только помешать:
— Сквее-еерно! Совсем сквее-рно!
И вдруг мой мяч со всего размаху попал в нос симпатичной овце... Она, бедная, понурила голову, а ее соперница сразу переменила тон и, засмеявшись самым дерзким, вульгарным смехом, злорадно заблеяла:
— Пре-лестно! Вели-коле-еп-но!
Так в нашем мире всегда страдают добрые и хорошие. Я бы охотно дал полкроны, чтобы попасть в нос не милой, а противной овце.
Я пробыл на лугу дольше, чем намеревался, и когда Этельберта пришла сказать, что уже половина восьмого и завтрак на столе, я оказался еще не выбритым. Этельберте ужасно не нравится, когда я бреюсь впопыхах: она находит, что после этого я имею каждый раз такой вид, будто пытался зарезаться, и поэтому все знакомые могут подумать, что мы живем Бог знает как! И кроме того, к моему лицу — по ее мнению — не следует относиться легкомысленно.
Я недолго прощался с Этельбертой, это могло бы ее расстроить. Но я хотел сказать несколько прощальных слов детям — в особенности насчет моей удочки, которую они обыкновенно употребляют в мое отсутствие в качестве палки, когда при играх требуется обозначить на земле место.
Я не люблю бежать на станцию... До нее оставалось четверть мили, когда я нагнал Джоржа и Гарриса. Пока мы подвигались втроем крупной рысью, Гаррис успел сообщить мне, что он чуть не опоздал из-за новой печки: ее затопили сегодня в первый раз, кухарку обдало кипятком, а почки взорвало со сковородки на воздух. Он надеялся, что к его возвращению жена привыкнет к свойствам новой плиты.
Мы захватили поезд в последнюю секунду. Очутившись в вагоне и едва переводя дух, я вспомнил, как дядя Поджер двести пятьдесят раз в году выезжал с поездом в 9 ч. 13 м. утра в город. От его дома до станции было восемь минут ходьбы, но он всегда говорил:
— Лучше выйти за пятнадцать минут и идти с удовольствием.
А выходил всегда за пять минут — и затем бежал.
И уж не знаю почему, но через поляну, отделяющую сам городок от станции, бежал к девятичасовому поезду не один дядя Поджер, а несколько десятков джентльменов — все спешащие в Сити, все солидной наружности, все с черными портфелями и газетой в одной руке и с зонтиком в другой; все они не то чтобы действительно скоро бежали, но очень старались и были чрезвычайно серьезны. Поэтому на лицах их выражалось искреннее негодование при виде разносчиков, нянек и мальчишек, останавливавшихся, чтобы поглядеть на них. Среди этих любителей всякого рода зрелищ завязывалась даже в эти несколько минут азартная, хотя невинная игра:
— Два против одного за старичка в белом жилете!
— Десять против одного за старца с трубкой, если он не перекувырнется, пока добежит!
— Столько же за Багряного Короля! (прозвище, данное одним юным любителем энтомологии отставному военному, соседу дяди Поджера, который обыкновенно имел очень достойный вид, но сильно краснел от физических упражнений).
Мой дядюшка и остальные джентльмены много раз писали в местную газету, жалуясь на нерадивость полиции, и редакция помещала от себя горячие передовые статьи об упадке чувства вежливости среди жителей — но это не приводило ни к чему.
И нельзя сказать, чтобы дядя Поджер вставал слишком поздно, нет, все помехи являлись в последнюю минуту: позавтракав, он немедленно терял газету. Мы всегда знали, когда дядя Поджер что-нибудь терял, по выражению негодования и удивления, которое появлялось на его лице. Ему никогда не приходило в голову сказать:
«Я — рассеянный человек, я все теряю и никогда не помню, куда что положил; я ни за что не найду потерянного без чужой помощи. Я, должно быть, надоел всем ужасно; надо постараться исправиться».
Напротив, по его логике все в доме были виноваты, если он что-нибудь терял, — кроме него самого.
— Да ведь я держал ее в руке минуту тому назад!— восклицал он.
По негодующему тону его голоса можно было подумать, что он живет среди фокусников, которые прячут вещи нарочно, чтобы позлить его.
— А не оставил ли ты ее в саду? — спрашивала тетя.
— К чему же я оставил бы газету в саду? Мне газета нужна в поезде, а не в саду!
— Не положил ли ты ее в карман?
— Пощади, матушка! Неужели ты думаешь, что я искал бы газету целых пять минут, если бы она была у меня в кармане?.. За дурака ты меня считаешь, что ли?
В эту минуту кто-нибудь подавал ему аккуратно сложенную газету:
— Не эта ли?
Дядя Поджер жадно схватывал ее со словами:
— Так и есть, непременно всем нужно брать мои вещи!
Он открывал портфель, чтобы положить в него газету, но вдруг останавливался, онемев от оскорбления.
— Что такое? — спрашивала тетя.
— Старая!.. От третьего дня! — произносил он убитым голосом, бросая газету на стол.
Если бы хоть раз попалась под руку вчерашняя газета, то и это было бы разнообразием, но неизменно она была «от третьего дня».
Затем новую газету находил кто-нибудь из нас, или же оказывалось, что дядя Поджер сидел на ней сам. В последнем случае он улыбался — не радостно, а усталой улыбкой человека, попавшего в среду безнадежных идиотов.
— Эх вы! Все время газета лежит у вас под самым носом и никто...
Он не оканчивал фразы, так как очень гордился своей сдержанностью.
После этого тетя вела дядю Поджера в переднюю, где по заведенному правилу происходило прощанье со всеми детьми. Сама тетушка никогда не выходила из дома дальше, чем к соседям, но и то прощалась с каждым членом семьи, «так как не знала, что может случиться в следующую минуту».
По обыкновению оказывалось, что кого-нибудь из детей не хватает. Тогда остальные шестеро, не медля ни секунды, с гиканьем и криком бросались искать его; но в следующую минуту потерянный младенец появлялся как из-под земли — большею частью с весьма основательным объяснением своего отсутствия — и отправлялся оповещать остальных, что он найден. Все это занимало минут пять, в продолжение которых дядя Поджер успевал найти зонтик и потерять шляпу. Когда все и все были в сборе, часы начинали бить девять. Их торжественный звук обыкновенно производил смущающее действие на дядю Поджера: он бросался вторично целовать одних и тех же, пропускал других, забывал, кого он уже поцеловал и кого еще нет — и должен был начинать сначала. Иногда он уверяя, что дети нарочно перепутываются (и я, по совести, не берусь защищать их). Огорчался он еще и тем, что у кого-нибудь часто оказывалась с