Троглодиты Платона — страница 2 из 5

— Прошу прощения, сэр! — говорю. — Обстоятельства!

Шаркаю ножкой, раскланиваюсь, шляпу приподнимаю.

— Еще раз прошу прощения, сэр, но, к сожалению, я должен идти.

Бочком—бочком, мимо полковника и в дверь. По пути, впрочем, успеваю прихватить из ящика одну сигару. Попробуем на досуге. В самый последний миг, уже закрывая дверь, оборачиваюсь и встречаюсь с полковником взглядом.

Черт меня дернул это сделать!

Такая в его глазах была жуть нечеловеческая, такая тоска смертельная… Я вздрогнул и застыл на месте. Выбил он меня из седла этим своим взглядом. Стал я в дверях, ни туда, ни сюда, в голове пусто, а он на меня уже умоляюще смотрит, как будто что—то важное сказать хочет, но не может. А я растерянно на него пялюсь. Совсем рассиропился.

А делать этого нельзя, потому как в коридоре возникают четверо и, кажется, по мою душу.

Опомнился. Дверь захлопнул и за работу. Пиф—паф… Трое лежат, последнего догоняю у галерейки, от которой деревянная лестница ведет вниз, в общий зал салуна. Удар в челюсть и парень проламывая перила летит вниз, на столики. По—моему перила эти только для того и существуют, чтобы их кто—нибудь проламывал, после доброго хука или апперкота…

Было…было…Все это уже тысячи раз было и наперед знаю, что дальше будет. Вот сейчас у меня передышка, чтобы покурить сигару (настоящая Гавана, между прочим, чтоб мне сдохнуть!), а банде Коттонфилда подтянуть силы. Минут через пять—десять они ворвутся в салун и начнется добрая потасовка с мордобоем, пальбой, разбитыми бутылками и зеркалами, и бравые парни после добрых ударов по мордасам будут перелетать туда—сюда через столики и стойку бара, и бармен будет прятаться под стойкой и будет пытаться спасти хоть часть бутылок, и все это очень смешно и весело, только мне смеяться не хочется. Я вдруг понимаю, насколько мне все это осточертело. Кто я такой?! Неужели у меня нет никакого другого занятия, кроме как бегать, прыгать, палить направо и налево и бить чьи—то морды? Что (или кто) заставляет меня носиться по этому кругу и раз за разом повторять одно и то же?

Я опускаюсь на пол, сажусь, скрестив ноги, спиной к стене, чтобы видеть холл и вход в салун. Обе пушки кладу возле себя. Раскуриваю сигару. Из коридора выходит полковник Бакстер, проходит мимо, не глядя на меня, и спускается вниз. Полковник идет завтракать, а на все остальное ему наплевать. Стрельбы как будто и не было, трупы в коридоре его не касаются. Впрочем, оглядываясь, вижу, что их там уже и нет. Куда исчезли?

Спокойно отмечаю еще одну несообразность. Все прекрасно — полковник идет пить свой утренний кофе — только какое, к черту, утро, когда в городишко я въехал уже после полудня? Но полковника я знаю. Если он бреется и идет завтракать, то значит утро и все тут. И полковник будет пить свой кофе и курить первую за день сигару, и читать свежий выпуск «Фармер’с Геральд». И он даже не шелохнется, когда вокруг него начнется пальба и пойдет мордобитие. Это очень смешно, когда все вокруг суетятся и бегают, а кто—то один сидит и невозмутимо читает газету. Утреннюю газету.

А в город я въехал пополудни…

«Провалы в памяти», думаю я привычно. И не менее привычно: «Кто я такой?» Похоже, что будущее свое я знаю гораздо лучше, чем прошлое. Я знаю, что сейчас я выпушу очередной клуб дыма и, подавшись вперед, осторожно выгляну вниз, в зал, где тут же увижу Его. И как всегда, у меня возникнет мысль, что человек этот, хотя я его и не знаю, может сыграть важную роль в моей жизни. Мысль эта ни на чем не основана и ниоткуда не вытекает. Я не знаю, какую такую важную роль в моей жизни может сыграть этот тощий очкарик, сидящий за угловым столиком и читающий книгу в темном, твердом переплете. Священник или учитель.

Я знаю, что через пару минут я еще раз выгляну в зал и встречусь с ним взглядом. И я знаю, что когда в салун ворвется Коттонфилд со своими прихвостнями и начнется веселая потасовка и я эффектно перемахну через перила и приземлюсь как раз на столике полковника Бакстера и открою стрельбу, очкарик будет стоять у стены, бледный и трясущийся, прижимая к груди эту свою книгу. А потом произойдет следующее: кто—то сшибет меня со стола и я полечу в угол, где он стоит. И что, вы думаете, сделает этот учителишко? — Шагнет вперед и поймав меня за руку, поможет на ногах удержаться. Чтоб, значит, я себе носик не разбил. Как будто я баба, ей богу! Ну, мне с ним рассусоливать некогда будет и я его в сторону отброшу за эту же руку — чтобы схватке не мешал. А он в воздухе кувыркнется и книжку свою дурацкую выронит и мордой прямо в какую—то, стоящую у входа бочку влетит. И так в ней и останется. Только ногами в воздухе дрыгать будет. Это очень смешно. Не знаю, правда, кому. Мне — нет, ему — тем более.

Я гляжу в направлении входа — никакой бочки рядом с ним нет. Но точно знаю, что к тому времени появится. Откуда? Понятья не имею…

Поворачиваю голову левее и встречаюсь, наконец, взглядом с моим книголюбом. И тут впервые замечаю некую странность, которая поражает меня не меньше, чем взгляд полковника Бакстера несколькими минутами раньше. Нету в глазах очкарика ни робости, ни страха, ни пришибленности. Ничего такого, чего можно было бы ожидать от заморыша, трясущегося и бледнеющего при виде обыкновенной потасовки и наверняка не знающего, с какой стороны за револьвер берутся. Нет. В холодных его глазах я вижу лишь отвращение, равнодушие и смертельную скуку. Меня внезапно пробирает холод. Неужели парень только притворяется напуганным? Но зачем? Я чувствую, что тут идет какая—то игра, которой я не понимаю. И самое главное — угадайте, о чем этот учитель думает? — о Платоне! Нашел время и место!..

И тут я спохватываюсь — откуда я это знаю? Я еще раз заглядываю ему в глаза и почти с испугом убеждаюсь, что я запросто читаю его мысли и действительно знаю, о чем он думает…

…знаю, о чем он думает. Неужели полковник Бакстер не ошибся и у нас появился новый союзник, а вместе с ним и надежда?

Я прощупываю сознание Боба Хаксли и впервые улавливаю в нем что—то человеческое — тоску, смятение, непонимание происходящего. Это уже не тот безмозглый красавчик—супермен, которого я так ненавидел все это время и который только и делал, что прыгал, дрался и стрелял, ни о чем не думая, но зато успевая при этом любоваться самим собой.

Да, полковник прав, и, значит, надежда есть. И кто знает, может, уже сегодня, сейчас… Во всяком случае, нас теперь трое. Полковник был вторым, а первым был я.

Это началось… Я не знаю, как определить этот период времени. Словом, давно. Когда во мне впервые пробудилось сознание.

Сначала был мрак. Тьма кромешная и непроницаемая. А меня не было. С другой стороны — кто—то же воспринимал эту тьму, значит, в каком—то смысле, я уже был. Только не знал, что это я. И еще были взгляды, но поскольку я еще не знал, что такое зрение, то не понимал, какова природа всех этих тончайших лучей, на перекрестье которых рождался мучительный стыд и бессильное, невыполнимое желание уйти из фокуса этих длинных невесомых игл. Потом были проблески света и смутные, отрывочные картинки, сложившиеся в кусок цельного действия, и я увидел смешного человечка, сидящего за столом прокуренного кабака и читающего толстую книгу в темном, твердом переплете, и начиналась драка и трясущийся, бледный человечек забивался в угол, прижимая к груди книгу, а потом его забрасывали в бочку и он смешно дрыгал ногами в воздухе, потом снова наступала тьма. В человечке перекрещивались жалящие иглы взглядов и в раскаленной от жгучего стыда точке пересечения родилось сознание, что этот человечек — я.

Таков был мой мир и таков был мой жизненный цикл. Тьма — затем я сижу в холле салуна и читаю — потом трясусь у стены — а после меня забрасывают в бочку и снова тьма. И все сначала. Мое жизненное пространство ограничивалось стенами салуна, а время жизни — несколькими эпизодами.

Поначалу я воспринимал все как должное. Меня не удивляло, что все повторяется раз за разом без малейшего отклонения от раз и навсегда утвержденного ходы событий. И стыд я воспринимал не как стыд, а как что—то неприятное, внешнее, от чего хотелось избавиться.

Позже, приглядевшись к людям вокруг меня, я понял, что стыд порождается моим положением в этом мире. Остальные тоже были несвободны в своих действиях, но они, по крайней мере, могли соблюдать чувство достоинства, не попадая, как я, в унизительные и нелепые положения.

Тогда меня волновало только это. Я ничего не имел против этого мира, поскольку ничего другого не знал. Мне только не нравилась моя роль в нем.

Как я ненавидел самого себя, за то, что покорно исполняю предписанную мне роль и не могу не исполнять ее! Мне надоело быть шутом, надоело бледнеть от страха, я не хочу, не желаю этого!

Я решил бороться. Я решил быть молодцом, стиснуть зубы, собрать волю в кулак и показать всем, что я тоже, черт побери, мужчина, а не трясущееся ничтожество. Пусть только наступит следующий раз!.. Но следующий раз приходил и все повторялось без малейшего отклонения. Тщетно я пыжился и напрягал силенки. Непонятная сила с легкостью преодолевала мои слабые попытки сопротивления и неумолимо влекла, заставляя проделывать идиотский ритуал с точностью до мельчайших подробностей. С таким же успехом я мог бы попытаться, выставив вперед ладошки, остановить горный обвал.

Я бросил трепыхаться и на время смирился с происходящим. Бесплодные мои попытки принесли все же кое—какую пользу. Я заметил — внешне я проявляю все признаки страха: бледность, холодный пот, дрожь, подгибающиеся коленки. Но на самом деле, в глубине души, я остаюсь спокойным и ничего не боюсь. Только тело подчиняется унизительным требованиям таинственной внешней силы. Разум остается свободным.

Это следовало обдумать и я решил более внимательно присмотреться к себе и к окружавшему.

Вопрос: «Кто я такой?»

Меня называют учителем. Учитель. Я пробовал слово на вкус, оно звучало бессмысленно. Если я учитель, то у меня должны быть ученики, должна быть школа, я должен кого—то учить. Пустота. В моей памяти не было (да и сейчас нет) ничего, кроме проклятого салуна. Вопрос: «Что я делаю в этом кабаке?» Я должен учить детей, а вместо этого я только и делаю, что торчу в прокуренном холле, среди выпивох и картежников, хотя сам не пью и в карты не играю. И, вообще, вся моя роль здесь сводится к тому, чтобы временами, ни к месту ни ко времени цитировать Платона и Шекспира, вызывая здоровый смех окружающих. Когда начинается драка, мне надлежит становиться белым, как мел, трястись от страха и терять очки, мимоходом получая по морде от лихих, веселых ребят, для которых драка — родная стихия и любимое развлечение. И завершается все проклятой бочкой…