Тропинка в дивный сад — страница 3 из 33

Горит Октябрь любви воспоминаньем

В тумане дней и шорохе ночей,

И чистый Голос, явственно Ничей —

Манит меня последним упованьем.

Я именем Тебя или названьем

Запечатлею в памяти моей —

Ни высший суд, ни суд моих друзей

Заведомо не освятит признаньем.

Но что мне в том, простишь ты или нет

Огонь, летящий через бездны лет,

Сжигающий и листья, и тетради?

Я разложу костер мой на ветру:

Сегодня Осень в свадебном наряде,

А завтра, может статься, я умру.

Еще…

Дай дани дали в длани отворенной!

Исторгни сути,

Нежно

Озаренной,

Восторженное пламя новизны!

Еще?

Распеву

Царственных

Успений

Воскресен ход:

СПАСИ!

Еще?

Х р а н и.

Полярный пирс

…Как бухта? Постепенно застывает? Иль до сих пор там слышен трапа скрип, когда корабль извергает трюмом на свежий воздух тени бывших жизней?

А может быть, затихло все в природе, и Магадана нет уже во мгле… и вихрь сдул и бухту, и дома… и все, что было, растворилось в Лете… – а впрочем, все – слова, слова, слова…

Виктор Павленков, г. Бостон, из письма

Четвертый день стоит моя погода у моря

без движенья… Светит ярко,

слепит глаза, макушку напекает и шепчет:

«Лето, лето разгорелось, ты слышишь? —

Слышу. – Видишь? – Вижу: лето…» —

но куртки не снимаю. Жалко. Лень.

На бугорке у школы номер три трава зеленая пробилась

возле серой, пожухлой, прошлогодней…

И отворились худенькие глазки всех прошлых лет —

желтеют молчаливо, мерцают неизбывно…

Меж их ресниц снуют и копошатся плеяды мух и мошек,

совершая телодвижения и перелеты…

Плешивый пес нагаевский[1] приплелся и сипло задышал

незлобной пастью, блестя

на солнце влажными очами, – нюхнул траву – и дальше

затрусил вдоль улицы,

покато льнущей к морю.

У моря утром выводок школярский художников:

воткнули табуретки

в песок, еще упругий по отливу,

и зябликами зяблыми расселись,

сгруппировались:

нюхают волну.

Медуз останки в чешуе медовой морской капусты,

брошенной на берег

холодной кистью утренней волны…

В лучах от снега сопки марчеканской* —

лилово-изумрудным переливом,

янтарно-леденцовым мокрым блеском —

на трапезу открытия сезона —

влечет и мириады первозданных июньских мух,

и взор освобожденный художника тюрьмы…

– Какой тюрьмы?

– Излюбленной, мой друг.

Я и Наташа

1

– Если бы я была такая сильная, как буря,

я могла бы работать метелицей…

Наташа

Год старый провожая за порог,

встречаю новый, с грустью затаенной:

зачем такой? – колючий и зеленый —

на перекрестке улиц и тревог…

Все вновь, как прежде – каждый бугорок

для детских ног вершина и отрада,

а перелив хрустальный снегопада —

как эхо дальних пушкинских дорог…

О праздник долга! Я опять не скрою,

что где-то буря мглою небо кроет…

от детской веры крепче и сильней,

оберегая всех времен единство,

из года в год труднее и больней

любовь к живым растет, как материнство.

2

– Чем пахнет одуванчик?

– Черноглазым лицом.

Наташа

Давным-давно, десятки лет назад

твой дед, закинув ногу на колено,

катал меня, как будто на качелях,

и сам, казалось, был не меньше рад.

Отца я помню рослым и веселым,

и с этого бы мне начать рассказ.

Бутугычаг… – заброшенный поселок,

закрытый рудник, – травы в первый раз…

Но новым детством все открыто вновь,

и все подвластно беглому названью:

отец мой! черноглазая любовь!

хотя давно… давно уже за гранью.

Отца я помню. Памяти отца —

как будто животворное продленье —

мое дитя, в котором от рожденья

бушует явь – от прошлого Лица.


Сад земных насажденийЮрий Со. г. Санкт-Петербург


Об авторе:

Человек без биографии. Когда-то она была, но при переездах, видимо, потерялась, о чем автор не сильно скорбит. Если и происходили какие-то события, достойные упоминания, то все они в стихах.


© Юрий Со, 2016

Корабль дураков

Мы шли на зюйд. Теченье уносило

корабль, полный духов и людей.

Собрала тут неведомая сила

воров, монахов, клерков и судей.

Мы ели рыбу, водорослей комья,

порой медуз глотали мы живьем.

И, в общем-то, никто уже не помнил

куда, зачем и сколько мы плывем.

Раскосая деваха Божью милость

звала, шепча свои псалмы в рапан.

Она здесь зачала и разродилась,

ребенок где-то в трюме запропал.

Босой поэт бубнил стихи о смерти,

рукою к юнге проскользнув в штаны.

Торгаш слюнявил доллары в конверте,

которые здесь даром не нужны.

Здесь без работы гнил гробокопатель,

зрачками шаря по сплошной воде.

Сосал здесь рыбьи кости председатель

каких-то банков, фондов и т. д.

Никто уже не задавал вопросов.

Гроссмейстер проститутке ставил шах.

И бойкий, но свихнувшийся философ

нам вдохновенно толковал о вшах.

Монахини в своем тщедушном теле

носили неизвестно чьих детей.

Их все уже давно переимели

и больше не считали за людей.

Наш путь лежал, не краток и не долог.

Мы шли на зюйд. Потом уже на вест.

От голода икающий астролог

пытался втюхать мне нательный крест.

А в темном трюме без конца орала

толпа, не в силах более молчать.

Конкистадоры или либералы,

среди дерьма их трудно различать.

Там, между бочек в темноте слоистой,

попавшую им в руки на беду,

два бугая терзали феминистку,

которая здесь перешла в вуду.

Вдруг капитан (Петров, Мурадов, Лившиц?)

Поспешно вышел к носу корабля.

И юнга, с мачты кое-как спустившись,

ему шепнул на ухо: там земля.

Но капитан, он ведь великий дока.

И с ясностью, присущей лишь ему,

он понимал, что хорошо, что плохо,

а что совсем не нужно никому.

И наш корабль тихо развернулся

и удалился в синий океан.

Никто из нас на землю не вернулся.

Земли ведь нету. Это все обман.


Какая она, нежность…

Интересно, какая она – нежность.

Что ее порождает? Слова, внешность,

свет торшера, звуки, горенье свечи

или как Она вдруг роняет ключи,

потом нагибается и смеется…

Смех ее – выплеск воды из колодца,

в котором так часто ночует луна.

Нежность. Это странная штука. Она

выше любви, хотя мы полагаем,

что выше нет ничего. И слагаем

гимны тому, что умрет. Нежность жива,

даже если любовь давно уж мертва.

Значит, нежность не есть цветок, но запах.

Ему все равно где восток, где запад.

Нежность – это даже не крик, но воздух,

что звук несет. И если любить поздно,

любовь грудничком дрожит от холода,

а нежность встает и держит голову.

Ее не вытравить, как запах дыма

после пожарища. Неумолима.

Любовь – от земли. Нежность, – скорей, от неба.

Реже от тела. И редко от хлеба.

Любовь – искры, костер. А нежность – это

снова и снова встающее лето,

всепожирающий вечный июль,

что не боится слов, астрологов, пуль.

Лишь смерть, укрывшись в свою неизбежность,

может быть, что-то и знает про нежность.


Письмо на листе лопуха

Я пишу тебе это письмо на листе лопуха

камышовым пером. Кучевые ползут облака,

словно дым от пожара, словно на небе война.

Хромоногое лето бредет к середине. Она

уже близко. А ты только дальше. Очень похоже,

в сознанье мое «здесь» и «там» скоро будут не вхожи.

Пишу, понимая, что ты не нужна здесь. Но это

мне так непривычно, что легче спихнуть все на лето

холодное, чуждое, беглое, рваное ветром…

Ты мне не нужна. Закрываюсь я шляпой из фетра,

утепляюсь жилетом из адыгейской чесучи.

Много раз пробирал меня этот холод ползучий.

Ты здесь не нужна. Это следствие, но не причина.

Еще один шрам и еще одна, может, морщина.

В зеркале прячется кто-то, будто бы тюль в бахроме.

И чьи-то незримые руки сплетают мое макраме.

Я пишу тебе это письмо и отправлю с ручьем.

Оно писано на тарабарском, на птичьем, ничьем…

Говори, ненавистная женщина

Говори, ненавистная женщина.

Ты во мне, как оконная трещина.

Будто бы без принцессы горошина.

Ты бездонно плоха. И хорошего

в тебе то лишь, что мной преуменьшена,

из стены выходящая женщина.

Твоя память забрызгана лужами

и словами. Скажи. Я послушаю.

Кулаки разожму и оглохну я,

когда