Тропинка в жизнь — страница 6 из 13

— Ванька! Ты приехал? — Передо мной Николка.

— Приехал на паре без колокольчиков.

Повел меня дружок на станцию. В большом одноэтажном бараке просторное общежитие. Тут размещается артель рабочих смотрителя станции Агафонова. Пришел сам хозяин — толстобрюхий старик с нахмуренными бровями — и распределил, кому и куда идти работать. Николка мне шепчет:

— Не трусь! — и к Агафонову: — Степан Иванович, вот на работу возьмите, мой сосед.

— Нет у меня для твоих соседей работы.

— Возьмите! — чуть не со слезами канючит Николка.

— Хм… Баловаться не будет?

— Нет, — заторопился Николка, — он смирный, из нашей деревни, как я.

Смирные Агафонову по душе, и принял он меня чернорабочим. Время военное — где наберешься взрослых, тем более что на рабочих смотрителя станции бронь от военной службы не распространялась.

Да и легче с подростками из деревни: они послушнее, смирнее и работы не боятся.

— Ты, Колька, с печником работаешь? Пусть он с тобой идет.

Наше дело воду принести от колонки, глину размять, песок засыпать в пропорции — одним словом, раствор приготовить и отнести на второй этаж печнику. Под руководством Николки я быстро усвоил технологию этого производства, а еще быстрее матерщину, которой обкладывал нас печник свирепый дядя.

Десятичасовой рабочий день оканчивался по гудку из депо. Устал я не так, как дома на сенокосе или на пашне. Там на деревенской работе намаешься больше, но та работа своя, а здесь казенная, непривычная, потому и утомительная.

После гудка Николка спросил:

— Ты паровоз-то хоть видал?

— А где я его мог увидеть? В Комолове?

— Пойдем на вокзал, на перрон.

Интересно, что такое перрон, и паровоз тоже любопытно увидеть не на картинке, а взаправдощный.

Пошли.

Перроном оказалась просто ровная площадка между зданием деревянного вокзала и железнодорожными путями. Вокзал, правда, большой, высокий; крыша у него островерхая, и окрашен он в бордовый цвет.

— Смотри, паровоз идет, маневровый, — показывает Николка на приближающуюся громадину.

Я читал о поездах и паровозах, но в действительности эта машина мне показалась страшной. Черный дым из трубы, по бокам белый густой пар: пых, пых, пых, словно отдышаться не может. Паровоз остановился против вокзала и против нас с Николкой да как рявкнет! Я — бежать, спотыкаюсь, ничего перед собой не вижу, запнулся, упал и оглянулся. Николка стоит на том же месте и хохочет. А паровоз дал задний ход-и пых, пых, пых.

— Чего ты, дурак, испугался? Ведь паровоз идет по рельсам, а ты на перроне. Ну ничего, привыкнешь, — обнадежил приятель.

Определил он меня на квартиру к своему другому дяде, Петру Глебовичу. Мои «апартаменты» расположены в углу, отгороженном в маленьких сенцах, площадью в два квадратных метра. Тут моя спальня, столовая и гостиная. Никакой мебели в квартире нет.

Вместо кровати — на полу постель из древесных стружек, накрытая мешковиной. Тут я и питался всухомятку. Сами хозяева занимали мрачную комнату с двумя подслеповатыми окошками, подоконники которых были вровень с деревянным тротуаром. У одного окошка притулился низенький верстак и маленькая раскладушка-табуретка. Хозяин сапожничает, а его супруга-неприветливая, неграмотная, забитая и некрасивая женщина лет сорока-целый день озабочена, как бы угодить мужу. Чем накормить? Заработок хозяина невелик, а все подорожало.

Петр Глебович кропал сапоги и ботинки рабочему люду, а за работой балагурил:

— Не хотелось богато жить, а приходится.

— Хороший отец должен воспитывать своего сына до шестидесяти лет.

— Сорок лет коровы нет — на масло отрыгается.

— Пошел в церковь, а попал в кабак…

Иногда сапожник где-то доставал бутылку политуры, долго над ней колдовал, отделяя спирт от других компонентов, и напивался, а пьяный бросался с кулаками на жену. Та, зная повадки своего кормильца, убегала из дому. Но это было редко: где достанешь политуры?

Петруха (так звали Петра Глебовича все, кроме меня) похож на заезженного, заморенного коня с норовом. То он с утра до вечера весь долгий день сидит за верстаком, кропая всякую рвань, балагурит и безропотно ест невкусное и постное варево, изготовленное супругой. То заартачится и днями лежит на нарах (вместо кровати у них были нары наподобие тех, какие стояли в бараках для сезонников), беспрерывно курит и сквернословит. Ругает последними словами свою горькую житуху, свою плутоватую богатую родню, своих заказчиков, хозяйку дома и бывшего царя, попов и монахов. Особенно достается женщинам: бабам и девкам, он их презирает, называя поганой посудой. Жена его Макрида в такие дни робко бродит около печки или сидит под образами и шьет рукавицы на продажу. Я просто не показываюсь Петрухе на глаза.

Малого роста, с редкой всклокоченной белесой бородкой, с маленькими насмешливыми серыми глазками, Петруха и одевался к лицу: штаны из чертовой кожи, смятые в гармошку, серая, заляпанная варом рубаха, опорки на босу ногу. По воскресеньям-синяя сатиновая рубаха и начищенные старенькие ботинки.

С ним было весело, когда он не впадал в хандру. Про таких говорили: «Нравом хорош, да норовом не гож».

Судьба у Петрухи была не из завидных. В ранней молодости по наущению какого-то проходимца ограбил он свою церковь деревенскую, был пойман, судим и отправлен в Сибирь на каторгу. Потом жил на поселении и женился на чалдонке Макриде. А как отбыл наказание, вернулся на родину, где никто его не ждал. Старшая сестра уехала в Няндому и вышла замуж за десятника, который потом стал подрядчиком, средняя — Колькина мать мыкала горе у нас в Бодухине, младшая-Татьяна, очень красивая-вышла замуж за старшего приказчика каргопольского купца Серкова. Соседи смотрят на каторжника косо. И подался Петруха в Няндому. Надежды на помощь подрядчика в устройстве на службу не оправдались: новая родня знать не захотела Петра Глебовича. И занялся он сапожным ремеслом, не имея сколько-нибудь приличной квалификации по этой части. Но не боги горшки обжигают: набить набойки, наложить заплату, приладить подметку дело нехитрое. На бутылку завсегда зашибить можно. А тут война. Монопольку прикрыли, и жизнь стала темнее темной ночи. Неделя за неделей, месяц за месяцем, год за годом, и алкогольная жажда утихала, но совсем не угасла.

Меня Петр Глебович сперва не замечал, а потом, так как у него не было другого слушателя, тем более такого внимательного, стал мне рассказывать разные, то ли выдуманные, то ли настоящие истории, которые случались в Сибири. И все о том, как ссыльные богатели за счет объегоривания золотодобытчиков, как грабили проезжих богачей, как обманывали вдовых купчих.

— А я связался с Макридор и остался при своих:

у ней ничего, и у меня столько же. Купчиху запросто мог бы подцепить, а вот эта зараза прилипла и… эх!

Хорошо, что робят не наплодили, а то куда бы теперь с ними?

О том, за что попал на каторгу, ни разу не рассказал, а я не смел спрашивать, да и ни к чему-все знал от Николки.

* * *

Первую неделю до получки, а ее давали по субботам, я жил на тот полтинник, что дала мать, и на отцовский двугривенный. Я не израсходовал его дорогой: кипятку не покупал, а пил воду из ручьев и канав, спал днем на траве, ночью шагал по тракту и на постоялые дворы не заглядывал. Хлеба до первой получки покупал вдоволь и пил кипяток с сахаром, вприкуску, конечно. Этого вполне хватало для моего неизбалованного желудка. После получки я устроил себе настоящий пир. Купил фунт изюму и фунт ситного и в своем закутке все съел за один прием. Подумать только! Ведь фунт изюму у нас бывал только по большим праздникам в-пирогах на всю семью и на всех гостей. А тут один слопал целый фунт, да еще и с ситным! А потом закурил папиросу «Рига». И почувствовал себя беспутным, и тут же себя успокоил: деньги-то свои, заработанные, и не все промотал, осталось и на житье.

Работа у смотрителя станции разнообразная. От печника меня перевели на малярные работы: смолить помойки и нужники во дворах. Этим делом я занимался на пару с кадниковским парнем Федькой. Коренастый мой ровесник сразу захватил власть в свои руки и стал надо мной вроде начальника. Меня это не обижало. Забавлял его вологодский лексикон. Вареные яички он называл залупенчиками, войну — , кусок сахару — грудкой.

Дело у нас несложное. С утра разводим костер под большим чугунным котлом, кипятим смолу и с полным ведром отправляемся к очередному объекту. Самодельными малярными кистями из рогожи мажем смолой тесовые стенки снаружи и изнутри. Контроля за нами никакого, работа не сдельная, перекуры устраиваем часто и подолгу.

С малярных работ нас с Федькой перебросили на крыши. Казенные дома на станции деревянные, двухэтажные, покрытые дранкой. Она кое-где подгнила, и крыши протекают. Наша задача-латать: отдирать гнилую дранку и прибивать свежую. Поднимаемся на чердак и через слуховое окно на крышу. Босиком ползем по крутой крыше с молотком в одной руке, со связкой дранки в другой и с гвоздями в кармане. Поначалу было страшно: вдруг сыграешь на землю!..

Постепенно освоились, приспособились и безбоязненно не ползали, а ходили по крыше босиком. Никакой охраны труда и техники безопасности и в помине не было. Удивительно, что никто из нас не свалился с крыши.

Затем я починял деревянные тротуары. А однажды Агафонов направил в паровозное депо расчищать канавы, над которыми ставятся паровозы для осмотра и ремонта. Решетки канализационной сети в канавах засорялись паклей и ветошью. Заберешься в канаву, наполненную грязной водой, испачкаешься весь в мазуте, расчищая решетки, чтобы вода уходила. Тяжелая работа.

Вот подали горячий паровоз, а канавка у меня не расчищена, полна водой. Быстро, юзом, под паровоз, нащупываю ногами решетку… и отчаянный крик:

— Убирайся, сволочь, ошпарю кипятком!

Это помощник машиниста заметил меня, когда уже готовы были спустить горячую воду из машины. Не помню, как я выскочил, а страх напал тогда, когда уже выбрался из канавы и кипяток хлестал из паровоза, окутывая паром машину. Меня трясло от страха, зубы выбивали барабанную дробь. А помощник машиниста достал портсигар, закурил-и мне: