Тропою испытаний. Смерть меня подождет — страница 5 из 72

От автора

Труд исследователя всегда был тяжёлым испытанием. Ему я посвятил всю свою жизнь. Но я не подозревал, что написать книгу куда труднее. Порою меня охватывало разочарование, я готов был бросить свою работу, и только долг перед моими мужественными спутниками заставлял меня снова и снова браться за перо.

В течение многих лет, находясь в условиях первобытной природы, мы испытывали на себе её могущество, её силу. Именно там, в неравном поединке с ней, мы познали величие Человека.

«Смерть меня подождёт» — это невыдуманный рассказ о подвиге советских людей, исследователей необжитых, малодоступных районов Сибири.

Это прощальное слово о тех, кто ценою жизни заплатил за крошечные открытия на карте нашей Родины.

Материалом для книги послужили личные дневники, впечатления и воспоминания моих спутников — героев повествования. Описывая события, я старался изобразить правдиво обстановку и условия наших работ. Мне не нужно было фантазировать, придумывать ситуации — действительность была слишком насыщена событиями, чтобы что-нибудь ещё добавлять или преувеличивать.

Это повествование о человеческой дружбе. Она связывала тугим узлом всех нас, участников похода. В тяжёлые минуты, когда, казалось, не оставалось шансов на спасение, люди забывали о себе, во имя долга перед товарищами, и, пожалуй, только это помогло нам, хотя и с большими жертвами, добиться успехов.

«Смерть меня подождёт» — это книга и о суровой природе Приохотского края, о её обитателях. В походах я никогда не расставался с ружьём, но страстный зверобой уживался во мне с терпеливым натуралистом. С детства любил я таинственный мир растений, с увлечением наблюдал жизнь диких животных и птиц.

Первая книга о моих путешествиях по Приохотскому краю называлась «В тисках Джугдыра». Её главными героями были беспризорник Трофим Королёв и старый эвенк-проводник Улукиткан. В процессе работы над второй книгой — «Смерть меня подождёт» явилась необходимость внести изменения и дополнения в первую книгу. Теперь она называется «Тропою испытаний» и полностью посвящена проводнику Улукиткану.

В книге «Смерть меня подождёт» я рассказал о сложной, трудной жизни беспризорника Трофима, воспитанника экспедиции, участника многих рисковых походов. Эта книга, хотя и написана как самостоятельное произведение, является как бы продолжением книги «Тропою испытаний». В ней, как и в первой книге, показана борьба человека с дикой природой.

Пусть простят мне мои спутники, что я счёл необходимым события, накопившиеся за шесть лет наших непрерывных путешествий по Приохотскому краю (1948–1954 гг.), вложить в два года. Только по этим причинам в книгах «Тропою испытаний» и «Смерть меня подождёт» смещены многие фактические даты и некоторые места событий.

Часть перваяСудьба беспризорника

В тайгу! Скорее в тайгу!

Проводы Королёва. Незаконченный ночной разговор. Тревожная радиограмма.


Не прошло и двух месяцев, как мы вернулись из очередной экспедиции, а уже устали от беспечной, размеренной городской жизни.

Вечерами, всё чаще и чаще, возникали «опасные» разговоры о кострах, о походах, о гольцах. И тогда мечта уносила нас к безграничным просторам тайги, к заснеженным вершинам гор, рисовала захватывающие сцены единоборства с медведем.

Начались сборы…

Который раз так вот, с волнением и тревогой, я покидаю родной очаг, чтобы один на один столкнуться с дикой природой, с препятствиями, которые лежат на пути к достижению цели. Много разных мыслей возникает в голове, когда ты надолго отрываешься от семьи, друзей, цивилизованного мира и отдаёшь себя во власть случайностей. И хотя предшествующие походы, не менее трудные, убеждают тебя, что всё обойдётся хорошо и ты через год снова окажешься в кругу друзей, всё же каждый раз перед отъездом тебя охватывает тревога, сомнения, болью наливается сердце, и ты вдруг, с поразительной ясностью сознаёшь, как дорог тебе дом и как жестоко ты обрекаешь своих близких на долгое ожидание и вечную тревогу за твою судьбу.

Рано утром мы покинули заснеженный Новосибирск и в этот же день высадились на восточной оконечности материка.

Много лет штаб экспедиции располагался в крохотном дальневосточном городке Зея. В февральские дни здесь шумно Люди готовятся в поход, торопятся скорее попасть в тайгу. Это слово в их устах теперь звучит необычно торжественно. В нём и простор, и вольность, и что то неодолимо манящее. В человеке, видимо, до сих пор живёт дух далёкого предка — кочевника. С детства тянет его в леса, в горы, к костру, к открытому небу, к бродяжьей жизни.

Ещё несколько беспокойных дней, и самолёты приступят к переброске подразделений. Одни улетят на Шантарские острова, другие — к Охотску, многих забросят на Алданское нагорье, к Чагарским гольцам, к Джугджуру, на Удские мари… И там, на огромной неведомой территории, подлежащей обработке, будут вытоптаны первые тропки, загорятся ночные костры, люди вступят в единоборство с дикой природой.

С первого дня меня полностью захватывают экспедиционные дела. Надо торопиться, пока ещё на реках и озёрах лёд и самолёты могут безбоязненно идти на посадку.

Первым отлетает техник Трофим Николаевич Королёв с кадровыми рабочими Николаем Юшмановым, Михаилом Богдановым. Иваном Харитоновым и Филиппом Деморчуком. Они должны попасть в одну из бухт на Охотском побережье и пробраться в центральную часть Джугджура. Участок их работы самый отдалённый и трудный, поэтому туда и назначен Королёв, смелый и напористый человек.

Вылет подразделения Королёва назначили на двенадцатое февраля. Накануне я задержался в штабе экспедиции до полуночи. Вместе с главным инженером Хетагуровым и помощником Плоткиным окончательно просмотрели маршрут Королёва, ещё раз проверили списки полученного снаряжения, продовольствия, условились о местах встреч.

Когда мы вышли из штаба, город спал, прикрытый чёрным крылом зимней ночи. Две одинокие звёзды перемигивались у горизонта. С окраины города доносилась протяжная девичья песня.

— У Пугачёва огонь горит, сегодня проводы товарищей, может, зайдём? — предложил Трофим, когда мы поравнялись с квартирой Пугачёва.

Нужно было оторваться хотя бы на час от цифр, схем, канцелярщины. За день так намотаешься, что теряешь даже ощущение усталости. Сон не берёт, и, кажется, всё равно, как дожидаться утра — на ногах или в постели. Зашли. В комнате накурено. На столе беспорядок, как это бывает после званого ужина.

Экспедиция за двадцать с лишним лет существований совершила немало славных дел, и сегодня творцы её маленькой истории собрались у Пугачёва, старейшего работника.

Давно ещё, в 1930 году, будучи мальчишкой, Пугачёв приехал на Кольский полуостров из глухой пензенской деревушки с дерзкой мыслью — увидеть своими глазами северное сияние. Нас он нашёл в Хибинской тундре. Мы тогда делали первую карту апатитовых месторождений.

Мечтательному парнишке понравилась наша работа, да и скитальческая жизнь, и он навсегда остался с нами. Трофим Васильевич побывал с экспедицией в Закавказье, на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, Забайкалье; дважды посетил центральную часть Восточного Саяна, был на всех трёх Тунгусках, прошёл маршрутом от Байкала почти до Амура. Жизнь научила его смотреть в лицо опасностям и испытаниям. Правда, незнакомцу, повстречавшемуся с этим маленьким человеком — кротким и застенчивым, ни за что не угадать в нём отважного путешественника.

Сегодня у Трофима Васильевича собрались такие же, как и он сам, следопыты и неугомонные путешественники — Лебедев, Мищенко, Коротков и другие. Мне приятно видеть их вместе, я не раз попадал с ними в опасные переплёты, делил и невзгоды и радости.

Едва мы уселись за стол, ввалилась молодёжь.

— Откуда бредёте, полуночники?

— Из кино. Увидели свет и зашли. Ведь завтра Королёв открывает навигацию. Вот и не спится. Охота в тайгу.

И вдруг чей-то молодой, нарочито простодушный голос:

— Есть, товарищи, предложение: поскольку тут тепло и уютно и учитывая настойчивую просьбу хозяина, давайте останемся за этим столом до рассвета. А утром все проводим Королёва.

У хозяина на лице растерянность. Он смотрит на опустошённый стол, потом лезет в дорожный ящик за закуской. Гости раздеваются, гремит посуда, комната наполняется свежими голосами…

Через час мы с Королёвым идём по пустым улицам,

— Что с тобою, Трофим, почему ты последние дни такой молчаливый? — в темноте я совершенно не различаю его лица. — Или не хочешь отвечать?

— А какой толк таиться? Вы ведь знаете, вот уже год, как я не получаю писем от Нины…

— Пора, Трофим, забыть Нину, как это ни тяжело. Ничего у тебя с ней не получится, не обманывай себя пустой надеждой.

— Это так. Но обидно: не сумел устроить свою жизнь. Всё у меня наперекос идёт, не как у людей… Скорей бы в тайгу, там проще.

— Не хочется мне отпускать тебя с таким настроением.

Я затащил его к себе ночевать. До утра оставалось часа три. Хозяйка подала ужин.

— Моё прошлое — непоправимая ошибка, а настоящее кажется мне случайностью. К моим ногам, вероятно, упала чужая звезда, — говорил Трофим Николаевич медленно, не отводя от меня тёмно-серых глаз. — Если бы я мог забыть трущобы, Ермака и всё, что связывает меня с этим именем, я был бы счастлив. Вы только не посчитайте меня неблагодарным и не подумайте, что я не чувствую хорошего отношения к себе… Всё это мне и близко, и дорого. Но повсюду за собой я тащу поняжку с прошлым.

— Удивляюсь тебе, Трофим, — возразил я. — Шестнадцать лет прошло с тех пор, как ты ушёл от преступного мира. Пора о нём забыть.

— Легко сказать — забыть! Это ведь не папироска: выбросил, как выкурил. Прошлое присосалось, как пиявка. А слово «вор», кто бы его ни произнёс, бьёт до сих пор. Но ведь я столько же виноват в своём прошлом, сколько и в своём рождении. Семилетним мальчишкой подобрали чужие люди, сделали из меня вора и вором толкнули в жизнь. Тогда, ещё в трущобах, я где-то в глубине сознавал, что не этого мне надо. Но разве просто уйти от привычной среды, подавить в себе неравнодушие к чужим вещам, научиться иначе думать? И всё же я ушёл. А вот забыть прошлое не смог. Так и кажется, иду я сбоку жизни, спотыкаюсь на ухабах, как незрячий мерин. Знаю, меня никто не упрекает, мне открыты все дороги. Чего же не жить спокойно? Так нет! Скажите, кому, как не злой судьбе, нужна была наша встреча с Ниной? Она напомнила мне о прошлом и надсмеялась. Нина оттолкнула меня потому, что я — бывший вор и могу теперь скомпрометировать её.

— Ты не прав, — перебил я его. — Нина любит тебя, и её не смущает ни её собственное, ни твоё прошлое. Но ты знаешь, она не может стать твоей женой. При всей моей привязанности к тебе, Трофим, я должен сказать: Нина поступила правильно. Тебе нужно жениться на другой. Разве мало хороших девушек у нас? А насчёт того, что идёшь сбоку жизни — неверно. Подумай, разберись и не греши на себя. Что с того, что твоя дорога вначале шла по ухабам? Всё это уже давно позади. Сейчас у тебя интересная работа. Ты любишь жизнь и не во имя ли её столько пережил? Я не узнаю тебя, Трофим! Может, действительно, задержаться дня на два с вылетом?

— Нет, полечу, мне нужно скорее в тайгу!

— Боюсь, поедешь с таким настроением, рисковать начнёшь и потеряешь голову.

Трофим молчал, сдерживая волнение.

— Ложись-ка ты лучше спать. Утро вечера мудренее!

— Да, скорее бы рассвело… Знаете, чего мне хочется? — вдруг сказал он, повернувшись ко мне. — В пороги, на скалы! Ломать, грызть зубами, кричать, чтобы всё заглушить! Вы же не знаете всего моего прошлого… — Он встал и бесшумными шагами отошёл от кровати.

В комнате наступила тишина. Ветер хлопнул ставней, и отдыхавшая на диване кошка поспешно убралась за перегородку. Я чувствовал, как тяжёлыми ударами пульсирует в голове кровь. Трофим стоял спиной ко мне, сцепив на затылке руки и устало опустив голову.

На розовеющем востоке нарождалось солнце, и навстречу ему плыло по небу свежее, как зимнее утро, облачко. Город просыпался медленно. Нехотя перекликались петухи. У реки тяжело пыхтел локомобиль. Из труб высоко-высоко тянулись белые столбы дыма.


…У самолёта собралась толпа провожающих. Шум, смех. Чувствовалось, что все живут одними мыслями, желаниями, одной целью. Приятно смотреть на этих людей, связанных долголетней совместной работой и искренней дружбой.

Трофим повеселел, лицо, усеянное едва заметными рябинками, посвежело от румянца. Отъезжая, он верил, что в тайге не будет одинок. Повстречайся он с бедой, где бы она его ни захватила, мы придём да помощь.

До отлёта остались минуты. Машина загружена. Экипаж на местах, но люди ещё прощаются. Все говорят одновременно, понять ничего нельзя. Королёв вырвал из толпы Пугачёва, обнял и, не выпуская из своих объятий, сказал, обращаясь ко всем:

— Спасибо вам. Я счастлив, что имею таких друзей.

Вдруг чихнул один из моторов и загудел, бросая в нас клочья едкого дыма. Тотчас заработал второй, и самолёт забился в мелкой нетерпеливой дрожи.

Я прощался с Трофимом последним.

— Приедете ко мне в этом году? Лёгкая тень скользнула по его лицу, вероятно, вспомнил наш ночной разговор.

— Не обещаю. Скорее всего на инспекцию к тебе нагрянет Хетагуров. Ему ближе.

Крепко жмём друг другу руки, обнимаемся.

Лучи поднявшегося солнца серебрят степь, узкой полоской прижавшуюся к горе. В берёзовой роще жёсткий ветер веет сыпучий снег.

Самолёт, покачиваясь, вышел на дорожку. Моторы стихли в минутной передышке, потом взревели, и машина, пробежав мимо нас, взлетела. Через несколько минут она потерялась в синеве безоблачного неба…

В штабе остаётся всё меньше народа. Мы торопимся до наступления распутицы разбросать все подразделения по тайге. Главное — не упустить время, использовать лёд на реках и озёрах для посадки тяжёлых самолётов. Двадцать шестого марта пришёл и наш черёд. Я решаю весну провести у топографов на Удских марях. Со мною Василий Николаевич Мищенко, с которым вот уже четырнадцатый год мы не разлучаемся, и Геннадий Чернышёв — радист, тоже не новичок в тайге. У нас давно всё готово, проверено, упаковано. Сознаюсь, с удовольствием покидаю штаб со всей его канцелярией, сводками, телефонными звонками, озабоченными лицами штабных работников и обормотом-котом, наблюдающим мир из окна бухгалтерии. Иное ждёт нас там, в глуши лесов, на нехоженых горных тропах.

…Мы летим над тайгой. Кругом зима — ни единой проталины, пустынно. Самолёт набирает высоту, отклоняется, идёт на юго-восток. За равниной — вздыбленные горы. На каменных уступах, у их подножий клубятся облака, и лишь пологие гребни, поднятые титанической силой земли к небу, облиты солнцем… Облака движутся, меняют свои мягкие очертания, остаются позади. За горами тайга, накинутая ворсистой шубой на холмы. И наконец широкая равнина, вся в брызгах озёр, в витиеватых прожилках рек, прикрытая щетиной сгоревшего леса. В центре лежит ледяной плешиной озеро Лилимун, окольцованное тёмно-зелёной хвоей. Мы ещё далеко, а у противоположного берега уже потянулся вверх сигнальный дымок.

Моих товарищей первая часть пути разочаровывает. Ну что особенного: всего час назад поднялись в воздух, и вот уже посадка. Правда, не на аэродром, а на озеро, но что от этого изменилось? Нас окружают знакомые лица, звучат весёлые голоса. Рядом с посадочной площадкой под охраной береговой чащи стоят палатки, лежит груз, горит костёр подразделения топографа Михаила Закусина.

Мы быстро и весело разгружаемся. Но больше всех довольны собаки, Бойка и Кучум. Они носятся по косе, лают и, наконец, исчезают в тайге.

Михаил Закусин приглашает экипаж самолёта в палатку.

— В городе вас таким обедом не угостят. Даже заправскому повару не приготовить так вкусно! К тому же, учтите, у нас всё в натуральном виде, объёмное. А какой воздух, обстановка, — куда там вашему ресторану! Так что не отказывайтесь!

— Напрасно ты, Михаил, уговариваешь, мы ведь не из робких, — отвечает командир Булыгин. — Знаем ваши таёжные прейскуранты, умышленно сегодня не завтракали.

В палатке просторно. Пахнет жареной дичью, свежей хвоей, устилающей пол, и ещё чем-то острым.

— Откуда это у вас петрушка? Зелёная — и так рано! — удивляется Булыгин, пробуя уху.

— Это уж обращайтесь к Мищенко, он у нас мичуринец. Даже тропические растения выращивает в походе, — ответил Закусин.

— Он наговорит — на берёзе груши! — отозвался Василий Николаевич. — Ей-богу в жизни не видел тропического дерева. В прошлом году на Саяне был, лимон в потке[59] сгнил, а одно зёрнышко проросло, жить, значит, захотело. Дай, думаю, посажу в баночку, пусть растёт. Ну и провозил лето в потке на олене, а теперь лимон дома, с четверть метра поднялся. А насчёт зелени — тут я ни при чём. От прошлого года осталось немного петрушки, вот я и бросил щепотку в ушицу. Травка хотя и сухая, но запах держит куда с добром!

Через час самолёт поднялся в воздух, махнул нам на прощанье крылом и скрылся с глаз.

Вот мы и на пороге новой, давно желанной, жизни! До вечера успели поставить ещё одну палатку, заготовить дров и установить рацию.

День угасал. Скрылось солнце. Отблеск вечерней зари лёг на лагерь, на макушки тополей и вершины гор, но мало-помалу и этот свет исчез. Появилась звезда, потом вторая, и плотная ночь окутала лагерь.

К нам в палатку пришёл Закусин. Геннадий, забившись в угол, принимал радиограммы.

— Проводники наши прибыли? — спросил я Закусина.

— Тут где-то на марях живут с оленями, километрах в десяти от озера. Давно ждут вас. Вчера приезжал за продуктами Улукиткан. Мы тут с ним посидели с полчаса за чаем, и он уехал, а я всё думаю: как может человек в восемьдесят лет столько хранить в своей памяти. Посуди сам, он мне рассказал подробно, как пробраться отсюда до Чагарских гольцов и к вершине Шевли. «Ты недавно тут был?» — спросил я его. — «Что ты, — говорит он, — однако, лет пятьдесят, больше». — А рассказывал, будто. на карту смотрел. Есть же такие люди!

Я ему ничего не ответил. Не могу равнодушно слышать имя Улукиткана. Не дождусь момента, когда, наконец-то, после зимней разлуки обниму старика, услышу его кроткий голос.

Мы молча пьём чай.

— Есть неприятное сообщение от Плоткина. — Геннадий, отрываясь от аппарата, передаёт мне радиограмму, принятую из штаба.

— Только что получили молнию от Виноградова с побережья Охотского моря: «По пути на свой участок заезжал в подразделение Королёва, к Алгычанскому пику. Нашёл только палатку, занесённую снегом. По всему видно, люди ушли из лагеря ненадолго и заблудились или погибли. В течение двух дней искали, но безрезультатно, никаких следов нет. Необходимо срочно организовать поиски. В горах сейчас небывалый холод. Работа на пике Королёвым, вероятно, закончена, видел на вершине отстроенную пирамиду. Молнируйте ваше решение. Виноградов».

Я ещё и ещё раз прочёл радиограмму вслух и сразу вспомнил наш последний разговор с Трофимом. Он так и остался незаконченным, и Королёв увёз с собой тяжёлые, угнетавшие его сомнения, в которых я не смог разобраться до конца. Мысли, одна за другой, метелицей закружились в голове…

— Не может быть, чтобы заблудились. Горы не тайга, а вот настроение у него… — Василий Николаевич не закончил фразы.

С минуту длилось молчание. Случайный ветер, ворвавшись в палатку, погасил свечу. На реке глухо треснул лёд.

— В горах всё может случиться! Долго ли оборваться, а то и замёрзнуть. Отправьте нас на розыски, ребята у меня надёжные, — заговорил Закусин.

Мищенко зажёг свечу, и снова наступила тишина.

— Плоткин ждёт у аппарата, — буркнул Геннадий.

— Передай ему, пусть утром высылает за нами самолёт, а тебе, Михаил, придётся ехать одному на мари. Коли случилось такое несчастье, то на розыски полетим мы.

Я попросил Плоткина телеграфировать Виноградову: «Завтра вылетаю с поисковой группой на побережье, далее пойдём на оленях маршрутом Королёва к Алгычанскому пику, будем искать затерявшихся в районе западного склона гольца. Вам предлагаю не дожидаться нас, завтра выходить на розыски в район восточных склонов гольца. Оставьте письмо о своём маршруте и планах. В случае удачи вышлите к нам нарочного. Поиски не прекращать до получения распоряжения».

Тревожная весть быстро облетела маленький лагерь. Все собрались в нашей палатке. В долине темно, шальной ветер рыщет по дуплам старых елей, да стонет рядом горбатый тополь.

Хотя жизнь и приучила нас ко всяким неожиданностям, случай на Алгычанском пике глубоко встревожил всех. Конечно, Трофим в любом испытании не сдастся до последнего удара сердца, и его товарищи — люди стойкие. Они не могли стать жертвами оплошности. Но надо спешить им на помощь!

Геннадий, закончив работу, держал в руках книгу, но не читал, а о чём-то думал. Закусин беспрерывно курил. Про ужин забыли.

Вспомнилось прошлоё Трофима

Блеснула финка. Ты резал палатку. Жизнь в коллективе. Начались кражи. «Это моя профессия». Мясник Любку побил. Подарок Пугачёву. Где скрывается Ермак? На поруки. Добровольцем на фронт. Встреча в Сочи.


Наступила полночь. Лагерь уснул. Стих и ветер. Запоздалая луна осветила палатку. Меня растревожили думы, одна за другой, как во сне, мелькали картины, связанные с юношеской жизнью Трофима Королёва.

…В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж.

Солнце палило немилосердно, нигде нельзя было найти прохлады.

— Надо пить чай! — советовал Беюкши. — От горячего чая бывает прохладно.

— А если я не привык к чаю?

— Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, — ответил он.

Пара изнурённых жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального посёлка, свернула влево Прямо в степи натянули палатку. Беюкши ушёл в посёлок ночевать к своим родственникам, а я расположился отдыхать.

Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно, лунным светом, проникавшим в палатку.

«Не Беюкши ли пришёл?» — мелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас отшатнулся от подушки: к изголовью бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась лохматая голова, затем рука, в сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул её содержимое в лицо бродяги.

— Зануда… ещё и плюётся! — бросил тот, отскакивая от палатки.

Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.

Уснуть я больше не мог. Малейший шорох настораживал: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.

Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далёкий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.

Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.

— Стой! — крикнул я кучеру и спрыгнул с брички.

— Ты резал палатку? — спросил я одного из них. Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.

— Где морду вымазал в чернилах, говори? — крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.

— Не смей! Убью! — заорал старший из ребят, поднимая над головою Беюкши костыль.

Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:

— Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? — И он гневно сверкнул глазами.

— Что, выкусил? — Хлюст ехидно улыбался, выглядывая из-за спины защитника.

Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щёки. На груди широкой прорехой расползлась истлевшая от времени рубашка, обнажив худое и грязное тело.

Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки. Старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Вид его был жалок. Чёрное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежат прядями нечёсаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась дерзкая сила.

— Чего же ты не бьёшь? — спросил он меня с тем же пренебрежением.

— Гайка слаба, ишь бельмы выкатил! — засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши.

— Ты мне смотри, бродяга! — заорал тот гневно и шагнул вперёд.

— Говорю, не смей! — хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши.

Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож.

— Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, — говорил Беюкши, затаскивая парня в бричку.

Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги.

Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жёсткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу.

— Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжёлый. Подложи вот… — сказал я, доставая брезент.

Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей.

— Чего норовишь? Приедем в посёлок, там живо усмирят. Мошенник! — злился он.

Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотая открытым ртом сухой и пыльный воздух. «А ведь в нём бьётся человеческое сердце, молодое, сильное», — подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям?

— Тебя как звать?

— Всяко, — ответил он нехотя, — кто сволочью, а другие к этому имени ещё и пинка прибавляют.

— А мать как называла?

— Матери не помню.

— Под какой кличкой живёшь?

Он не ответил.

В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось — был выходной лень.

— Слезай, да больше не попадайся! — скомандовал Беюкши.

— Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! — взмолился беспризорник.

— Наверное, кого-нибудь ограбил? — спросил я.

Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь, а может быть, вырвать его из преступного мира Но эти мысли тут же показались наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И всё же, сам не знаю почему, я предложил Беюкши ехать дальше.

— А куда его?

— Возьмём с собой в лагерь.

— Что вы! — завопил он. — Ещё ограбит кого-нибудь, а то и убьёт. Ему это ничего не стоит.

— Куда же он пойдёт больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать — останется, человеком сделаем.

Беюкши неодобрительно покачал головой, тронул лошадей. За посёлком мы свернули с шоссе влево и поехали просёлочной дорогой, придерживаясь южного направления.

Беспризорник забеспокоился. Разозлённый собственной беспомощностью, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием.

А мне захотелось помириться с ним. И когда я посмотрел на него иначе, без неприязненности, что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожжённом солнцем, и в тёмно-серых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня.

Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана, ужасная по размерам, была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня.

На четвёртый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опалённая июльским солнцем. Ни деревца, ни тени.

В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной.

Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком — злым и ворчливым кобелём. Спал па голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживёт рана.

Жители лагеря относились к беспризорнику, как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. О чём думал парнишка, всматриваясь в мглистую степную даль? Он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелёта. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным.

Однажды, перевязывая ему рану, я, как бы между прочим, сказал:

— Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой. Он ничего не ответил. Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе.

Мы согрели с ним воды и, когда лагерь уснул, искупали парня. Его спина была исписана рубцами давно заживших ран. Но мы ни единым словом не выдали своего любопытства, хотя очень хотели узнать, что это за шрамы. Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком.

Несколько позже, в минуту откровенности, он сказал мне своё имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же, оставаясь внешне безразличным к его прежней жизни, осторожно, шаг за шагом, входил в его внутренний мир. Хотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нём искорку любви к труду. Но это оказалось очень сложным даже для нашего дружного коллектива.

Я много думал, чем соблазнить беспризорника, увлечь его и заглушить в нём тоску по преступному миру. Вспомнилось, как в его возрасте мне страшно хотелось иметь ружьё, как я завидовал своим старшим товарищам, уже бегавшим по воскресеньям на охоту. Я тогда считал за счастье, если они брали меня с собой хотя бы в роли гончей. Может быть, и в натуре Трофима таится охотничья страсть?

Придя вечером с работы, я достал патронташ, нарочито на глазах у беспризорника зарядил патроны и выстрелил в цель.

— Пойдём, Трофим, со мной на охоту? Тут недалеко я видел куропаток.

Он кивнул утвердительно головой и встал. Рана на ноге так затянулась, что парень мог идти без костылей.

— Бери ружьё, а я возьму фотоаппарат, сделаем снимки.

Он настороженно покосился на меня, но ружьё взял, и мы не торопясь направились к арыку. Шли рядом. Я наблюдал за Трофимом. Парень будто забыл про больную ногу, шагал по-мужски твёрдой поступью, в глазах нескрытый восторг, но уста упрямо хранили молчание.

Скоро подошли к кустарнику, показались зелёные лужайки, протянувшиеся вдоль арыка. Я взял у беспризорника ружьё, зарядил его, отмерил тридцать шагов и повесил бумажку.

— Попадёшь? — спросил я. — Ты когда-нибудь стрелял?

Трофим покачал головою.

— Попробуй. Бери ружьё двумя руками, взводи правый курок и плотнее прижимай ложе к плечу. Теперь целься и нажимай спуск.

Глухой звук выстрела пополз по степи. Рядом с мишенью вздрогнул куст, и Трофим, поняв, что промазал, смутился.

— Для первого выстрела это хорошо. Стреляй ещё раз, только теперь целься не торопясь. Ружьё нужно держать так, чтобы прицельной рамки не было видно, а только мушку, ты и наводи её на бумагу.

Трофим долго целился, тяжело дышал и, наконец, выстрелил. От удачи его мрачное лицо слегка оживилось.

Мы пошли вдоль арыка.

— Если понравится тебе охота, я подарю ружьё, научу стрелять.

— Зря беспокоитесь, к чему мне это? А ружьё надо будет — не такое достану!

В это время, чуть ли не из-под ног, выскочил крупный заяц. Прижав уши, он лёгкими прыжками стал улепётывать от нас через лужайку. Я выстрелил. Косой в прыжке перевернулся через голову, упал, но справился и бросился к арыку. А следом за ним мчался Трофим. В азарте он прыгал через кусты, метался, как гончая за раненым зайцем, падал и всё же поймал. Подняв добычу, беспризорник побежал ко мне.

— Поймал! — кричал он, по-детски торжествуя.

Я пошёл навстречу. Парнишка вдруг остановился, бросил зайца. Словно кто-то невидимой рукой смахнул с его лица радость. Он дико покосился на меня. В сжатых губах, в раздутых учащённым дыханием ноздрях снова сквозила непримиримость. Я ничего не сказал, поднял зайца, и мы направились в лагерь. Трофим, прихрамывая, шёл за мною. Иногда, оглядываясь, я ловил на себе его взгляд.

В этот день Трофим отказался от ужина, до утра забился в угол балагана.

…Закончив работу, мы готовились переезжать на новое место. Рана у Трофима зажила. Иногда, скучая, он собирал топливо по степи, носил из арыка воду, но к нашим работам не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства.

Утром, в день переезда, случилась неприятность. Ко мне в палатку с криком ворвался техник Амбарцумянц.

— У меня сейчас стащили часы. Я умывался, они были в карманчике брюк, вместе с цепочкой, и пока я вытирал лицо, цепочка оказалась на земле, а часы исчезли.

— Кто же мог их взять?

— Не заметил, но сделано с ловкостью профессионала!

— Вы, конечно, подозреваете Трофима?

— Больше некому.

— Это возможно… — принуждён был согласиться я. — Но как он мог решиться на такую кражу, заранее зная, что именно его обвинят в ней?

Неприятное, отталкивающее чувство вдруг зародилось во мне к Трофиму.

— Скажите Беюкши, пусть сейчас же отвезёт его в Агдам. Когда они отъедут, задержите подводу и обыщите его.

Амбарцумянц вышел. Против моей палатки у балагана сидел Трофим, беззаботно отщипывая кусочки хлеба и бросая их Казбеку. Тот, неуклюже подпрыгивая, ловил их на лету, и Трофим громко смеялся. В таком весёлом настроении я его видел впервые. «Не поторопился ли я с решением? — мелькнуло в голове. — А вдруг не он?» Мне стало неловко при одной мысли, что мы могли ошибиться. Нет, я наверное знал, что часы украдены именно им, что смеётся он не над Казбеком, а над нашей доверчивостью. И всё же, как ни странно, желание разгадать этого человека, помочь ему стало ещё сильнее. Я вернул Амбарцумянца и отменил распоряжение.

— Потерпим его у нас ещё несколько дней, а часы найдутся на новой стоянке. Не бросит же он их здесь, — сказал я.

Лагерь свернули, и экспедиция ушла далеко в глубь степи. Впереди лениво шагали верблюды, за ними ехал Беюкши на бричке, а затем шли и мы вперемежку с завьюченными ишаками. Где-то позади плёлся Трофим с Казбеком.

Новый лагерь принёс нам много неприятностей. Началось с того, что пропал бумажник с деньгами на следующий день были выкрадены ещё одни часы. Всё это делалось с такой ловкостью, что никто из пострадавших не мог сказать когда и при каких обстоятельствах случилась пропажа.

Наше терпение кончилось. Нужно было убрать беспризорника из лагеря.

Но прежде чем объявить ему об этом, мне хотелось поговорить с Трофимом по душам. Я уже привязался к нему и был уверен, что в этом чумазом беспризорнике живёт смелый, сильный человек, и, возможно, бессознательно искал оправдания его поступкам.

— Ты украл часы и бумажник? — спросил я его. Он утвердительно кивнул головой и без смущения взглянул на меня ясными глазами.

— Зачем ты это сделал?

— Я иначе не могу, привык воровать. Но мне не нужны ваши деньги и вещи, возьмите их у себя в изголовье, под спальным мешком. Я должен тренироваться, а то загрубеют пальцы, и я не смогу… Это моя профессия. — Он шагнул вперёд и, вытянув худую руку, показал мне свои тонкие пальцы. — Я кольцом резал шёлковую ткань на людях, не задевая тела, а теперь с трудом вытаскиваю карманные часы. Мне нужно вернуться к своим. Тут мне делать нечего. Да они и не простят мне… В палатке собрался почти весь наш отряд.

— Если ты не оценил хорошего отношения к себе, не увидел в нас своих настоящих друзей, то лучше уходи, — сказал я решительно.

Трофим заколебался. Потом вдруг выпрямился и окинул всех независимым, холодным взглядом. Нам всё стало понятно.

Люди молча расступились, освобождая проход, и беспризорник не торопясь вышел из палатки. Он не попрощался, даже не оглянулся. Так и ушёл один, в чужих стоптанных сапогах. Кто-то из рабочих догнал его и безуспешно пытался дать кусок хлеба.

Как только фигура Трофима растворилась в степном мареве, люди разорили его балаган, убрали постель и снова привязали Казбека к бричке. В лагере всё стало по-прежнему.

Тёплая ночь окутала широкую степь. Дождевая туча лениво ползла на запад. Над Курою пошёптывал гром. В полночь хлестнул дождь. Вдруг послышался отчаянный лай собаки.

— Вы не спите? Трофим вернулся, — таинственно прошептал дежурный, заглянув в палатку.

Мы встали. Шалико зажёг свечу. В полосе света, вырвавшегося из палатки, мы увидели Трофима. Он стоял возле Казбека, лаская его худыми руками.

— Не мокни на дожде, заходи, — предложил я, готовый чуть ли не обнять его.

— Нет, я не пойду. Отдайте мне Казбека, — произнёс он усталым голосом, но, повинуясь какому-то внутреннему зову, вошёл в палатку.

С минуту длилось молчание. «Зачем он вернулся?» — думал я, пытаясь проникнуть в его мысли. Дежурный вскипятил чай, принёс мяса и фруктов, Трофима угощали табаком.

— Оставайся с нами, хорошо будет, мы не обидим тебя, — сказал Шалико.

— Говорю — не останусь! Нечего мне тут делать!

— Пойдёшь воровать, резать карманы? Долго ли проживёшь с такой профессией?

— Я не собираюсь долго жить, — ответил он, пряча свой взгляд.

Шалико вдруг схватил его за подбородок и повернул к свету.

— А ведь не за Казбеком ты вернулся, по глазам вижу. Не хочется тебе уходить от нас. Вот что, Трофим. Мы завтра собираемся в разведку, пойдём в Куринские плавни на несколько дней. С собой берём ружьё, удочки, будем там, между делом, охотиться на диких кабанов, стрелять фазанов, куропаток, ловить рыбу. Будем жарить шашлык и спать возле костра. Нам нужно взять с собою Казбека, вот ты и поведёшь его. Согласен?

Трофим не смотрел на Шалико, но слушал внимательно, даже забыл про еду.

— А насчёт пальцев, чтобы они у тебя не загрубели, проходи практику тут, у нас, разрешаем. Тащи, что хочешь, упражняйся. Ну как, согласен?

Трофим молчал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону.

— А как вернёмся, отдадите Казбека? — неожиданно спросил он.

— Да он твой и сейчас. Значит, договорились?

Утром Трофим не ушёл из лагеря. Он сидел возле палатки мрачный, подавленный какими-то мыслями. Это была не внутренняя борьба, а только раздумье над чем-то неясным, ещё не созревшим, но уже зародившимся в нём.

Помню, отряд Шалико Цхомелидзе уходил к Куре поздним утром. Над степью висела мгла. Было жарко и душно. Трофим шёл далеко позади, ведя на поводке Казбека. Шёл неохотно, вероятно не понимая, зачем всё это ему нужно.

Из плавней Трофим вернулся повеселевшим. Он и внешне перестал походить на беспризорника: с лица смылась мазутная грязь, и теперь по нему яснее выступили рябинки, волосы распушились и побелели, глаза как бы посветлели. Сатиновая рубашка была перехвачена вместо пояса верёвочкой. За плечами висел рюкзак. Мы тогда готовы были поздравить себя с успехом, пожать друг другу руки. Но Трофим, как и раньше, не хотел поселиться в палатке.

Вечером рабочие долго играли в городки. Трофим отказался принять участие в игре. Сидя возле балагана, старался оставаться совсем чужим, безразличным ко всему окружающему. Но я заметил: когда среди играющих завязывался спор, парень сразу настораживался, приподнимался, и тогда у него было лицо настоящего болельщика.

Спустилась ночь, и лагерь наконец угомонился. В палатку заглянула одинокая луна. Кругом было так светло, будто какой-то необыкновенный день разлился по степи. Вдруг до слуха долетел странный звук, словно кто-то ударил по рюшке. Я осторожно выглянул и замер от неожиданности: Трофим один играл в городки несколько поодаль от палаток. Воровски оглядываясь, он ловким взмахом бросал палку, и рюшки, кувыркаясь, разлетались по сторонам.

Я наблюдал за ним и с радостью и с болью. В Трофиме, как и в каждом мальчишке, жило неугомонное желание поиграть, порезвиться. Но в той среде, откуда пришёл он, обыкновенные детские забавы считались недостойным занятием, вся мальчишеская энергия тратилась на воровские дела.

Утром меня разбудил громкий разговор.

— Ну и чёрт с ним! Волка сколько ни корми — он всё в лес смотрит.

— Что, Трофим сбежал? — спросил кто-то.

— Ушёл ночью и Казбека увёл. Хитрая бестия! Чего ему было тут не жить? Рану залечили, нянчились с ним больше месяца, чуть ли не из соски кормили, и всё бесплатно, а как дошло до работы, пружина ослабла. Ишь, на собаку польстился!

В ноябре мы переехали в Муганскую степь и разбили свой лагерь возле кургана Султан-Буд. Днём и ночью в степи не умолкал крик прилетающих на зимовку птиц.

За работой время проходило незаметно. Мы совершали длительные походы в самые глухие места равнины и всё реже вспоминали Трофима.

Срочные дела заставили меня выехать в Баку. Перед возвращением в экспедицию я пошёл на Шайтан-базар — один из самых старинных и популярных в Баку. Каждый приезжий считал тогда своим долгом побывать здесь, отведать пети[60] или купить восточных сладостей. Базар поражал обилием фруктов и овощей, пёстрой толпой, заполняющей узкие проходы, криком торгашей, от которого долго шумело в ушах. Подчиняясь людскому потоку, я попал в мясные ряды и случайно оказался в гуще разъярённой толпы. Люди кричали, ругались, грозили кому-то расправой. Затем я увидел, как женщины ворвались в лавчонку и буквально выбросили через прилавок толстенного мясника. Его начали бить сумками, кулаками, бросали в него куски мяса. Он стоял, прикрывая лицо руками, и вопил, вздрагивая тяжёлым телом. К нему прорвалась маленькая женщина. Она подняла руки и с ужасом на лице стала просить у людей пощады мяснику.

Я кое-как выбрался из толпы, но у первого прохода увидел беспризорников и остановился. Хватаясь за животы, они дружно и с такой откровенностью смеялись, что могли заразить любого человека. «Что их так смешит? — подумал я и подошёл ближе. — Да ведь это Хлюст!..» Он тоже узнал меня с первого взгляда. Гримаса смеха мгновенно слетела с его лица. Парнишка выпрямился и предупредительно толкнул локтем соседа справа. Тот повернул голову.

— Трофим! Здравствуй! — воскликнул я, обрадованный неожиданной встречей.

Он вскинул на меня тёмно-серые глаза, да так и замер.

— Что ты здесь делаешь? — вырвалось у меня. Он неловко улыбнулся и покосился на стоявшую рядом девчонку.

— Вчера мясник Любку побил, за это мы натравили на него людей, пусть помнут немного.

Толпа расходилась. Я взглянул на Любку и вспомнил, что однажды Трофим произносил её имя. Любке было лет шестнадцать. Она дерзко смотрела на меня, пронизывая чёрными глазами. Что-то приятное, даже чарующее, было в её бронзовом продолговатом лице. Тонкая и стройная фигурка девушки прикрывалась старым латаным платьицем неопределённого цвета. Бусы из янтаря, цветного стекла, монет и других безделушек ещё более подчёркивали её сходство с цыганкой.

Беспризорница стояла, перекосив плечи, сцепив за спиной загорелые руки. Она была юна, но в её непринуждённой позе, в миловидном лице и даже небрежно расчёсанных волосах сквозила самоуверенность девчонки, знающей себе цену. Она внимательно рассматривала меня, небрежно разгребая песок пальцами босой ноги.

— За что же он вас побил? — спросил я её.

— Хе! За что нас бьют? За то, что беспризорники, — бойко ответил за неё Хлюст и вдруг улыбнулся. — А мы у него не в долгу.

И он кивнул головою на толпу.

— Заступились за вас?

— Ну да, заступятся! — бросил он пренебрежительно. — Сами придумали. Украли у железнодорожника здоровенного кабана и продали по дешёвке этому мяснику — он и рад. А хозяину мы сказали, что мясник его кабана зарезал. Вот из него и выбивали барыши. Гляньте, гляньте, он даже слюни распустил! — и Хлюст громко рассмеялся.

Все с интересом повернули головы к забытому зрелищу. Толпа успела уже рассеяться. Толстый мясник сидел возле своей лавчонки и плакал навзрыд, а маленькая женщина прикладывала к его голове мокрый платок.

— Пусть не трогает наших, — процедил Трофим. С минуту помолчали.

— А где Казбек?

— Он с нами живёт в карьерах, растолстел… — ответил Хлюст.

Мне хотелось о многом спросить Трофима, но разговор не клеился.

Он вдруг оживился:

— Вы где живёте?

— Я сегодня вечером уеду тбилисским поездом. Приезжайте все к нам в гости к Султан-Буду. И вы, Люба!

— Трошка, пошли! — повелительно бросила девчонка и, демонстративно повернувшись, направилась к боковому проходу.

Ушёл и Трофим.

Хлюст посмотрел на меня и, хитро щуря левый глаз, сказал:

— Оставайся, дяденька, у нас, работать научим, жить будем во как! Покажи-ка пальцы!

Он взглянул на мои руки и, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу, двинулся следом за своими. Мальчишка не шёл, а чертил босыми ногами по пыльной дороге и, скользя между прохожими, успевал на ходу всех рассмотреть. За ним нельзя было наблюдать без смеха.

…Я уезжал из Баку, досадуя на себя, что не сумел поговорить с Трофимом.

Поезд отходил. На перроне было безлюдно. Bдруг из-за багажного склада вынырнула подозрительная фигура, осмотрелась и побежала вдоль вагонов, заглядывая в окна. Я сразу узнал Трофима. У него в руках был небольшой свёрток. Видимо, он искал меня. Но поезд набирал скорость, я не успел окликнуть Трофима, и он отстал.

В ту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами был Трофим на краю перрона, со свёртком в руках, с невысказанными мыслями. Я почувствовал ответственность за его будущее. В той среде, где он жил, были свои законы, свои понятия о честности и о людях. Душевная привязанность к тем, кто находился за чертой заброшенных подвалов, карьеров, ям, считалась там величайшим позором. Трофим перешагнул этот закон, пришёл к поезду… Что же делать? Вернуться, разыскать и забрать его с собой? Но тут же передо мною вставали его спутники — дерзкий Хлюст и красивая Любка, видимо, имевшая большое влияние на Трофима.

Экспедиция, закончив работу в Муганской степи, перебазировалась в Дашкесан — горный армянский посёлок. Мы жили на станции Евлах, ожидая вагоны для погрузки имущества и лошадей. Как-то вечером сидели у костра.

— Чья-то собака пришла, не поймать ли её? — сказал один из рабочих, глядя в темноту.

Все повернулись. В тридцати метрах от нас стоял большой пёс. Он вытягивал к нам голову, нюхая воздух, и, видимо, уловив знакомый запах, добродушно завилял хвостом.

— Да ведь это Казбек!

Я подбросил в костёр охапку мелкого сушняка. Пламя вспыхнуло, и в поредевшей темноте позади собаки показался Трофим. Он подошёл к костру, окинул всех усталым взглядом.

— Здравствуйте! Хотел искать вас в степи, да вот палатки увидел и пришёл.

Мы молча осматривали друг друга. На лице Трофима лежала немая печать пережитого несчастья. Он стоял перед нами доверчивый и близкий…

Была полночь. В палатке давно погасили свечи. Вдруг я почувствовал чьё-то прикосновение.

— Вы спите?

— Это ты, Трофим?

— Я. У вас нет кокаина? Дайте немного, на кончик ножа, слышите?… — и его голос дрогнул.

— Что с тобой, Трофим?

— Всё кончено. Милиция всех половила. Я бежал к вам. Дайте мне кокаина, мне бы только забыться…

Мы переехали в Дашкесан и полностью отдались работе. Трофим робко и недоверчиво присматривался к новой жизни. Захваченный воспоминаниями или внутренними противоречиями, парень обнимал Казбека и до боли тискал его или молча сидел, с грустью глядя на всех.

Мы должны были противопоставить его прошлому что-то сильное, способное увлечь юношу. Надо было отучить его нюхать кокаин, приучить умываться, носить бельё, разговаривать с товарищами и, самое главное, равнодушно смотреть на чужие чемоданы, бумажники, часы. Хорошо, что экспедиция состояла из молодёжи, в основном из комсомольцев, чутких, волевых ребят. Они с любовью взялись за воспитание этого взрослого ребёнка.

Между мною и Трофимом завязалась дружба. Я по-прежнему не проявлял любопытства к его прошлому, веря, что у каждого человека бывает такое состояние, когда он сам ощущает потребность поделиться с близкими людьми.

Как-то я упаковывал посылку. В лагере никого не было, дежурил Трофим.

— Кому это вы готовите? — спросил он.

— Хочу матери послать немного сладостей.

— У вас есть мать?

— Есть.

Он печально посмотрел мне в глаза.

— А у меня умерла… Мы тогда переезжали жить к бабушке. Отца не помню. Мать заболела в поезде и померла на станции Грозный. Нас с сестрёнкой взяли чужие… Сестрёнка скоро умерла, а меня стали приучать к воровству. Сначала я крал у мальчишек, с которыми играл. Если попадался на улице, били прохожие, но больше доставалось дома. Били чем попало, до крови и снова заставляли красть. Когда я приносил ворованные вещи, меня пытали, не скрыл ли я чего, и снова били. Меня научили работать пальцами в чужих карманах, выбирать в толпе жертву, притворяться… В школу не пустили. Я сошёлся с беспризорниками, убежал к ним и стал настоящим вором. Мне никогда не было жалко людей, никогда! Вы посмотрите! — и он вдруг, разорвав рубашку, повернулся ко мне спиной. — Видите шрамы? Так меня учили воровать!

…Шли дни, месяцы. Мы продолжали работать в Дашкесане и всё больше привязывались к Трофиму. Он платил нам искренней дружбой, но открывался скупо, неохотно.

Спустя месяц, осенью, мы провожали на действительную службу Пугачёва. Все, кроме Трофима, подарили на память Пугачёву какую-нибудь безделушку. В хозяйстве у Трофима ещё ничего не было. Он увязался со мной на станцию Ганжа, куда я отправился провожать призывника. Мы не поспели к очередному поезду и вынуждены были сутки дожидаться следующего. На вокзале было душно, и мы поставили близ станции палатку. Трофим весь день отсутствовал и появился только вечером.

— И я тебе принёс подарок, — сказал он взволнованно, подавая Пугачёву карманные часы. — Хороши? Нравятся? Вспоминать будешь?

— Где ты их взял? — спросил я, встревоженный догадкой.

— На базаре, — ответил он гордо, будто перед ним стояли его прежние товарищи. — Знаете, и бумажник был в моих руках, да отобрал, стервец, — торопился он поделиться с нами. — Стоят два армянина, разговаривают, будто век не виделись, я и потянул у одного из кармана деньги. Откуда-то подошёл здоровенный мужик — цап меня за руку. Ты, говорит, что делаешь, сукин сын? «Молчи, пополам», — предложил я ему. Он отвёл меня в сторону, отобрал деньги и надавал подзатыльников. Я тут же сказал армянину, свалил всё на мужика, ну и пошла потеха…

— Для чего ты это сделал, Трофим? — спросил я, не на шутку обеспокоенный. — Бери часы и пойдём в милицию. Пора кончать с воровством.

— Что вы, в милицию! — испугался он. — Лучше я найду хозяина и отдам ему, только на базаре будут бить. Страшно ведь, уже отвык…

Я настоял, однако, на своём. В милиции пришлось подробно рассказать о Трофиме. Впервые слушая свою биографию, он, сам того не заметив, поотрывал на рубашке все пуговицы.

Следователь подробно записал мои показания, допросил Трофима. Случай оказался необычным. Справедливость требовала оставить преступника на свободе, и пока я писал поручительство за него, между следователем и Трофимом произошёл такой разговор:

— Будешь ещё воровством заниматься?

— Не знаю… Хочу бросить, да трудно. С детства привык.

— Ты где до экспедиции проживал?

— В Баку.

— Городской, значит. С кем там работал?

— Жил с беспризорниками.

— Ермака знаешь? Он ведь главарь у вас.

Трофим вдруг насторожился, выпрямился и, стиснув губы, упрямо посмотрел поверх следователя куда-то в окно. Пришлось вмешаться в разговор.

— Я ведь сказал вам, что парнишка уже год живёт в экспедиции, поэтому вряд ли он что-либо скажет о Ермаке.

— Он знает. У них только допытаться нужно…

Следователь вышел из-за стола и, подойдя к Трофиму, испытующе заглянул ему в глаза. Мелкие рябинки на лице Трофима от напряжения заметно побелели. Видимо, невероятным усилием воли он сдерживал себя.

— Молчишь, значит, знаешь! Говори, где скрывается Ермак, — уже разгневанно допытывался следователь.

Трофим невозмутимо смотрел в окно. Следователя явно бесило спокойствие парня. Он бросил на пол окурок, размял его сапогом, но, поборов гнев, уже спокойно сказал:

— Всё равно найдём Ермака. Он от нас не уйдёт, а тобой надо бы заняться: видимо, добрый гусь. Не зря ли вы ручаетесь за него, ведь подведёт, — добавил он, обратившись ко мне.

— Не подведу, коль в жизнь пошёл, — ответил за меня Трофим с достоинством и покраснел, может, оттого, что ещё не был уверен в своих словах.

— Ты только шкуру сменил, а воровать продолжаешь. Так далеко не уйдёшь, — сказал следователь, принимая от меня письменное поручительство и часы.

Мы распрощались, и я с Трофимом вышел на улицу. Над станционным посёлком плыло раскалённое солнце, затянутое прозрачной полумглой. Давила духота. По пыльной улице сонно шагал караван верблюдов, гружённых вьюками.

— Разве я мог подумать, что мне придётся раскаиваться в своих поступках и просить прощения? — вдруг заговорил Трофим надтреснутым голосом. — Ведь понимаю, что я уже не вор, но какая-то проклятая сила толкает меня на это. Простите. Мне стыдно перед вами, а, с другой стороны, трудно отделаться от привычки шарить по чужим карманам. Вы не рассказывайте в лагере ребятам…

— Когда же ты покончишь с воровскими делами? — спросил я Трофима.

— Я-то покончил, а вот руки не могут отвыкнуть. Мне стыдно перед вами.

— Это хорошо, если стыдно. Скажи, кто такой Ермак, про которого спрашивал следователь? Вожак?

— Был такой беспризорник.

— Где же он?

— Не знаю.

Мы проводили Пугачёва. Трофим весь этот день оставался замкнутым. Какие-то думы или воспоминания растревожили его душу.

К сожалению, это был не последний случай воровства.

В 1932 году наша экспедиция вела геотопографические работы на курорте Цхалтубо. Я с Трофимом возвращался в Тбилиси. На станции Кутаиси ждали прихода поезда. Трофим дежурил у вещей, а я стоял у кассы. Необычно громко распахнулась дверь, и в зал ожидания ввалился, пошатываясь, мужчина. Окинув мутными глазами помещение, он небрежно кивнул головой носильщику и поставил два тяжёлых чемодана возле Трофима.

— Билет!.. Батуми!.. — пробурчал вошедший, не взглянув на подбежавшего носильщика, и вытащил из левого кармана брюк толстую пачку крупных ассигнаций.

Носильщик ушёл, а мужчина, подозрительно взглянув на Трофима, уселся на чемодан и стал всовывать деньги обратно в карман. Но это ему не удавалось. Углы кредиток так и остались торчать из кармана. Мужчина был пьян. Он тёр пухлыми руками раскрасневшееся лицо, мотал усатой головой, отбиваясь от наседающей дремоты, но не устоял и уснул. Вижу, Трофим заволновался, стал подвигаться к спящему всё ближе и ближе, а сам делает вид, что тоже дремлет.

Одно мгновенье, и я стоял между ним и деньгами.

— Гражданин, слышите, гражданин, у вас выпадут деньги!

— Что ты пристаёшь, места тебе нет, что ли?! — пробурчал спросонья тот. — Ну и люди!

— Приберите деньги, — настаивал я.

— Ах, деньги… — вдруг спохватился он, вскакивая и энергично заталкивая кредитки в карман.

Я повернулся к Трофиму. Он сидел бледный, с искажённым лицом. Из прикушенной губы сбегали на подбородок одна за другой капельки крови. Наши взгляды сошлись. Мы так понимали друг друга, что не было необходимости в словах. Но я не должен был вообще умолчать об этом случае. Уже в поезде, оставшись наедине с ним, я сказал:

— Зачем, Трофим, ты сделал мне сегодня больно?

— Вы мне верите? — вдруг спросил он, окинув меня искренним взглядом. — Я деньги вернул бы, они мне не нужны. Виновата привычка. Куда мне уйти с таким грузом?…

Но Трофим никуда не ушёл. Он окончательно прижился у нас, освоился с лагерной обстановкой, с общежитием. Правда, ранее привыкнув к острым ощущениям, к дерзостям, он долго не мирился с затишьем. Но время сделало своё дело. Труд постепенно заполнил образовавшуюся в душе Трофима пустоту. В характере парня было много доброты, отзывчивости, и он заслуженно стал любимцем всего коллектива. Но прошлое ещё напоминало Трофиму о себе.

Мы делали карту Ткварчельского каменноугольного Месторождения. Шёл 1933 год. Я собирался ехать в отпуск, проведать мать. Всё уже было готово к отъезду. Ждали машину. Кто-то из провожавших сообщил, что видел Трофима с беспризорниками. Меня всегда беспокоили такие встречи, и я немедленно отправился на розыски. Трофим оказался возле подвесного моста через реку Гализгу. С ним был молодой парень и Любка. Я остановился, не зная, что предпринять. Любка заметно подросла, возмужала. Черты её лица стали ещё выразительнее. Она в упор смотрела на Трофима, потом вдруг шагнула к нему и, развернувшись, хлестнула рукой по щеке. Раз, второй, третий. И всё звонче, яростнее. Она была бесподобна в гневе! И вдруг всё в ней погасло. Она отошла от Трофима, упала на канатные перила и заплакала.

«Нет, это уже не дружба. Это настоящая любовь», — подумал я, живо представив себе, какая опасность грозит Трофиму.

Тот подошёл к ней, положил руку на плечо, но не сказал ни слова.

— Не хочешь вернуться? Уйди, продажная сволочь! — крикнула Любка, вскакивая и торопливо поправляя на голове косынку. Она хотела ещё что-то сказать, но захлебнулась от злости. Оттолкнув Трофима, девушка схватила за руку парня, сидевшего рядом, и пошла с ним, легко скользя ногами по настилу. Уходила гордая, красивая.

Трофим бросился догонять их. Он бежал по раскачивающемуся мостику, хватался за канат и, наконец, остановился.

Я подошёл к нему, загородив проход. Под нами пенистыми бурунами неслась Гализга. Вдали виднелись заснеженные вершины Кавказского хребта. Это было осенью. Леса пылали в золотом наряде.

— Ты любишь её? — спросил я, прерывая молчание. Лёгкий румянец покрыл лицо Трофима.

— Я уговаривал её остаться у нас. Да разве она бросит своё дело! Грозит мне, если не вернусь…

— Как она узнала, что ты здесь?

— Через беспризорников. После бегства Ермака из Баку там теперь Любка всеми руководит. Второй раз приехала.

— Об этом ты мне не говорил, а ведь обещал ничего не скрывать. Чем же Любка грозит?

— Она всё может сделать…

— Ты хотел уйти с ней?

Трофим молчал. Видно, трудно ему было устоять против настойчивости такой властной и красивой девчонки. Что же делать? Не ехать в отпуск я не мог. Оставить Трофима одного рискованно. Решил взять его с собой.

Он запротестовал. Ему, несомненно, хотелось ещё встретиться с Любкой. Но я был настойчив, и вечером того же дня мы с ним плыли на теплоходе «Украина».

Моя мать знала о Трофиме из писем, и он не был ей безразличен. Когда же мы приехали и она познакомилась с ним ближе, то прониклась к этому юноше настоящей материнской любовью, принёсшей ей на склоне лет много радости. А сколько заботы было! Трофиму за обедом лучший кусочек положит, и горбушку припасёт, и сливок холодных, и початок молодой сварит, всё для него, как для самого младшего сына. Парень, бывало, уснёт, а она усядется у его изголовья, наденет очки и начнёт штопать носки, бельё, да так и задремлет возле него.

Во время отпуска Трофим сдружился с моей маленькой дочкой Риммой и племянницей Ирой. Странно было наблюдать за этим взрослым человеком, впервые попавшим в общество детей. Рассказывать ему было нечего. Он не знал никаких игр, никогда не строил домики, не играл в прятки. Дети необъяснимым чутьём всё это угадали с первой встречи. И чего они только не делали с ним! То он был конём, на котором они путешествовали по двору, то петухом, и тогда его «кукареку» раздавалось чуть ли не на всю улицу. Играл он с увлечением, будто пытался наверстать утерянное в детстве.

Иногда, набегавшись, дети усаживались возле Трофима и рассказывали ему о коньке-горбунке, о богатырях, красной шапочке. Перед ним открывался сказочный мир, о котором он никогда не слышал…

Трофим впервые жил в семье, узнал материнскую любовь, видел, как проходит у ребят детство.

О прошлом он и теперь не любил рассказывать и только в минуты откровенности, когда мы оставались с ним наедине, вспоминал какой-нибудь случай из беспризорной жизни. Иногда говорил и о Ермаке. Это имя, как мне казалось, всегда для него являлось олицетворением мужества.

Мы переехали в Сибирь и включились в большую, интересную работу по созданию карт малоисследованных районов. Трофим побывал с нами на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, в Саянах, на Севере. Трофим возмужал, но не отличался хорошим здоровьем. Годы, прожитые в подвалах, и злоупотребление кокаином не дали молодому организму как следует окрепнуть.

В 1941 году он ушёл добровольцем на фронт. Война разлучила нас на пять лет, но экспедиция осталась для него родным домом. Он присылал нам проникновенные письма и всегда вспоминал в них, как самое светлое, первую нашу встречу у дороги и лагерь в Мильской степи. Ко времени демобилизации Трофим стал членом партии, имел звание капитана танковых войск. Нас он разыскал на Нижней Тунгуске и с азартом, отдался работе. Армейская жизнь, походы, победные бои влили в него большую жизнерадостность.

Как быстро пролетели годы! Ему, уже перевалило за тридцать…

Как-то мы вечером засиделись в палатке.

— Не пора ли тебе, Трофим, жениться? Посмотри-ка, сколько у нас хороших девушек, — сказал я ему.

— Это не мои невесты.

— Неужели ты ещё не забыл Любку?

— Нет. Да и не хочу забывать.

Прошло несколько лет. Как-то осенью мы отдыхали с ним в Сочи. С возрастом у него всё больше росла любовь к детям. Стоило Трофиму появиться на пляже, как ребятишки окружали его. Играя с детворой, он и сам превращался в ребёнка. «Дядю Трошу» знали даже на соседних пляжах.

Как-то к Трофиму подошёл бойкий мальчонка лет четырёх в новеньких голубых трусиках и серьёзно потребовал покатать его.

— А у тебя проездной билет есть? — спросил Трофим.

— Есть, — ответил тот уверенно и исчез среди загоравшей публики.

— На, — сказал он, возвратившись, и с гордостью подал фабричную этикетку, видимо, от своих трусиков.

— Билет-то, кажется, просроченный, — пошутил Трофим. — Как тебя зовут?

— Трошка, — ответил мальчик бойко.

— Трошка? — удивился тот, и лицо его вдруг стало грустным. Овладев собой, он сказал:

— Садись! Тёзку покатаю бесплатно!

Мальчик, довольный, влез на спину Трофиму, обнял пухлыми ручонками за шею, и «конь», окружённый детворой, побежал по гальке вдоль берега. Только скакал он вяло, словно отяжелел.

А следом бежала женщина и кричала:

— Трошка… Трошка…

Трофим вдруг остановился.

— Это мама меня зовёт, — сказал мальчик, слезая с «коня» и устремляясь к матери.

Женщина и Трофим встретились взглядами, да так и замерли.

— Неужели… Любка?!

— Трошка! — воскликнула та, бросаясь к нему.

Море дохнуло прохладой. Ленивая волна пробежала по гальке. Над пляжем беззаботно кружились крикливые чайки. Трофим и Любка стояли молча, держась за руки. Они могли так много сказать друг другу, но слова словно выпали из памяти. Какой безудержный прилив счастья должен испытать человек, когда он, спустя много-много лет, после томительных страданий, встретил друга, к которому так долго хранил чувство любви и во имя которого переживал одиночество!..

Любка смотрела в открытые глаза Трофима. Она угадала всё и смело потянулась навстречу.

Над морем плыло раскалённое солнце. В потоке расплавленных лучей серебрились крылья чаек. Жаркий ветерок нехотя скользил по пляжу. Детвора расходилась.

— Здравствуйте, Люба! — сказал я, протягивая ей руку.

Она покосилась на меня и, всматриваясь, пыталась что-то вспомнить.

— Ах, это вы! Неужели с тех пор вместе?

— Да, с тех пор мы вместе.

— Нина Георгиевна, — отрекомендовалась она, и мы пожали друг другу руки. — Любка — это было не моё имя.

Мы с Трофимом занимали комнату в санатории «Ривьера».

Вечером в тот же день Нина Георгиевна пришла к нам, и сразу завязался разговор о наших встречах, о прошлом.

Передо мною была женщина лет тридцати. Те же пылкие глаза, тонкие губы и раздвоенный подбородок. На правой щеке — чуть заметный шрам, а под глазами уже наметилась сетка морщинок. Во взгляде не осталось прежней девичьей дерзости. Нина Георгиевна была одета просто, но со вкусом. С прямых плеч спадало шёлковое платье, перехваченное в талии тоненьким пояском. Обнажённые полные руки золотились от загара. Крупные локоны чёрных густых волос спускались на смуглую шею.

— Могла ли я когда-нибудь поверить, что дерзкая девчонка Любка, профессиональная преступница, полюбит людей и труд? После бегства Ермака из Баку я стала заправилой. Мне нравилось командовать мальчишками, меня боялись, слушались. Провинившихся я с наслаждением шлёпала по щекам. А теперь страшно подумать, какое терпение проявлял к нам народ и чего он только не прощал нам. А сколько раз меня щадил закон! Но всё кончилось тюрьмой. Глупая была, и там задавала концерты, да ещё с какими вариациями! Позже люди надоумили бросить всё и жить, как все живут. Из тюрьмы вышла — не знаю, куда идти. Одна. Ни к чему не приспособлена. Поступила на табачную фабрику, и опять люди приласкали меня, определили в школу для взрослых. И словно второй раз родилась. Скоро бригадиром стала, замуж за нашего же инженера вышла. Теперь, когда на душе покой, а вокруг большая интересная жизнь, жутко оглянуться на прошлое. Нет в нём ни настоящего детства, ни радости юношеских дней. Смотрю я на своего маленького Трошку и завидую…

Трофим всё свободное от процедур время проводил с нею. Перед отъездом он ходил мрачный. И вот однажды в нашей комнате я застал заплаканную Нину Георгиевну и очень расстроенного Трофима.

— Будьте вы моим судьёю, — сказал она, обращаясь ко мне, и в её голосе послышалось отчаяние. — Я люблю Трофима, но я замужем, у меня сын и больной туберкулёзом муж. Могу ли я бросить человека, который так много сделал для меня и для которого мой уход равносилен смерти? Трофим не хочет понять, что это было бы бесчеловечно.

— Пойми и ты, Нина, — перебил её Трофим, — не во имя ли большого чувства к тебе я остался одиноким? Я пронёс любовь через годы, бои, бессонные ночи. Пятнадцать лет я берёг надежду, что мы встретимся. И теперь ты взываешь к человечности. Разве я не имею права хотя бы на маленькое счастье? Впрочем, решай сама. Я не хочу выпрашивать, я ко многому привык в жизни.

— Ты достоин и счастья и хорошей семьи, и мне больно выслушивать эти упрёки, — сказала Нина, с трудом сдерживая волнение. — Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы её представляли когда-то в подвалах. Я по-прежнему люблю тебя, Трофим. Но я не могу, понимаешь, не могу разрушить семью… И ты не зови меня к себе. Может быть, это по отношению к тебе и жестоко, но знаешь ли ты, какими страданиями я заплачу за нашу встречу?! Она вдруг отошла к раскрытому окну. Плакала молча. А за окном, как в день их первой встречи, ленивая волна перебирала гальку и так же серебрились в лучах раскалённого солнца крылья беззаботных чаек.

Мы с Трофимом уехали в Саяны, в экспедицию, а Нина Георгиевна вернулась в Ростов к мужу.

Трофим загрустил. Ни горы, ни тайга не веселили его. Работой глушил он своё чувство. Не в меру стал рисковать. А Нина, видимо, решила окончательно порвать с ним. Вот уже год, как она перестала отвечать на письма. Даже на мои.

Королёв исчез бесследно

Карта маршрута двух следующих глав.


Алгычанский пик. Пурга на перевале. На волосок от гибели. Чаша подарков. Легенда. Где пирамида? Сообщать нечего.

…Всё это вспомнилось мне в ту ночь на озере Лилимун, когда мы получили тревожную радиограмму. Я не допускал мысли, что события на Алгычанском пике как-то связаны с настроением Королёва.

— Нет, Трофим слишком любил жизнь, чтобы промахнуться. Но что-то случилось в горах. Как неудачно начинается этот год…

Утром за нами прилетела машина. Снова загружаем в самолёт свои вещи, вталкиваем недоумевающих собак, Я передаю своим проводникам, Улукиткану и Николаю Лиханову, распоряжение идти с оленями на базу партии к устью Шевли и там ждать дальнейших указаний. Как жаль, что не пришлось повидаться с ними! Прощаемся с Михаилом Закусиным и его спутниками. Сюда, на Лилимун, мы не вернёмся.


В штабе пришлось задержаться. Нужно было всё до мелочи предусмотреть, отобрать горнопоисковое снаряжение. А главное — выслушать советы врачей, что делать в том случае, если мы найдём своих товарищей обмороженными, истощёнными от голода или изувеченными при какой-то катастрофе. Сборы отняли у нас полдня.

Алгычанский пик, который занимал теперь все наши мысли, расположен в центральной части Джугджура, близ Охотского моря. В описании геодезиста Е. Васюткина, побывавшего у этой части хребта на год раньше нас, сказано: «…пик не является господствующей вершиной, но он очень скалистый и труднодоступный. Его окружают глубокие цирки, кручи и пропасти. Нам удалось подняться на пик только с западной стороны. Этот путь идёт по единственной лощине, очень крутой, и требует при подъёме большой осторожности. В других местах не подняться. Лес для постройки пирамиды на вершине Алгычана можно вынести только в марте, когда лощина забита снегом».

После полдня двадцать седьмого марта мы уже летели над Охотским морем, вернее над разрозненными полями льдов. Под нами изредка проплывали скалистые островки да иногда слева обозначался мрачный контур материка. Открытое же море виднелось строгой чертой справа, далеко за льдами.

— Машина на подходе, — неожиданно предупредил нас командир.

Самолёт, словно гигантская птица, ворвался в бухту и, пробежав по ледяной дорожке, остановился. Мы начали выгружаться. Слева по широкому распадку и по склонам сопок раскинулся посёлок. На берегу расположились склады, судоремонтные мастерские и здания рыбозаводов. За посёлком поднимались горы. Вклинившись далеко в море, они образовали бухту и надёжно защищают её от штормов.

К Алгычанскому пику нам предстояло добираться на оленях. Но прежде чем тронуться в этот незнакомый путь, необходимо было получить все возможные сведения о местности, которую придётся пересечь.

Вечером я зашёл к председателю райисполкома. Меня встретил высокий мужчина с крупными чертами лица и проницательным взглядом.

— Мы всегда рады новому человеку, не часто нас балуют гости, — сказал он, убирая со стола бумаги. — Я получил телеграмму о затерявшихся людях с просьбой выделить проводников для вас. Раздевайтесь, садитесь сюда вот, поближе к печке, и рассказывайте, что случилось, только прошу поподробнее.

Я изложил ему всё, что было мне известно о подразделении Королёва и о планах поисков.

— Зимою в глубину Джугджурского хребта местные жители почти не ходят. Это ведь мёртвые горы: камень да мхи, кажется, больше ничего там не растёт, — говорил председатель, изредка поглядывая на стену, где висела карта побережья. — Но я, признаться, не верю, чтобы там могли заблудиться геодезисты, да ещё опытные таёжники… Случай, конечно, загадочный. Нет ли тут чего-нибудь другого? Не сорвались ли они со скалы? И не хорошо, что всё это случилось именно на Джугджуре, далеко от населённых пунктов и в зимнее время.

— Где бы человек ни потерялся, в горах или тайге, одинаково плохо, — заметил я.

— Но хуже на Джугджуре, — перебил меня председатель. — Недоброй славой пользуется он у наших эвенков, неохотно посещают они эти горы и, видимо, не без основания. Впрочем, пусть это вас не смущает. Страшного ничего нет, поедете, сами увидите. Мы выделили надёжных проводников, хороших оленей. Надо торопиться. Кто знает, какое несчастье постигло людей…

— Вы уж договаривайте до конца. Почему о Джугджуре сложилась плохая слава?

— Джугджур — это район неукротимых ветров.

— Кажется, всё тут у вас подвластно неукротимым силам стихии?

— Да, ветру, — уточнил председатель. — Здесь длительная пурга — обычное явление. Суровый облик побережья создан главным образом им, ветром. То он приносит сюда слишком много влаги, тумана, то продолжительный холод.

— А море со своими штормами, бурями, подводными скалами разве меньше причиняет неприятностей?

Председатель громко рассмеялся и, заметив моё смущение, предложил папироску. Мы закурили.

— Извините, но я должен разочаровать вас. Нелестное мнение о нашем море сложилось ещё во времена первых мореплавателей. Для парусных судов, на которых они предпринимали свои рискованные путешествия, море действительно было опасным. Оно приносило им много бедствий. Но ведь это было давно. Теперь на смену неуклюжим парусникам пришли суда с мощными двигателями, и хотя море по-прежнему шалит, моряки давно уже перестали его страшиться. Человек ведь ко всему быстро привыкает, сживается. Да и не в этом дело. Главное — что даёт море человеку? Ради чего он пришёл сюда? Море — наше богатство, его сокровища неизмеримы. Вы только подумайте, сколько тут работы для учёного, натуралиста, просто для человека, любящего природу! Мы ещё мало изучили морские пастбища рыб, жизнь нерпы, птиц, вообще мало знаем морскую флору и фауну. Пользуемся пока что только скупыми подачками моря. А оно ждёт смелых разведчиков. И не из глубины материка нам, северянам, нужно ожидать изобилия. Надо добывать его из недр нашего моря и посылать туда, на материк…

Мы расстались в полночь.

Я возвращался берегом, огибая бухту. Было тихо, пустынно, и только струйка дыма возле нашей палатки, словно живой ручеёк, устремлялась в глубину потемневшего неба.

Море дышало предутренней прохладой. Румянился восток, и береговые скалы медленно выползали из темноты уже поредевшей ночи. В палатке на раскалённой печке выстреливал паром кипящий чайник. Пахло распаренным мясом.

— Люди есть? — послышался внезапно громкий голос, и в палатку заглянуло скуластое лицо. — Мы проводники, приехали за вами. Куда кочевать будем? — спросил молодой эвенк, просовываясь внутрь. Следом за ним влез и второй проводник.

— Садитесь. Сейчас завтрак будет готов, за чаем и поговорим, — ответил Василий Николаевич Мищенко. — Звать-то вас как?

— Меня Николай, а его Афанасий. Мы из колхоза «Рассвет».

Афанасий утвердительно кивнул и стал стягивать с себя старенькую дошку. Затем сбил рукавицами снег с унтов и, подойдя к печке, протянул к ней ладони со скрюченными пальцами. Ему было за пятьдесят. Николай продолжал стоять у входа. Лихо сбив на затылок пыжиковую ушанку, он с любопытством осматривал внутренность палатки.

— Какое место кочевать будем? — снова спросил он.

— Пойдём через Джугджурский перевал, а там видно будет, — ответил я.

— Хо… Джугджур?! — вдруг воскликнул Афанасий. Слово прозвучало в его устах как нечто грозное. — Гнать это время оленей через перевал?

И Афанасий, повернувшись к Николаю, перебросился с ним несколькими фразами на родном языке. Наш маршрут явно встревожил проводников.

— Что вас пугает? — спросил я.

— Ничего, переедем, только обязательно торопиться надо, пока небо не замутило, — ответил уже спокойно Афанасий.

Позавтракав, мы свернули лагерь.

По заснеженной дороге дружно бежали оленьи упряжки. На передней сидел Афанасий. Он нет-нет, да и подстегнёт поводным ремнём праворучного быка. Упряжка рванётся вперёд и взбудоражит обоз, но через минуту олени сбавляют ход и снова бегут спокойно, размашистой рысью.

Скоро дорога потянулась в гору. Я шёл впереди обоза и чем выше поднимался, тем шире разворачивалась передо мною береговая панорама. Прибрежные склоны гор подвержены влиянию ветров и одеты бедно. Деревья — горбатые, полузасохшие кусты — лежат, прижавшись к земле, а мох растёт только под защитой камней.

К часу дня мы добрались до последнего перевала Прибрежного хребта. Впереди видно Алдоминское ущелье, а дальше показался Джугджур. Высоко в небо поднимаются его скалистые вершины. Широкой полосой тянутся на север его многочисленные отроги. Именно там, в глуши скал и нагромождений, может быть, борется за жизнь горсточка дорогих нам людей.

Дальше путь идёт по реке Алдоме, берущей своё начало в центральной части Джугджурского хребта. Тут совсем другая растительность. Прибрежные горы прикрывают долины от холодных и губительных морских ветров, и это создало деревьям нормальные условия для роста. Мы видели здесь настоящую высокоствольную тайгу. Огромные лиственницы, достигающие тридцатипятиметровой высоты, толстенные ели, берёзы, тополя украшают долину. Они жмутся к реке и растут только на пологих склонах, защищённых от ветра. Сам же Джугджурский хребет голый. На нём ни кустика, ни деревца. На сотни километров лишь безжизненные курумы[61]. Трудно себе представить более печальный пейзаж. Ни суровое побережье Ледовитого океана, ни тундра, ни море не оставляли во мне такого впечатления безнадёжности и уныния, как Джугджурский хребет. Хотелось скорее пройти, не видеть его. «Не поэтому ли у эвенков и живёт недобрая молва про Джугджур?» — размышлял я, вспоминая разговор в райисполкоме.

Дорога, по которой мы ехали, местами терялась в кривунах реки, но Афанасий с удивительной точностью помнил все свороты. Мы ехали наверняка.

Над нами всё выше поднимались туполобые горные вершины, отбелённые убежавшим к горизонту солнцем. Долина постепенно сужалась и у высоких гор раздвоилась глубокими ущельями. Караван свернул влево. День кончился. Всё чаще доносился окрик Афанасия, подбадривающего уставших оленей.

Уже стемнело, когда упряжки с ходу выскочили на высокий борт реки. Здесь, на поляне, предполагалась ночёвка. До перевала оставалось недалеко, а до Алгычанского пика день езды. Мы сразу принялись за устройство лагеря.

На поляне всюду виднелись следы давнишних таборов и множество пней от срубленных деревьев.

Проводники наготовили бересты, сушняка, дров, всё сложили рядом с палаткой, как нужно для костра, но не подожгли.

— Для чего это вам? — спросил я Афанасия.

— Хо… Джугджур — дорога лешего, худой. Может, завтра назад придём, костёр зажигать сразу будем. Эвенки постоянно так делают.

— Что ты, что ты! Назад не вернёмся — пешком, но уйдём дальше, — вмешался в разговор Василий Николаевич.

Афанасий бросил на него спокойный взгляд.

— Люди глаза большой, а что завтра будет, не видят, — отвечал он эвенкийской поговоркой.

За скалой давно погасла заря. Тёмно-синим пологом растянулось над лагерем звёздное небо. Уже давно ночь. Мы не спим. Олени бесшумно бродят по склону горы, откапывая из-под снега ягель.

— Завтра надо непременно добраться до палатки, — проговорил Василий Николаевич, выбрасывая ложкой из котла пену мясного навара.

— Славно было бы застать их у себя, только не верится, чтобы Трофим заблудился. Это ведь горы, тут поднимись на любую вершину — и всё как на ладони. Видно, другое с ними случилось.

Мы уже знали, что зимою на вершинах Джугджурского хребта, в цирках, по склонам и даже на дне узких ущелий не собрать и беремени дров, чтобы отогреться, и если у заблудившегося человека не хватит сил вернуться своим следом к палатке или спуститься в долину к лесу, он погибнет.

Перед сном я вышел из палатки. Всё молчало. Дремали скалы.

…Ещё не рассвело, а мы уже пробирались к перевалу. На небе ни единого облачка. Утро этого столь памятного всем нам дня было такое, что лучшего, кажется, и не придумаешь.

Извилистое ущелье, по которому караван поднимался к перевалу, глубоко врезается в хребет. Оленям приходится то огибать глыбы скал, скатившихся в ущелье, то спускаться на дно заледенелого ручья, то взбираться на каменистые террасы.

— Скоро перевал? — спросил я у Афанасия, когда мы выбрались с ним на борт глубокой промоины.

Он взглянул на хребет, и что-то вдруг встревожило его.

— Хо… Однако, дальше не пойдём. Джугджур гневается… — сказал он, показывая на вершину, над которой вилась длинная струйка снежной пыли. Она то вспыхивала, то гасла.

— Это же ветер, — попытался я успокоить Афанасия. Он ничего не ответил. Нас догнали остальные. Проводники о чём-то стали совещаться.

— Худо будет, надо скорее назад ходить, — решительно заявил Николай.

— Да вы с ума сошли, ей-богу! Ведь рукой подать до перевала. Чего испугались? — запротестовал Василий Николаевич.

— Видишь, пурга будет, говорю, назад идти нужно. Джугджур не пустит, пропасть можем, — настаивал Николай.

— Выдумали какую-то пургу, а на небе и облачка нет, — удивился радист Геннадий.

И пока мы убеждали друг друга, снежная пыль на вершине хребта исчезла. Вокруг, как утром, стало спокойно, и солнце щедро обливало нас потоками яркого света. Решили идти на перевал.

Дальше дорога пошла ещё тяжелее. Зажатое скалами ущелье становилось всё уже, всё чаще путь преграждали обнажённые россыпи и рубцы твёрдых надувов. Необъяснимым чутьём, присущим только жителям гор, наши проводники угадывали проход между обломками скал. Олени выбивались из сил.

Но вот впереди показалась узкая щель, разделившая хребет на две части. Это перевал! До него оставалось всего каких-нибудь полтора километра крутого подъёма. Взбирались по дну ручья. На гладком льду олени падали, раздирали до крови ноги, путались в упряжных ремнях и всё чаще и чаще ложились, отказываясь идти. За час мы кое-как поднялись на полкилометра.

Дальше путь перерезали небольшие водопады, замёрзшие буграми. Пришлось взяться за топоры, чтобы вырубить во льду дорогу для оленей.

Ещё сотня метров подъёма, и мы будем на перевале. Над нами высоко прошумел прилетевший вдруг откуда-то ветер. Мимо пронёсся вихрь, бросая в лицо заледеневшие крупинки снега. И сразу закурились вершины гор, понеслись от них в голубое пространство волны белесоватой пыли.

— Не послушались, видишь, пурга!.. — крикнул Афанасий, бросаясь с Николаем к оленям, которых мы оставили внизу.

В одно мгновенье всё изменилось. Из глубины долины надвигалась мутная завеса непогоды. По ущелью метался густой колючий ветер, то и дело меняя направление. Ожили безмолвные скалы, завыли щели, снизу хлестнуло холодом. Природа будто нарочно поджидала, когда мы окажемся под перевалом, чтобы обрушиться на нас со всей яростью.

Что делать? Как быть с нашими товарищами? Неужели им не суждено дождаться нас? Всё это мгновенно пронеслось в голове. А пурга свирепствовала. Холод сковывал дыхание, заползал под одежду и ледяной струёй окатывал вспотевшее тело. Сопротивляться не было сил, и мы не сговариваясь бросились вниз, вслед за проводниками.

Афанасий и Николай торопливо развязывали упряжные ремни и отпускали на свободу оленей. Геннадий чертыхался, проклиная Джугджур. Только теперь мы поняли, какой опасности подвергали себя, не послушав Афанасия. Ветер срывал с гор затвердевший снег, нёс неведомо куда песок, мелкую гальку. Разве только ураган в пустыне мог поспорить с этой пургой.

Вокруг потемнело. Задерживаться нельзя ни на минуту. Где-то справа от нас с грохотом сползал обвал.

Захватив с собою две нарты с палаткой, печью, постелями, продуктами, мы бросаемся вниз навстречу ветру. Глаза засыпает песок, лицо до крови иссечено колючим снегом. Мы ползём, катимся, проваливаемся в щели и непрерывно окликаем друг друга, чтобы не затеряться.

— Гооп… гооп… — доносится сверху встревоженный голос Василия Николаевича, отставшего с оленями и нартами. Я останавливаюсь. Но задерживаться нельзя ни на минуту: жгучая стужа пронизывает насквозь, глаза слипаются, дышать становится всё труднее.

Знаю, что с Василием Николаевичем стряслась беда. Возвращаюсь к нему, кричу, но предательский ветер глушит голос. Проводники где-то впереди. Следом за мною нехотя плетётся Кучум, его морда в густом инее. Собака, вероятно, инстинктивно понимает, что только в густом лесу, возле костра, можно спастись в такую непогодь. Она часто приседает, визжит, как бы пытаясь остановить меня. Иногда далеко отстаёт и жалобно воет. И всё-таки снова и снова идёт за мною.

Я продолжаю подниматься выше. А в голове клубок нераспутанных мыслей. Может, мы разминулись, и Мищенко уже далеко внизу? Найду ли я их там? Трудно спастись одному без топора, если даже и доберусь до леса. Нужно возвращаться, тут пропадёшь… А если Василий не пришёл и ждёт помощи? Что будет тогда с ним? И, не раздумывая больше, я карабкаюсь вверх.

— У-юю!.. у-юю!.. — кричу я, задерживаясь на снежном бугре.

Кучум вдруг бросается вперёд, взбирается на таррасу и исчезает меж огромных камней. Я еле поспеваю за ним.

Василий Николаевич вместе с оленями и нартами провалился в щель. Сам вылез наверх, а оленей и груз вытащить не может.

— Братко, замерзаю, не могу согреться, — хрипло шепчет он, и я вижу, как трясётся его тело, как стучат зубы.

Следом за мной на крик поднялся и Геннадий. Прежде всего мы отогреваем Василия, затем вытаскивает оленей. А пурга кружится над нами, воет голодным басом, и как бы в доказательство её могущества снова где-то затяжно грохочет обвал.

Через час мы уже далеко внизу, догоняем своих.

Передвигаемся молча. Заледеневшие ресницы мешают смотреть. Вначале я оттирал щёки рукавицей, но теперь лицо уже не ощущает холода. Гаснет свет, скоро ночь, сопротивляться буре нет сил. Всё меньше остаётся надежды выбраться. Решаем свернуть вправо и косогором пробираться к скалам. Снег там должен быть твёрже. По-прежнему через двадцать-тридцать метров олени и нарты проваливаются. Мы купаемся в снегу. Я чувствую, как он тает за воротником, и вода, просачиваясь, медленно расползается по телу, отбирая остатки драгоценного тепла. Хочу затянуть потуже шарф на шее, но пальцы одеревенели, не шевелятся.

— Стойте, отстал Геннадий! — кричит где-то позади Василий Николаевич.

Остановились. Мокрая одежда заледенела коробом. Больше всего хочется просто привалиться к сугробу, но внутренний голос предупреждает: это смерть!

— У-люю!.. у-люю!.. — хрипло кричит Мищенко, и из мутных сумерек показывается Геннадий. Он шатается, с трудом передвигает ноги, ветер силится свалить его в снег. Мы бросаемся к нему, тормошим, трясём, и сами немного отогреваемся.

— Надо петь, бегать, немного играть, мороз будет пугаться, — советует Афанасий, кутаясь в старенькую дошку и выбивая зубами мелкую дробь.

Наконец-то нам удаётся выбраться к скалам. Тут действительно снег твёрже и идти легче. Мы немного повеселели. Все кричим какими-то дикими голосами, пытаемся подпрыгивать, но ноги не сгибаются, и мы беспомощны, как тюлени на суше. К ночи пурга усилилась, стало ещё холоднее. Мы уже не можем отогреться движениями. А тут, как на беду, сломались обе нарты. Мы едва дотащили их до поляны.

Густая тьма сковала ущелье. Уныло шумит тайга, исхлёстанная ветром. Мы в таком состоянии, что дальше не в силах продолжать борьбу. Только огонь вернёт нам жизнь. Но как его добыть, если пальцы окончательно застыли, не шевелятся и не держат спичку?

Афанасий стиснутыми ладонями достаёт из-за пояса нож, пытается перерезать им упряжные ремни, чтобы отпустить оленей, но ремни закостенели, нож падает на снег. Я с трудом запускаю руку в карман, пытаюсь омертвевшими пальцами захватить спичечную коробку, и не могу.

Василий Николаевич ногой очищает от снега сушняк, приготовленный вчера проводниками для костра, и ложится вплотную к нему. Мы заслоняем его от ветра. Он, зажимая между рукавицами спичечную коробку, выталкивает языком спички, а сам дрожит. Затем подбирает губами с земли спичку и, держа её зубами, чиркает головкой по чёрной грани коробки. Вспыхнувшую спичку торопливо суёт под бересту, но предательский ветер гасит огонь. Снова вспыхивает спичка, вторая, третья… и всё безуспешно.

— Проклятье! — цедит Мищенко сквозь обожжённые губы и выпускает из рук коробок.

Первым сдаётся Николай. Подойдя к нартам, он пытается достать постель, но не может развязать верёвку, топчется на месте, шепчет, как помешанный, невнятные слова и медленно опускается на снег. Его тело сжимается в комочек, руки по локоть прячутся между скрюченными ногами, голова уходит глубоко в дошку. Он ворочается, как бы стараясь поудобнее устроить своё последнее ложе. Ветер бросает на него хлопья снега, сглаживает рубцы одежды.

— Встань, Николай, пропадёшь! — кричит властным голосом Геннадий, пытаясь поднять его.

Мы бросаемся на помощь, но Николай отказывается встать. Его ноги, как корни сгнившего дерева. Руки ослабли, по обмороженному лицу хлещет ветер.

— Пустите… мне холодно… Бу-ми… Пропадаю… — шепчет он.

Афанасий, с трудом удерживая топор, подходит к упряжному оленю. Пинком ноги заставляет животное повернуть к нему голову. Удар обуха приходится по затылку. Олень падает. Эвенк остриём топора вспарывает ему живот и, припав к окровавленной туше, запускает замёрзшие руки глубоко в брюшную полость. Лицо Афанасия скоро оживает, теплеют глаза, обветренные губы шевелятся.

— Хо… Хорошо, идите, грейте руки, потом огонь сделаем! — кричит эвенк, прижимаясь лицом к упругой шерсти животного.

А пурга не унимается. Частые обвалы потрясают стены ущелья. Афанасию удаётся зажечь спичку. Вспыхивает береста, и огонь длинным языком скользит по сушняку. Вздрогнула сгустившаяся над нами темнота. Задрожали отброшенные светом тени деревьев. Огонь, разгораясь, с треском обнимает горячим пламенем дрова…

Какое счастье огонь! Только не торопись! Берегись его прикосновения, если тело замёрзло и кровь плохо пульсирует. Огонь жестоко наказывает неосторожных. Мы это знаем и не решаемся протянуть к нему скованные стужей руки, держимся поодаль. В такие минуты достаточно глотнуть тёплого воздуха, чтобы к человеку вернулась способность сопротивляться. К костру на четвереньках подползает Николай, лезет в огонь. Его вдруг взмокшие скулы зарумянились, зашевелились собранные в кулаки пальцы.

Василий Николаевич и Геннадий стаскивают с Николая унты, растирают снегом ноги, руки, лицо. Потом поднимают его и заставляют бегать вокруг костра. Афанасий ревёт зверем, у него зашлись пальцы.

А костёр, взбудораженный ветром, хлещет пламенем по темноте.

Только через час нам удаётся организовать привал: поставить палатку, наколоть дров, затопить печь. Мы долго не можем прийти в себя. Острой болью стучит пульс в озноблённых местах, кисти рук пухнут, болит спина. Лицо, руки у всех обморожены. У Николая на ступнях вздулись белые пузыри. Сон наваливается непосильной тяжестью. Ложимся без ужина. В последние минуты я думаю о Трофиме и его товарищах. Трудно поверить, что, заблудившись в этих горах, да ещё без палатки, можно спастись от такой стужи. Неужели непогода надолго задержит нас под перевалом?

В пургу спишь чутко. Тело отдыхает, а слух сторожит, глаза закрыты, но будто видят. Тихо зевнул Кучум, и я проснулся, расшевелил в печке угли, подбросил щепок, дров. Мутным рассветом заползает к нам утро. В горах бушует ветер, трещит, горбатясь, лес, с настывших скал осыпаются камни.

В палатке снова накапливается тепло. Все встают. Закипает чайник, пахнет пригоревшим хлебом.

— С другой стороны от перевала близко, да ни один палка для костра нету, только камень там, в пургу сразу пропадёшь, — говорит Афанасий, наливая в чашку горячий чай.

— Пурга здесь часто бывает? — спрашиваю я.

— Хо… Когда человек сюда приходит, Джугджур шибко сердится. — Афанасий оставляет чай, калачом складывает босые ноги и достаёт кисет. Долго набивает трубку.

— Старики так говорят: когда близко море люди не жили и никто не знал про него, пришёл аргишем к горам охотник. Долго он ходил, искал перевал, но нигде не нашёл проход, всё кругом скалы, камень, стланик. «Однако, это край земли, нечего тут делать, вернусь в тайгу», — думал он, и стал вьючить оленей.

— Зачем, охотник, приходил сюда? — вдруг слышит он голос.

— Хо… Ты кто такой, что спрашиваешь?

— Я Джугджур.

— Не понимаю, лучше скажи, что ты тут делаешь?

— Море караулю, ветру дорогу перегораживаю.

— А я куту[62] ищу — густую тайгу, зверя, рыбу. Но не знаю, где найду.

— Я покажу, — сказал Джугджур, — а за это ты направишь ветер на восход солнца, видишь, он сделал меня голым.

— Хорошо, — сказал охотник. Андиган[63] — дал Джугджуру.

Вдруг впереди перевал получился, за ним глаз видит большое море и дорогу к нему. Повернул охотник оленей и пошёл к морю. Чум поставил на берегу, рыбу ловил жирную, птицу стрелял разную, много-много добывал морского зверя. Куту нашёл охотник, а про андиган совсем забыл. Вот и мстит Джугджур человеку за обман, не хочет за перевал пускать, пургу на людей посылает. Слышишь, как сердится?

…Медленно тянутся скучные дни. Мы безвылазно сидим в палатке. Я стараюсь гнать от себя мрачные мысли о затерявшихся людях: после такой пурги мало надежды разыскать их в живых. А над Джугджуром гуляет ветер. Снежный смерч властвует над ущельем.

На третий день после полудня Бойка и Кучум оживились, стали потягиваться, зевать. У Афанасия развязался язык.

— Собака погоду слышит. Его нос маленький, а хватает далеко. Надо идти олень смотреть. Где копанину[64] найдём, не знаю.

Одевшись потеплее, они с Василием Николаевичем вышли из палатки и вернулись с хорошими вестями.

— За горами небо видно, скоро пурга кончится.

В полночь, действительно, ветер стих. После непродолжительного снегопада унеслись куда-то и тучи. Всё успокоилось и, казалось, погрузилось в длительный сон. Только изредка слух ловил скрипучие шаги оленей, да потрескивали старые лиственницы, как бы выпрямляясь после бури.

Не дождавшись утра, забарабанил голодный дятел. Угораздило его начать день у нашего жилья — всех разбудил! Когда я вышел из палатки, за скалистыми вершинами разгоралась заря. На реке весело перекликались куропатки. Напятнала по свежей перенове[65] белка, настрочили мелкими стёжками мыши. А здесь недавно пробежал, горбя спину, соболь. Лиса надавила пятаков возле зарезанного оленя. Под скалою пересвистывались рябчики. Наголодавшиеся за три дня обитатели тайги чуть свет на кормёжке. Каким испытаниям подвергается их жизнь в этих холодных и неприветливых горах!

Пока готовили завтрак, проводники собрали оленей. Через час мы покинули спасшую нас стоянку.

Джугджурский хребет сияет белизной только что выпавшего снега. Кругом тишина. Улеглись обвалы. На дне ущелья не всколыхнутся заиндевевшие деревья. Кажется, стужа сковала даже звуки.

Поднимаемся мы быстро. Вот и брошенные на подъёме нарты. Пока их откапывают и приводят в порядок упряжь, я ухожу вперёд, на перевал, осматриваюсь.

Позади легло глубокое ущелье, обставленное с боков исполинскими скалами. А дальше и ниже, в узкой рамке заснеженных гор, темнеет тайга, покрывающая дно Алдоминской долины.

На юго-запад от перевала открывалась неширокая панорама удивительно однообразных горных вершин — пологих, пустынных. Только слева из-за ближнего откоса седловины виднелись мощные нагромождения чёрных скал главного Джугджурского хребта. Там и Алгычанский пик.

На перевале я увидел небольшое сооружение, сложенное из камней. Это была урна, полузасыпанная снегом. Четыре плиты, установленные на широком постаменте, служили чашей. Чего только не было в этой чаше! Пуговицы, куски ремней, гвозди, спички, металлические безделушки, цветные лоскутки, гильзы, кости птиц, стланиковые шишки и много всякой мелочи.

Пока я рассматривал содержимое чаши, подошёл обоз. Возле урны караван остановили. Афанасий вырвал из головы несколько волосков и бросил их в чашу. Николай достал из кармана с десяток мелкокалиберных патрончиков и, выбрав из них один, тоже опустил в чашу.

— Для чего это? — спросил его Василий Николаевич.

— Так с давних пор заведено. Каждый человек, который идёт через перевал и хочет вернуться обратно, должен что-нибудь положить, иначе Джугджур назад не пропустит.

— Ты хитёр, парень! Почему же положил негодный патрончик с осечкой?

Николай добродушно рассмеялся.

— Джугджур не видит, немножечко обмануть можно, — ответил он, доставая из ниши, сделанной в постаменте, ржавую железную коробку.

— Тут много всяких писем. Кто, куда, зачем ходил, кого обидел Джугджур — всё написано.

Коробка была старинного образца, из-под чая, наполненная доверху разными бумажками.

Я развернул одну из самых пожелтевших. Она была исписана неразборчивым детским почерком и читалась с трудом: «Джугджур, зачем угнал наших оленей, теперь мы должны вернуться домой пешком, сами тащить нарты, может, в школу скоро не попадём. Сыновья Егора Колесова». В другой записке было написано: «Не годится, Джугджур, так делать, ты десять дней не пускал нас через перевал, холод посылал на нас, и мы выпили много спирта, который везли Рыбкоопу. Как рассчитываться будем? Нехорошо!» Под текстом было четыре неразборчивых подписи. Датирована 1939 годом.

Среди многочисленных записок я увидел знакомую бумагу, которой пользуются геодезисты для вычислительных целей. Это оказалась записка наших товарищей, работавших в прошлом году на Джугджурском хребте. «Перестань дурить, Джугджур! Взгляни на свою недоступную вершину, на ней мы выложили каменный тур. Ты побеждён! Васюткин, Зуев, Харченко, Евтушенко».

Пока мы читали записки, Николай достал из другой ниши круглую банку, в которую проезжие складывали монеты. Он высыпал их себе на полу дохи и, присев на снег, стал считать.

— Двадцать… сорок… пять… рублей…

К нему подошёл Афанасий, лукавым взглядом стал следить за счётом. А Николай сиял. Шутка ли, горсть денег! Он высыпал обратно в банку щербатые и потёртые монеты, остальные зажал в кулаке и потряс ими в воздухе.

— Спасибо, Джугджур! На пол-литру есть! Дай бог тебе ещё сто лет прожить!

Видимо, издавна стоит здесь, на Джугджурском перевале, эта урна. Кто её установил, кто вынес сюда плиты? Афанасий, будто угадав мои мысли, стал рассказывать:

— У того охотника, который первый кочевал к морю, родились сын и дочь, — так говорят наши старики. Когда сын вырос, отец навьючил много добра — тэри[66] и послал сына за хребет в тайгу жену себе искать. Дорогу рассказал ему правильно, но сын не вернулся. Однако, беда случилась, решил отец и послал на розыски дочь. Много ездила она, долго искала, пока не попала на перевал. Видит, кости оленей лежат, пропавший тэри, от брата никаких следов. Стала звать, много ходила по горам, плакала. Вдруг слышит голос Джугджура:

— Суликичан, — так звали её, — не ищи брата. Человек обещал направить ветер на восход солнца и обманул меня, за это я превратил его сына в скалу. Видишь, она стоит всегда в тумане, выше и чернее остальных.

Взглянула Суликичан и узнала брата.

— Джугджур, — сказала она, — верни брата в его чум. Что хочешь возьми за это.

Джугджур молчал, всё думал, потом сказал:

— Хорошо. Сделай из тяжёлых камней чашу, положи в неё самое дорогое для тебя, и пусть все люди, которые идут через перевал, тоже кладут часть своего богатства. Когда чаша наполнится, я верну человеку его сына.

Согласилась Суликичан, вынесла на перевал тяжёлые камни, сложила чашу и бросила в неё самое дорогое — свою косу. С тех пор каждый охотник, который идёт через перевал к морю и обратно, что-нибудь кладёт в чашу. Много времени уже утекло, однако люди всё не могут её наполнить. Ждёт Джугджур, сердится, а Алгычан всё спит.

— Как ты сказал, Афанасий! Алгычан? — переспросил его Василий Николаевич.

— Да. Идите сюда все. — И старик повёл нас на склон седловины. — Видите большую скалу? Смотрите хорошо. У неё есть лоб, нос, губы. Это Алгычан, сын охотника. Джугджур сделал его скалой.

— Да ведь мы же идём к Алгычану! — сказал я.

— Хо… Как люди могли ходить наверх, гора шибко крутой, — удивился Афанасий.

Не задерживаясь больше, мы спустились к оленям.

На дне перевальной седловины находится большое озеро продолговатой формы. Возле него ни единого деревца, ни кустика. Только груды россыпей, сползающих с крутых гольцов.

Миновав седловину, караван свернул влево. Наш путь вился крутыми зигзагами по отрогам всё ближе к Алгычану.

У последнего спуска задержались. Перед нами возвышался Алгычанский пик — нагромождение колючих скал, собранных в одну вершину. На его крутых откосах ни россыпей, ни снега. Видны только следы недавних обвалов да у подножия какие-то руины, которые делали подход к пику недоступным. Голец издали действительно напоминал мёртвого великана.

— А где же пирамида? — удивился Василий Николаевич. — Виноградов, кажется, сообщал, что она построена?

— Пирамиды нет, но тур стоит, — ответил я, рассматривая в бинокль вершину Алгычанского пика. — В самом деле, куда же девалась пирамида?

У кромки леса люди задержались с оленями, чтобы заготовить дров, а я ушёл вперёд.

Вот, наконец, и палатка наших товарищей. Она погребена под снегом, и, если бы не шест, установленный Виноградовым, трудно было бы отыскать её среди многочисленных снежных бугров. Я с трудом прорыл проход и влез внутрь. Палатка имела жилой вид: всюду разбросаны вещи, которыми, казалось, только что пользовались, в кастрюле даже нарезано мясо для супа. Всё это подтверждало вывод Виноградова, что люди ушли ненадолго и какое-то несчастье не позволило им вернуться в свой лагерь.

Когда прибыл обоз, на вершины гор уже лёг пурпурный отблеск вечерней зари. Медленно надвигалась ночь, окутывая прозрачными сумерками ущелье. Мы с проводниками взялись за устройство лагеря, а Василий Николаевич и Геннадий решили полностью откопать палатку Королёва. Когда ужин сварился, я пошёл за ними.

— Кажется, мы напали на след, — сказал Василий Николаевич. — Тут вот, под снегом, верёвки нашли, кайла, гвозди, цемент, к тому же и вся посуда здесь, даже ложки. Думаю, они работу закончили, спустили сюда часть груза с гольца и пошли за остальным.

— Тогда куда же девалась пирамида? — спросил я.

Он в недоумении пожал плечами.

— Не знаю, но искать их надо только на подъёме к пику. Место тут узкое, никуда не свернёшь, да и заблудиться негде.

Длинной показалась ночь у Алгычана. В палатке тепло. Тихо кипит вода в чайнике. Из темноты доносятся сонные звуки, шорох, случайного ветра.

— Слышите, гром, что ли? — сказал вдруг Василий Николаевич, приподнявшись.

До слуха долетел грохот отдалённого взрыва, на вершине что-то откололось и, дробясь, покатилось вниз.

— Обвал… — прошептал Геннадий.

Мы вышли из палатки. Казалось, лопались скалы, рушились утёсы и сползали с вершины целые потоки камней. Можно было поверить, что проснулся легендарный Алгычан и сбрасывает с себя гранитные оковы.

Через несколько минут гул стих, но где-то ещё скатывались одинокие глыбы, сотрясая ударами скалы. Мы теряли последнюю надежду спасти наших товарищей…

Время подкрадывалось к полумочи. В печке потрескивали гаснущие угли. Палатку сторожил холод. Василий Николаевич лежал на шкуре с закрытыми глазами, плотно сжав губы. В его руке не угасала трубка. Геннадий, забившись в угол, сидел, ссутуля спину, над кружкой давно уже остывшего чая. Что-то нужно сказать, отвлечь всех от мрачных мыслей. Но язык будто онемел, слова вылетели из памяти. А от тишины ещё тяжелей на душе…

Прежде всего нужно было обследовать подножие Алгычана. Василий Николаевич идёт влево от нашей стоянки, намереваясь проникнуть в недоступную северную часть гольца, где скалы отвесными стенами поднимаются к главной вершине. Там, вероятно, скопилось много лавинного снега, в нём, быть может, ему удастся обнаружить обломки упавшей с пика пирамиды. Я иду направо. Хочу по гребню подняться как можно выше и обследовать цирки, врезающиеся в голец в юго-западной стороне. В лагере остаётся Геннадий. Он установит рацию. Нас давно ждут в эфире и, конечно, беспокоятся.

В котомку кладу бинокль, тёплое бельё, меховые чулки, свиток бересты для разжигания костра и дневной запас продуктов для себя и Кучума.

От лагеря сразу поднимаюсь на гребень. Хорошо, что у меня лыжи подшиты сохатиным камусом, они легко скользят по затвердевшему снегу и совершенно не сдают даже на очень крутом подъёме. Кучум идёт на длинном поводке. Он горячится, рвётся вперёд и почти выносит меня на первый взлобок.

Достаю бинокль и внимательно рассматриваю склоны гор, но нигде не видно ни следа, ни каких-либо иных признаков присутствия людей.

Иду дальше. Гребень щетинится торчащими из-под снега острыми камнями. Впереди громоздятся высокие террасы склонов Алгычана. Всюду россыпи, местами лежат глыбы упавших скал. Подбираюсь к каменным столбам, торчащим, словно истуканы, по краю гребня, и, не найдя здесь прохода, останавливаюсь.

Справа подо мной небольшой цирк с миниатюрным озерком у самого края. Стенки цирка довольно крутые, и их снежная поверхность исчерчена постоянно скатывающимися камнями. За противоположной стеною, судя по рельефу, должно быть обширное углубление, но мне его не видно.

Кучум, усевшись возле меня, смотрит куда-то в пространство и длинными глотками втягивает воздух. Видимо, что-то доносит еле уловимый ветерок, изредка налетающий снизу. Я просматриваю склоны Алгычана. Солнечный свет широким потоком ворвался в цирк. На снежной поверхности обозначились морщинки, бугры, рубцы передувов, и совершенно неожиданно среди них я увидел следы. Они вошли в цирк снизу, обогнули озерко и исчезли неровной стёжкой за соседним гребнем. «Кто мог бродить здесь?» — подумал я, надеясь открыть причину загадочного исчезновения людей.

Нужно было спуститься к следу, но как? По стенке цирка — круто, к тому же снег там заледеневший, местами торчат острые камни. На лыжах — опасно. Лучше вернуться назад и пойти в цирк снизу.

Пока я размышлял, Кучум вдруг заволновался, выпрямился и, бросив беспокойный взгляд на соседний гребень, замер. Хотя человек и обладает зрением лучшим, чем у собаки, всё же я ничего там не заметил. Но Кучум взбудоражен, он громко втягивает в себя воздух и, наконец, бросается в сторону гряды. С трудом сдерживаю разгорячившуюся собаку, та упорствует, запускает глубоко в снег когти и делает отчаянную попытку сорваться с поводка.

Мне тоже хочется скорее попасть на соседний гребень и заглянуть в скрытую за ним чащину. Может быть, собака улавливает запах человека или дыма?

Я пытаюсь преодолеть упрямство Кучума, но тот продолжает рваться вперёд. Он здоровый, сильный, и мне на лыжах нелегко справиться с ним. Единственный выход — рискнуть спуститься по стенке на дно цирка. Связываю лыжи и пускаю их вниз. Они, скользя, несутся по снежному откосу, то взлетая, то прячась, наконец скрываются где-то в глубине.

Теперь наш с Кучумом черёд. Как же затормозить бег, чтобы не разбиться на этой стене? Вспомнилось детство и ледянка, на которой часто катался с гор. Снимаю телогрейку, усаживаюсь на неё, пропустив рукава между ног, и отталкиваюсь. Вначале Кучум бежит впереди, но скорость нарастает. Собака уже не поспевает за мною, падает, летит кувырком. Я работаю руками и ногами, удерживаю равновесие. Спускаемся с невероятной быстротой. Снизу, сквозь телогрейку, начинает холодить. Но вот, наконец, и дно цирка. Кучум встряхивает шубу и садится, а я смеюсь: от телогрейки остались только рукава да ворот, на брюках — большая дыра. Хорошо, что в шапке всегда имеется иголка с ниткой.

Пересекаю чашу и поднимаюсь на гребень. Кучум торопится. Над нами яркое солнце. Воздух потеплел. Ни одной птицы не видно, и ничто не напоминает о близости живых существ. Только шорох лыж да тяжёлое дыхание собаки нарушают покой гор.

Едва мы преодолели подъём, как Кучум снова взбудоражился.

Спускаюсь ниже. До слуха вдруг доносится стук камней. Кто-то удаляется от нас косогором. Собака вытягивается в струнку, готовая броситься на звук. Вот что-то мелькнуло, из-за крутизны вырывается стадо снежных баранов и на наших глазах уходит влево, к скалам. Я приседаю. Кучум не шевелится, следит, как они прыгают с камня на камень. Затем, оглянувшись, смотрит на меня, как бы спрашивая, почему я не стреляю. А бараны, отбежав метров двести, вдруг остановились и, повернув головы в нашу сторону, замерли.

Их семь. Все рогачи, толстые, длинные, на коротких ногах. На фоне серых камней они кажутся почти белыми. Мгновение — и животные пугливо бросаются дальше. До слуха снова долетает стук камней. Через сто метров бараны опять останавливаются, потом бегут дальше, и так, небольшими рывками с остановками, они уходят от нас. Добравшись до скал, звери вытягиваются в одну линию, скачут с карниза на карниз, по уступам и, забираясь всё выше и выше, исчезают в щелях.

«Вот они, красавцы, обитатели бесплодных гор!», — думаю я, долго находясь под впечатлением неожиданной встречи.

Продолжая поиски, внимательно осматриваю дно цирка, склоны хребта, хорошо видимые с того места, где мы стоим. Нигде никаких признаков людей.

Обследовав дно впадины и соседнюю долину, собирающую ручейки с юго-западных склонов Алгычана, я ни с чем вернулся в лагерь. Василия Николаевича ещё не было. Меня встретил Геннадий.

— Сколько беспокойства наделала пурга! Трое суток все наши станции дежурят, ищут нас, а мы только сегодня вылезли в эфир, — говорит он.

— Что нового?

— Ничего. Все ждут от нас сообщения.

— Сообщать-то пока нечего…

Василий Николаевич вернулся поздно вечером, усталый и тоже без результатов.

— Ну и пропасть же с той стороны гольца! А какие высокие скалы! Разве там что найдёшь, всё завалено снегом и камнями…

Тайна Алгычанского пика

Плиты для могильного тура. На Алгычане дым! Нашлись. Болезнь Трофима. Письмо Нины.


На следующий день решили обследовать единственный проход к пику, взобраться на вершину и выяснить, куда же исчезла пирамида. А проводники перекочуют ближе к лесу. Там, где мы стоим лагерем, очень крепкий снег, олени не могут копытить и уходят далеко вниз.

На этот раз идём все трое. День обещает быть хорошим. Восход солнца застаёт нас в пути.

От лагеря лощина сразу сужается и узкой бороздою въедается в голец. Передвигаемся медленно, присматриваясь к волнистой поверхности снега. Но и тут не видно даже признаков недавнего пребывания людей, всё сглажено или запорошено выпавшим позавчера снегом.

За последним поворотом лощина неожиданно раздваивается, и мы видим гору грязного снега, смешанного с камнями, — это остатки обвала. Его следы лежат широкой полосой по ребристым террасам Алгычана. Но главная масса сдёрнутого снега и камней слетела в развилку лощины, часть даже перемахнула её и наростом прилипла к противоположному откосу. Мы молча стоим у застывшей лавины, которая, быть может, стала могильным курганом над близкими нам людьми. Потом тщательно осматриваем снежные глыбы, сжатые гармошкой, поднимаемся на верх обвала и, наконец, в щели находим рюкзак. В нём гвозди и верёвка. Больше ничего… Сомнений не осталось: товарищи погибли, Видимо, их захватила лавина. Не могу примириться с мыслью, что никогда не увижу Трофима. С минуту длится скорбное молчание.

— Там вон вроде площадки… Надо бы тур выложить и имена высечь на камне, — говорит Василий Николаевич, кивнув головой в сторону левой скалы.

Мы собираем плиты для могильного тура.

Вдруг снизу долетел выстрел. Нашим следом быстро поднимался человек, таща за собой какой-то груз.

— Никак Афанасий! — первым угадал Геннадий. — Не случилось ли ещё какой беды?

Афанасий, заметив нас, остановился, снова выстрелил и стал махать руками, кричать.

— Люди там!.. Люди!.. — наконец разобрали мы.

— Где? Какие люди? — кричал, в свою очередь, Василий Николаевич.

— На Алгычане, на самом верху.

Мы побежали вниз, падали, кувыркались.

— Я же говорил, не такие ребята, чтобы погибнуть! — ликовал Геннадий.

Афанасий передохнул и стал рассказывать:

— Как только мы палатку поставили, Николай и говорит: «Смотри, однако, на Алгычане дым!» Я посмотрел — и верно, дым. Вот и побежал сюда. На таборе захватил ящик с продуктами, взял верёвок, может, нужно будет.

— Не перед пургой ли курятся сопки? — перебил я его.

— Хо… Я что, дым не знаю? Говорю, люди живут на Алгычане. Надо идти туда, стрелять, пусть услышат. — И, перезарядив ружьё, он выстрелил.

Сверху послышался протяжный гул. Меньше чем через минуту он повторился ещё и ещё.

Геннадий схватил за плечо Василия Николаевича.

— Слышишь, камни бросают, значит, верно, живы…

Теперь, как никогда, нужно было торопиться к ним, к нашим попавшим в беду товарищам. Никакие препятствия или преграды не могли уже задержать нас.

Мы кинулись вверх. Какая крутизна! Нам бы ни за что не взобраться без специального снаряжения, если бы под ногами не было свежего, ещё не заледеневшего снега.

День принёс тепло. Василий Николаевич шёл впереди, отмеряя крутизну мелкими шагами. За ним мы тянули на верёвке лыжи с грузом.

— Доберёмся вон до того выступа и отдохнём, — подбадривал Василий Николаевич.

Чем выше, тем чаще попадаются затвердевшие передувы. Ноги скользят, рукам не за что ухватиться.

Наконец мы у выступа; но Василий Николаевич, забыв про обещанный отдых, продолжает карабкаться дальше, торопится, местами ползёт на животе, оставляя на снегу отпечатки вдавленных пальцев.

— Вон на плиту взберёмся, там легче будет… А ну, вперёд…

Так, не отдыхая, мы лезли всё выше и выше. До пика уже совсем немного. Но путь неожиданно преградила совершенно отвесная стена снежного надува.

Тут только мы догадались, что произошло с людьми Алгычана.

Обвал, следы которого мы видели на дне лощины, зародился именно здесь. Он оставил отвесную стену надува и отрезал наших товарищей, находящихся на пике. Ни по снежной стене, ни по скалистым бортам щели, ни в других местах нельзя было спуститься. Они оказались пленниками Алгычана, обречёнными на медленную смерть.

— У-у-гу!.. — закричал Геннадий.

Эхо оттолкнулось от ворчливых скал, скользнуло по откосам в ущелье и, не вернувшись, заглохло.

Через минуту сверху загрохотали камни. Затем донеслись ответные крики. Люди спустили нам камень с запиской, привязанной к тонкой, сплетённой из лоскутков трикотажного белья, верёвочке.

«Кто вы? — писали они. — Мы геодезисты, нас пятеро, попали в беду, не можем спуститься. Сегодня дожгли последние остатки пирамиды. Помогите, подайте верёвку, мы седьмой день голодные, совсем обессилели, есть тяжелобольной. Юшманов».

«Не волнуйтесь, — ответил им я. — Мы приехали разыскивать вас. Рады, что все живы. Вяжем лестницу, через час подадим конец, закрепите его, и мы поднимемся к вам».

Верёвочная лестница без палок оказалась очень неудобной для подъёма, но всё же нам удалось взобраться наверх. Четверо товарищей поджидали нас у края надува.

Какое страшное зрелище я увидел! Предо мною стояли люди, вконец истощённые, все странно скуластые и до того чёрные, будто обугленные. Глаза у всех ввалились и потускнели, губы высохли, тело прикрывали лохмотья полусгоревшей одежды. Никого из них распознать было невозможно.

— На кого же вы, братцы, похожи! — кричал Василий Николаевич, загребая в свои объятия первого попавшегося и прижимая к губам закопчённую голову.

Говорили все разом, каждый торопился излить свои чувства. К обречённым вернулась жизнь, и вершина Алгычана огласилась радостными человеческими голосами.

— А где же Трофим? — спросил я, заметив сразу отсутствие Королёва. Все вдруг смолкли.

— Он плохой… Лежит. Думали, сегодняшней ночью умрёт, — тихо ответил кто-то из товарищей.

Почему-то казалось, что у Трофима не хватит сил пережить радость, и, стараясь опередить время, я бегу по россыпи меж крупных камней, прилипших к крутому склону пика. Долго ищу жильё. Наверх выходят остальные.

— Вот и наша нора, — сказал Юшманов, показывая на отверстие в сугробе.

Я пролез на четвереньках внутрь. Узкий вход шёл глубоко под скалу. Помещение было низкое, тёмное, изолированное от внешнего мира каменным сводом и двухметровым слоем заледеневшего снега. Через маленькую дыру в своде просачивался слабый свет. Дыра, видимо, служила и дымоходом. Вскоре глаза привыкли к темноте.

В углу на каменной плите, выстланной мхом, лежал Трофим. Его ноги были завёрнуты в лохмотья, шея перехвачена ватным лоскутом, на голове шапка. Скрюченное тело жалось к маленькому огоньку, поддерживаемому лучниками. Он приподнялся на локти, хотел что-то сказать, но хриплый кашель заглушил голос.

— Я узнал вас по шагам, только вы что-то долго поднимались. Думал, не дождусь…

Трофим протянул мне костлявые руки, обтянутые чёрной морщинистой кожей. Сухими губами он беззвучно хватал воздух. В широко открытых глазах сомнение: он всё ещё не верил в наш приход.

Я прижал Трофима к себе.

— Ты успокойся, мы сейчас унесём тебя отсюда, и всё будет хорошо.

Его подбородок судорожно задрожал от беззвучных рыданий.

В нору влез Василий Николаевич.

— Сядьте ко мне ближе, согрейте немножко, у меня всё заледенело… Хорошо, что поспели, думал, не увидимся… — И Трофим в изнеможении опустился на холодную плиту.

Василий Николаевич стащил с него обгоревшие лохмотья и надел свою телогрейку. Я подбросил в огонь пучок лучинок. Геннадий и Афанасий принесли продукты. Но Трофим отказался есть. Огнём горело его тело, было слышно, как хрипит у него в лёгких.

— Пока работали, тепло стояло, бетон в туре хорошо схватился, заканчивали постройку. А оно не тут-то было, случись обвал, да захвати нас на пике, когда тут, наверху, не осталось ни верёвки, ни топора, ни палатки… — рассказывал он тихо, часто проводя языком по высохшим губам. — Бросились к надуву, но где же там — отвесная скала. А снег твёрдый как камень, голыми руками не взять. В одном месте увидели старые следы диких баранов. Обрадовались. Ничего не оставалось, как рискнуть спуститься их следом, думали, всё одно погибать… Ведь ни одежонки на нас, ни куска хлеба, а помощи ждать неоткуда! Разобрали пирамиду, проложили одно бревно к карнизу, где прошли бараны, по бревну сполз туда я. А дальше — пропасть. Звери прошли по выступу, им привычно… А нам нечего и думать. Стал подниматься с карниза — и не могу. Не то оробел, или уж очень скользким было бревно… Часа два мучились ребята. Пришлось снять с себя бельё, привязаться к бревну, только так и вытащили меня. А пока стоял на карнизе, — место там продувное, холодно — меня и прошило ветром.

Хриплый грудной кашель то и дело прерывал его рассказ. Трофим стонал от боли, поворачивался лицом к стене и подолгу трясся от непрерывного кашля. Мы укрыли его потеплее своей одеждой.

— Что-то надо было делать. Не хотелось сдаваться, хотя и не на что было надеяться, — продолжал свой рассказ Трофим, отдышавшись. — Стали убежище ладить, решили закопаться поглубже в россыпь, под обломки, тут всё же затишье, не так берёт холод. Работали всю ночь, ребята не растерялись, молодцы, к утру закончили. Лес с пирамиды изломали и камнями раскрошили на лучинки. Развели огонёк, и ребята уснули. Меня жаром охватило, как-то нехорошо стало. А наверху ветер разыгрался. Чувствую, дует из угла, где-то щель осталась. Вылез и, пока забивал снегом дыры, ослаб, земля из-под ног выскользнула, перед глазами, почудилось, не снег, а сажа. Упал, но всё же как-то добрался сюда и вот с тех пор не встаю… Страшной кажется смерть, когда о ней долго думаешь и когда она не берёт тебя, а только дразнит. Ребята сжевали всё, что подсильно было зубам. Ели ягель, обманывали желудок. Огонь берегли, спали вповалку друг на друге, чего только не передумали. Обидно было, что пропадаем без пользы, глупо. — Трофим вдруг стал задыхаться. — Тяжело дышать, колет… в груди колет. Неужели конец?

— Ты что, Трофим, с чего это ты помирать собрался?! Выпей-ка горячего чая, погрей нутро, легче будет. Я сухарик размочил, пей, — хлопотал возле больного Василий Николаевич.

Трофим приподнялся, взял чашку. Но руки тряслись, чай проливался. Пришлось поить его.

— Хорошо, спасибо, только сухарь как хина… И от чая совсем ослаб. Видно, не жить, — сказал, сжимая холодными руками грудь.

Его губы дрожали, в глазах боль. Он говорил тем же тихим голосом:

— Если конец, скажите друзьям спасибо… Душно мне, отвалите камни, дайте воздуха…

Через полчаса мы одели Трофима и помогли выбраться из норы.

Горы были политы щедрым светом солнца, уже миновавшего полдень. Из-за прибрежного хребта краешком улыбалось нам светлое облачко.

Трофим попросил вынести его на пик. Это было всего полсотни метров. Опираясь на тур, он долго всматривался в синеющую даль необозримого пространства. О чём он думал? О том ли, что эти горбатые хребты, кручи, долины вскоре лягут на карту? Что побегут по ней голубые стёжки рек, ручейков, зелёными пятнами обозначится тайга? Только никому не узнать, что перенёс тут с товарищами он, Трофим Королёв, во имя этой карты.

Вниз, к стоянке, спустились быстро. В палатке тепло. Василий Николаевич вскипятил воду. Мы обмыли Трофима и уложили в спальный мешок. После всего пережитого он впал в забытьё, метался в жару, бредил и бился в затяжном кашле.

Геннадий настойчиво стучал ключом, вызывая свои станции, хотя до назначенного времени оставалось более двух часов. Его упорство закончилось удачей, и в эфир полетела радиограмма:

«Все затерявшиеся живы, находимся лагере под Алгычаном. Королёв тяжёлом состоянии, срочно вызовите аппарату врача, нужна консультация».

Остальные из пострадавших нуждались лишь в нормальном питании. Почувствовав тепло и присутствие близких им людей, они понемногу стали приходить в себя.

Врачи по признакам болезни определили у Королёва воспаление лёгких. Болезнь протекала тяжело. Трофим лишь изредка, и то ненадолго, приходил в себя.

Через несколько дней мы снова вынесли на голец строительный лес и воздвигли на пике пирамиду. Стоит она и сейчас на зубчатой громаде Джугджурского хребта, как символ победы советского человека.

Болезнь Трофима очень тревожила нас. У него не прекращались кашель и одышка. Температура упорно держалась выше тридцати девяти градусов. Утром и вечером у аппарата появлялся врач и давал советы по уходу за больным.

Восьмого апреля мы, наконец, тронулись в обратный путь, к бухте. Теперь дорога нам была знакома, а дни стояли солнечные, тёплые. Для Трофима были сделаны специальные нарты с капюшоном. Упряжку всю дорогу вёл Василий Николаевич, а на крутых спусках и в опасных местах оленей выпрягали и нарты тащили вручную.

В бухте Трофима Николаевича положили в больницу: у него действительно оказалось воспаление лёгких. Хотя теперь он находился под непосредственным наблюдением врачей и в хорошей обстановке, жизнь его всё ещё была в опасности. Ожидался кризис.

На второй день утром за нами прилетел самолёт. На смену Королёву прибыл техник Григорий Титович Коротков. Среди привезённых журналов и газет я нашёл два письма, адресованных мне и Трофиму. Их прислала Нина Георгиевна. «Я вам не отвечаю более года, — писала она мне. — Нехорошо, знаю. Вы меня ругаете, конечно, плохо думаете. У меня умер муж, человек, которого я тоже любила. Теперь, когда прошло много времени, я смирилась со своим горем и могу подумать о будущем. Я написала подробное письмо Трофиму, не скрывая ничего, пусть он решает. Я согласна ехать к нему. Если его нет близко возле вас, перешлите ему моё письмо. Остальное у меня всё хорошо. Трошка здоров, пошёл в школу. Ваша Нина».

Наконец-то можно было порадоваться за Трофима, если… если это письмо вообще не запоздало. Жизнь Королёва по-прежнему в опасности. Но я верил, что письмо Нины ободрит больного, поможет побороть недуг.

Пока загружали машину, мы с Василием Николаевичем и Геннадием пошли в больницу. Дежурный врач предупредил, что в палате мы не должны задерживаться, что больной, услышав гул моторов, догадался о нашем отлёте и очень расстроился.

Трофим лежал на койке, прикрытый простынёй, длинный, худой. Редкая бородка опушила лицо. Щёки горели болезненным румянцем, видимо, наступил кризис.

Больной ни единым словом, ни движением не выдал своего волнения, хотя ему было тяжело расставаться с нами.

— Нина Георгиевна письмо прислала, хочет приехать совсем к тебе, — сказал я, подавая ему письмо.

— Нина?… Что же она молчала так долго? — прошептал он, скосив на меня глаза.

— Она обо всём пишет подробно… Почему ты не радуешься?

Он молча протянул горячую руку. Я почувствовал, как слабо бьётся у него пульс, увидел, как трудно вздымается грудь, и догадался, какие мысли тревожат его.

— Не беспокойся, всё кончится хорошо. Скорее выздоравливай и поедешь в отпуск к Нине.

Трофим лежал с закрытыми глазами. Собрав всю свою волю, он сдерживал в себе внутреннюю бурю. На сжатых ресницах копилась прозрачная влага и, свернувшись в крошечную слезинку, пробороздила худое лицо.

— Мне очень тяжело… Трудно дышать… Он хотел ещё что-то сказать и не смог.

— Крепись, Трофим, и скорее поправляйся.

Он открыл влажные глаза и устало посмотрел за окно. Там виднелись трубы зимующих катеров, скалистый край бухты, затянутый сверху густой порослью елового леса, и кусочек голубого неба. До нас доносился гул моторов.

— Вам пора… — и он сжал мою руку.

Тяжело было расстаться с ним, оставить одного на берегу холодного моря. Трофим уже давно стал неотъемлемой частью моей жизни. Но я должен был немедленно возвратиться в район работ.

Мы распрощались.

— Подождите минутку, — прошептал Трофим и попросил позвать врача.

Когда пришёл врач, Трофим приподнялся, сунул руку под подушку и достал небольшую кожаную сумочку квадратной формы с прикреплённой к ней тонкой цепочкой.

— Это я храню уже семнадцать лет. С тех пор, как ушёл от беспризорников. Здесь зашито то, что я скрыл от вас из своего прошлого. Не обижайтесь… Было страшно говорить об этом, думал, отвернётесь… А после стыдно было сознаться в обмане. Евгений Степанович, — обратился он к врачу, — если я не поправлюсь, отошлите эту сумочку в экспедицию. А Нине пока не пишите о моей болезни… — И Трофим опустился на подушку,

Врач проверил пульс, поручил сестре срочно сделать укол.

— У него стойкий организм. Думаю, что это решит исход болезни. Но для полного восстановления здоровья потребуется длительное время.

Выйдя из больницы, я медленно побрёл по льду к самолёту. Я думал о Трофиме, об удивительном постоянстве его натуры, проявившемся в глубоком чувстве к Нине, о сильной воле, которая не изменила ему и сейчас, в смертельно трудные минуты. Горько думалось и о том, что, может, ему не придётся вкусить того счастья, к которому он стремился всю жизнь и которое стало близким только сейчас, когда жизнь его висит на волоске. Не выходили у меня из головы и слова Трофима о таинственной кожаной сумочке. Мне казалось, что я знал всё более или менее значительное о его прошлом, знал и о преступлениях, совершённых им вместе с Ермаком, возглавлявшим группу беспризорников. Что же Трофим мог скрыть от меня?

Коротков со своим подразделением должен будет ещё с неделю задержаться в бухте, пока окончательно не придут в себя спутники Трофима Николаевича — Юшманов, Богданов, Харитонов и Деморчук. К ним уже вернулась прежняя жизнерадостность. В молодости горе не задерживается.

Через час самолёт поднялся в воздух, сделал прощальный круг над бухтой и взял курс на юг. Тринадцатого апреля в полдень мы были дома, в штабе экспедиции.

Пашка из Медвежьего

В штабе. Анеподист — имя крайнее. Пашкины рассказы. Голубая лента. Заблудился. Самолётный «заяц»


В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее её до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья — Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.

Южные ветры всё настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки чёрные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!

Неужели тепло опередит нас? В горах начнётся таяние снегов, проснутся ключи, но рекам поползут наледи, и нам никуда не улететь.

Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима.

Из Аяна приходили скупые вести, и я всё время жил в тревоге.

Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжёлой котомке, по собакам, держащим зверя, — ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчёсывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!

Как-то ко мне зашёл Василий Николаевич.

— Когда же поедем? — спросил он меня хриплым, как после долгого молчания, голосом.

— Подождём ещё немного.

— Сколько же можно? — с болью произнёс он.

В комнату хозяйка внесла кипящий самовар.

— К вам дедушка пришёл, войти стесняется, может, выглянете, — сказала она, заваривая чай.

В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дублёном полушубке, перевязанном кумачовым кушаком, в лисьей шапке-ушанке, глубоко надвинутой на брови.

— У нас промежду промышленников слушок прошёл, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! — проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу.

— Вы что же, охотник?

— Балуюсь, — замялся он, — с малолетства маюсь этой забавой. Ещё махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти.

— Заходите!

Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату.

— Здравствуйте!

Он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение.

— Раздевайтесь!

— Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмётся, должно, её со степи волки турнули.

Василий Николаевич так и засиял, так и заёрзал на стуле.

— Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, — сказал он.

— Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем…

— Где же мы вас найдём?

— Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождётся и отсюда на Кудряшке к седловине подвезёт. Он, шельма, насчёт коз во как разбирается, моё почтенье! Весь в меня, негодник, будет, — и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. — В зыбке ещё был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало, ружьё в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос — ружьё себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил… Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка бельё в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох да как чесанул её, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу… Так что не беспокойтесь, он насчёт охоты разбирается… Где умишком не дотянет, хитростью возьмёт…

— По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьёте? — спросил я старика.

Тот смешно прищёлкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня.

— Случается грех… Не то, чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силён в ней бес, ой, как силён!

Старик выпил, вытер губы, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу.

Василий Николаевич вышел вместе со стариком.

Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулась взлохмаченная голова с птичьим носом, густо окроплённым мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил её у входа. Это был Пашка — в ватной паре с чужого плеча и больших унтах, вероятно, дедушкиных обносках. Из этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее большая вёрткая голова. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства.

— Здравствуйте! — сказал он застенчиво. — У вас тепло… Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождём, в тайге враз продует.

— Куда же он побежал?

— Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнёт на нас коз.

— Пешком и побежал?

Пашка улыбнулся, широко растягивая рот.

— Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живёт в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит её по дороге, а сам вперёд рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.

— А как же зовут твоего дедушку?

— Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отчеству, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли!

— Анемподист?

— Во, во… Он у вас ничего не просил?

— Нет.

— А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке всё к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, — и паренёк испытующе посмотрел мне в глаза.

— Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли.

— Бу-у-дут, — убеждённо ответил Пашка. — К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали — Смелый… Значит, ещё не известно?

Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся.

— Чаю со мной выпьешь?

— С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?

— С монпансье.

— Знаю, это такие кисленькие леденцы, — и он громко прищёлкнул языком.

— Могу тебе подарить.

— С коробкой?

— Да.

— Что вы, ни-ни! — вдруг спохватился он. — Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки продам, брать не велит. А чай с момпасье выпью… Какие у вас маленькие чашки.

Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и всё время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.

— У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? — и Пашка, покосившись на моё ружьё, затяжно вздохнул. — А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же её ещё и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнём вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит — любую зверушку сразу сшибёт.

— Стаким ружьём не долго беды нажить. Новое нужно.

— Край, как нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчёт покупки ружья, денег не даёт, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин сколько раз заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: «Ну и хороша же, Пашка, дробовка!» — С тем и уйдём из магазина.

— Почему же бабушка против покупки?

— Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.

— Ты тайгу любишь?

— Люблю. Эх, ружьё бы! Вот если бы ружьё! — и Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, наверное, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьём бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.

Пришёл Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.

За воротами дремала тощая грязно-серой масти лошадёнка, запряжённая в розвальни.

— Ну-ка, Кудряшка, прокати! — ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.

Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.

— Надо бы торопиться, солнце низко, — посоветовал Василий Николаевич.

— Её не раскачать, а собаки попадутся — совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну, ты, Кудряшка, шевелись!

За посёлком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжёлым животом.

— Она у нас подслеповатая, думает, впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржёт, только от голоса у неё осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним всё ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до её смерти…

— А как твои дела в школе? — спросил его вдруг Василий Николаевич.

— Со школой? — Пашкино лицо помрачнело. — С арифметикой не в ладах, — процедил он чуть слышно. — Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи — вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, у нас во всём роду считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!

— Дед правильно говорит. А ты как думаешь?

— Конечно, жалко мне свой род, — снисходительным тоном ответил Пашка. — Придётся бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.

За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по берёзовым перелескам. По синеющему небу плыли лёгкие облака, облитые лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело…

У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.

— Дедушка теперь на месте. До заката солнца стукнет. Коза сразу пойдёт, не задержится, чуткая она, далеко хватает.

Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костёр. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал старый лиственничный лес, и дальше — серебристая степь, прочерченная тёмными полосками ельников.

У толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич затаился справа, на соседней седловине.

Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-под нависших туч, на какое-то мгновение осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.

Всё тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. «Кажется, гонит», — мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучит напряжённо, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно.

Меркнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг словно в пустую бочку кто-то ухнул — заревел козёл. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой лёгкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.

Ещё не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несётся одинокий козёл. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Мои руки сжимают ружьё. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка — и мы столкнёмся. Палец касается спуска, ещё одно мгновенье… Но козёл неожиданно замер возле меня.

Выстрел задержался. Козёл стоял боком, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нём нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие чёрные глаза светились детской доверчивостью.

Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, уставился в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козёл, не обращая на меня внимания, принялся срывать листья сухой травы… Что это?! Тут только я заметил на его вытянутой шее голубую ленту. Да, настоящую голубую ленту!

— У-ю-ю-ю… — с края лога донёсся голос Гурьяныча,

Козёл сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я всё ещё был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал козлу голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?

Вдруг справа и ниже седловины щёлкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти… Я, не задерживаясь, зашагал по следу.

Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Всё темнее становилось в тайге. Шёл я медленно, с трудом различая след, который привёл меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звёздочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.

Скоро ключ раздвоился, затем ещё и ещё, а седловины всё не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел — это наши подавали сигналы. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась ещё и усталость.

Когда перевалило за полночь, пошёл снег. Я уже решил было развести костёр и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрёл на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой — прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошёл вправо. Иду долго, всё увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонёк. Как я ему обрадовался!

Огонёк светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал.

— Заходи, чего стучишь, — ответил женский голос. — Нездешний, что ли?

— Угадали, — сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребёнком.

— Однако, замёрз? Клади в печку дров, грейся! — сказала она спокойно, будто моё появление не вызвало в ней любопытства.

Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.

— Вы одна не боитесь в тайге? — спросил я её, немного отогревшись.

— Привычные! Постоянно охотой живём… Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? — вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.

— Я заблудился, увидел огонёк, вот и пришёл.

— А-а, это хорошо, мог бы замёрзнуть. В кастрюле бери чай… Сахар и чашка на столе, — сказала она, отвернувшись к ребёнку, но вдруг приподнялась: — Ещё кто-то идёт!

До слуха донёсся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья.

— Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?

— Сам идёт. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдёт.

— Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, — перебил её Гурьяныч. — Тёшка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя.

— Ушёл ловушки закрывать, скоро промысел кончается.

— Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, — продолжал старик уже серьёзно.

— Он большой, сам как хочет живёт. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.

— Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?

— Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!

— Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, — ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: — Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и всё петлями, то взад, то вперёд. Еле распутал!

— А где наши?

— Пашка в обход пошёл к заимке, я — вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костёр держит, кричит да стреляет, знак подаёт.

— Сколько беспокойства наделал, — произнёс я вслух, досадуя на себя.

— Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдёшь — блудишь в четырёх стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.

— А вы куда?

— К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!

— Я пойду с вами.

— Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! — И он ладонью прочертил возле коленки. — К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.

Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.

Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из тёплой избы, зачем старик бродит по тёмному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.

В зимовье стало жарко. Я прилёг на шкуру и крепко уснул. А снег всё шёл и шёл…

Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.

— Чем это он недоволен? — спросил я.

— Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.

— У вас сколько же детей?

— Двое: Петро да Борька.

Снаружи послышался лёгкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слёзы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козёл с голубой лентой. Радостный, весёлый, он, как весенний день, был полон энергии.

— Пришёл, Боренька, хороший мой, — сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.

Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.

Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.

Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козёл вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.

— Любит дьяволёнка, не плачет, а ведь ушибся, — говорит Марфа, поднимая сына.

На столе Борьку ожидает завтрак — хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щёки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.

Припав к чашке, Борька с жадностью пьёт солёную воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.

— Иссе… Иссе… — кричит тот, захлёбываясь от смеха.

С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?

После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.

— Хватит смеяться! — повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.

— Иначе не даст уснуть Борьке, — говорит она, подбрасывая в печку дров.

А козёл крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьёт по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лёг в лунку, сделанную им на земле.

Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен.

— Он прибежал к нам прошлой весною, — рассказывала Марфа спокойным голосом. — Слышу, кто-то кричит, совсем как ребёнок. Потом увидела, бежит ко мне козлёнок, маленький, только что родившийся, мать зовёт. Проклятые волки тут на увале её разорвали. Поймала я козлёнка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придёт утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдёт, а не понимает, что опасность, — могут по ошибке, а то и со зла убить… Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.

— А вы не пускайте его из зимовья, — посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.

— Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живёт с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждёшь этот стук, Петька ревёт, и сама думаю: придёт ли?

— Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.

— Скручивается она на нём в лесу. Понимаю, что нужно…

— Тпру… — вдруг послышался голос Пашки. — Здравствуйте, тётя Марфа.

— Ты что так рано, мы ещё не завтракали, — сказала она.

— За дядей приехал, — ответил он, подходя к Петьке. — Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?

— Тише, спит… — прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.

Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.

Кудряшка лениво шагала по занесённой снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая.

— Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить… — говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.

Но я всё не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козёл, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нём Петькой…


Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошёл ледоход. Забурела тайга. Молодые берёзки, тальнички, осинник стоят ещё голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налёт, — след пробудившейся жизни, — растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, всё доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветёт яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу всё станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север!

Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадём туда раньше других. Нам придётся сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить.

Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжёлой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймёшь, что ты ещё далеко от гор, от заманчивых мест.

Двадцать шестого мая мы получили телеграмму из Аянской бухты, что Трофим поправляется и дней через десять будет выписан из больницы. Я оформил приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска, и мы стали собираться в путь. Как-то вдруг полегчало на душе. Трофим уедет к Нине, отдохнёт, и оба вернутся к нам. Я рад за них, они достойны счастья.


…Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я ещё засветло пришёл домой и только разделся, как послышался стук в дверь.

— Заходите!

Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, кто это пожаловал.

— Проходи, что остановился?!

— За гвоздь, однако, зацепился, — слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, трясёт косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника: дескать, взгляни, каков я и на что способен!

— Где же это тебя угораздило, да ещё двух? — говорю я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка.

Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и вытер ею грязный пот на лице.

— Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнёт, — и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задёргал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. — В которых местах много слетится, как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся — по-кошачьему кричат… Эх, и хорошо сейчас в тайге!

— Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся.

— Значит, не поедете…

И парнишка вдруг охладел. На лице потухло оживление. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу.

— Ещё и не здоровался, а уж обиделся. Раздевайся, — предложил я ему.

— Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, — буркнул он, отворачивая голову. — Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлёбку сварили из косача — ну и вкусная же!

В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой.

— Пить охота, — сказал Пашка. — Я нынче со своей кружкой пришёл. У вас чашечки маленькие, из них не напьёшься.

Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол.

— Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? — И, не дожидаясь ответа, заторопился: — Я в тайге не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку — за моё почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, — они, как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку!

— Ну, это уж привираешь… Как это ты мог дедушку-таёжника обмануть? — перебил я его, раззадоривая.

— Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, — предупредил он серьёзно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. — Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушёл он в лес косачей караулить. Ну и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедом. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое — далеко берёт. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поёт: «Тии-и-ти-тии». Я ему в ответ потихоньку: «тии-и-ти-тии». Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружьё-то, ружьё толкает вперёд, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомёк, что Пашка свистит. Я опять: «Тии-ти-тии». Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружьё приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерёт. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошёл, и пошёл… Возьмите с собою! — вдруг взмолился Пашка, меняя тон.

— Хорошо, что ты любишь природу, но чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя вон с арифметикой нелады…

У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень повернулся на стуле и торопливо допил чай.

— Что же ты молчишь? Или неправда?

— Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчёт автомашин с хлебом. Он говорит: я умом тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счёта — машин много. Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперёд. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: «Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легче будет, к автомашинам ты же не привышный». Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась.

— Ну и что же, решил он?

— Нет, умаялся да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню затопила, говорит, ещё чего доброго от твоих задач дед захворает. Всю ночь бредил машинами.

— Это уж ты выдумываешь.

— Не верите? — и Пашка засмеялся.

— А сам-то ты решил?

— Решил. Только неверно… Вы когда полетите? — вдруг спросил он, явно отвлекая меня от нежелательного разговора.

— Завтра утром.

— Я приду провожать. Охота взглянуть на самолёт, а без вас не пустят.

В комнату вошёл Плоткин, и наш разговор оборвался. Пашка засуетился, стал собираться и исчез, забыв косачей.

— Вот вам настоящий болельщик, — сказал Рафаил Маркович. — Нет дня, чтобы он не забежал в штаб или к радистам узнать, есть ли какие новости. Когда искали Королёва, он часами просиживал у порога. Вы его не пускайте к себе, ведь он совсем забросит школу.

— Можно? — вдруг послышался голос Пашки. — Чуть не забыл!

Он схватил со стола свою кружку, за ним захлопнулась наружная дверь.

Мы рассмеялись: хитрец, ведь он подслушивал, что будем говорить про него!

Пашка, пользуясь нашим покровительством, с утра уже был у самолёта и с любопытством осматривал его — ощупывал руками, заглядывал внутрь, удивлялся. Он, кажется, завидовал не только отлетающим, но даже тюкам и ящикам, которые грузили в машину.

Я привёл его в кабину управления самолёта и представил командиру корабля.

— Михаил Булыгин, — отрекомендовался тот, пожимая парнишке руку.

Пашкины глаза не знали, на чём остановиться: столько тут было разноцветных рычажков, кнопок, приборов. Даже карта висела в большой планшетке.

— Садись на моё место, и мы сейчас с тобой полетим, — шутливо предложил пилот. Пашка недоверчиво покосился на него и осторожно подвинулся вперёд. На сиденье взбирался боязливо, будто на мыльный пузырь, готовый лопнуть при малейшем прикосновении.

— Ставь ноги на педали и бери в руки штурвал. Да смелее, не бойся, — подбадривал его Михаил Андреевич.

Пашка прилип руками к штурвальной колонке. Вот посмотрел бы в этот момент дедушка на своего внучка — какой восторг пережил бы Гурьяныч!

— Бери штурвал на себя… Так. Мы поднимаемся… А чтобы повернуть самолёт вправо или влево, нужно нажать ногою соответствующую педаль. Понял?

Парнишка утвердительно качнул головой, нажал педали, видимо живо представляя, что послушная машина несётся в воздухе и все ребята следят с земли за ним, за Пашкой, который так ловко управляет самолётом.

Я спустился к провожающим. Вылет задерживался из-за каких-то «неполадок» в атмосфере.

Только в одиннадцать часов мы поднялись в воздух. Летели высоко. Под нами облака, словно волны разбушевавшегося моря, перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперёд, а плывёт вместе с облаками назад. Вдали, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем. К нему устремляется наша машина. А под нами, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Ещё через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привёл меня ослепший Улукиткан.

Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния её с Зеей, широкая коса — посадочная площадка. Никого на ней нет. Лётчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.

Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.

— Ты как сюда попал? — вдруг послышался строгий голос Василия Николаевича.

— Дядя, не кричи, я тебе дедушкину пикульку для рябчиков подарю, — ответил вкрадчиво детский голос, и из-под тюков показалась голова Пашки. — Я не успел слезть, — оправдывался он, стряхивая с ватника пыль и хитровато всматриваясь в лицо Василия Николаевича.

— Врёшь, а как попал под тюки?

— С испуга, хоть провалиться мне, с испуга. Как загудели моторы, я хотел в дверь выскочить, а меня занесло вишь куда…

Василий Николаевич ощупал у него сумку и покачал головой.

— Знал, что испугаешься, хлеба захватил?

Мальчишка заглядывал в лицо Василию Николаевичу, как бы пытаясь разгадать, насколько серьёзен разговор. А тот вывалил на тюк содержимое сумки. Чего только в ней не было! Сухари, дробь, пистоны, селёдка, столовый нож, пикульки, крючки, обманки, пробки, — словом, всё, что Пашка успел нажить за двенадцать лет жизни.

— Ты, дядя, не сердись, — сказал Пашка, уже разгадав покладистость Василия Николаевича. — Ведь никто даже не подумает, что Пашка Копейкин на самолёте улетел. Чудно получилось!

— Слезай-ка! Кто разрешил тебе лететь? — спросил я, стараясь придать своему голосу строгий тон.

— Вы же сами меня посадили! — ощетинился Пашка.

— Но я тебе не разрешал лететь. Ты что? Не хочешь учиться? Пашка молчал.

— Известное дело, не желает! — рассердился вдруг Василий Николаевич. — Я вот сейчас спущу с тебя штаны да такую таблицу умножения разрисую, надолго запомнишь. Ишь, чего вздумал — кататься! — Мищенко не выдержал и рассмеялся.

А Пашка не сдавался.

— Мне, дядя, только бы на оленей взглянуть. Я сбегаю за лес?

— Ты никуда не пойдёшь и не скроешься. Через пять минут улетишь обратно.

Пашка обиделся, отвернулся от меня и стал рыться в своей сумке.

— Ладно, не останусь… А вы напишите бумажку, что я летал на самолёте, без неё ребята не поверят, — сказал он, а в озорных глазах торжество: проделка удалась.

Часть вторая