Застенки дикой Маи
На лодке так на лодке
Прощай, Алданское нагорье! Снова у истоков Маи. Мы расстаёмся с проводниками. Вот они, дикие застенки Маи. Нас не сломили неудачи
Мы вступили в собственные пределы Алданского нагорья. Лощины и широченные пади изобилуют болотами. Обойти их невозможно, и, погружаясь в ледяную воду, мы начинаем понимать, что находимся в зоне вечной мерзлоты. Она будет сопровождать нас всюду, в каком бы направлении мы ни пошли по равнине.
Наш караван, состящий из хорошо отдохнувших крупных оленей, бодро идёт по тропе на север вдоль Мулама. Его ведёт молчаливый и грустный эвенк. Это человек лет сорока пяти, изнурённый тяжёлым трудом. Лицо у него скуластое, загорелое, со слегка горбатым носом. Глаза маленькие, раскосые, почти безцветные. С большого открытого лба не сходят борозды морщин. Он выглядит опрятным и чистым, несмотря на то, что одежда его изрядно поношена. Вместо шапки на голове серый ситцевый платок, завязанный тугим узлом на затылке. На ногах летние олочи из лосины.
Зовут его Хактэ — сухое полено. Он и сам не знает, почему ему прилепили такое странное имя.
Он носит в своей памяти карту нагорья с такими деталями, которые не увидишь на картах самого крупного масштаба. Одну часть территории Хактэ представляет зримо, а вторую по рссказам, но и там, сбрось его с самолёта с завязанными глазами, скажи, куда идти, и он поведёт — путь подскажет тайное чутьё.
Над нами роились полчища кровопийцев — коморов и мошки. Их так много, и они так злобны, что человеку, не испытавшему на себе всех мук от них, трудно представить те трудности, что приносит путешественнику гнус.
Остались позади скучные дни пути вдоль южного края Алданского нагорья. Места там однообразные: холмы, безлюдье и гнус. Путь шёл болотами, по кочковатой земле, по ржавым мхам, толстым слоем лежавшим на буграх, выпученных вечной мерзлотой. Двигались без тропы, доверяясь чутью проводника Хакте. Жили одним желанием — как можно скорее пройти эту забытую людьми землю.
И вот перед нами снова горы — каменные кряжи Станового и Джугджура. Они как-то внезапно, стеною, поднимаются над Алданским нагорьем. Ветер бросает в лицо знакомый запах глубоких ущелий, обнажённых недр, снежников. Как приятно всё это после нагорья, где в душном воздухе только запах болот.
Все долгие дни похода по всхолмлённой равнине мы с Трофимом ни на минуту не забывали о предстоящем маршруте по Мае. Наши мысли, наши желания уже давно там, в диком ущелье. Какая-то дьявольская сила тянет нас туда.
Идём вверх по Удюму. Хакте только по рассказам знает, как попасть с нагорья на реку Маю. Однако это его не беспокоит. Он ни разу не сбился с пути, привёл нас, как намечали, к стыку Станового с Джугджуром. В его способностях хорошо ориентироваться в тайге он убедил нас с первого дня путешествия.
Истоки Удюма глубокими шрамами врезаются в северные склоны гор, расчленяя их на многочисленные отроги. С нами вместе поднимается к перевалу лес. Тут он на береговой наносной почве стройнее и гуще, нежели на холмах, и когда погружаешься в этот зелёный мрак, невольно теряешь представление о времени и месте.
Караван пробирается сквозь заросли, уводит нас в глубь гор. Мы давно уже устали. Где-то впереди бежит Кучум. В ущелье меркнет летний день. Пора бы остановиться на ночёвку. Но за лесом неожиданно обнаруживается ерниковая степушка. Что-то знакомое в контуре отрога, нависающего над ущельем с запада. Я внимательно осматриваю место.
Узнаю: тут мы были в прошлом году в середине апреля. Степушку тогда покрывала наледь и кругом лежал снег. А вот на том, чуть заметном гребне, справа, мы с Василием Николаевичем добыли круторога. Узнаю и ельник слева — под ним прячется звериная тропа, по которой можно подняться на перевал.
Пересекаем степушку. Сворачиваем влево к ельнику и тут решаемся заночевать.
Над горами густой вечерний сумрак. В тишине сбивчиво поют колокольчики да звенит холодный ручей. Дым костра поднимается над лесом, прячет ельник от загорающихся звёзд. Мы долго пьём чай. У каждого свои думы. Трофим грустными глазами смотрит, как плавятся угли, как беспомощно вспыхивает и гаснет пламя.
— Устал, Трофим? — спрашиваю я, смотря в его простодушное, доброе лицо.
Он зябко вздрогнул и потянулся руками к огню.
— Нет, не устал. Нину вспомнил, вот и грустно стало: как она там одна с Трошкой?
— Надо было ехать к ней сразу после больницы — и не было бы грустно.
— Может, и надо было… — ответил Трофим не без сожаления.
Он поправил костёр, подсел поближе к теплу.
— У меня предложение есть, — обрадованно говорю я, — послать кого-нибудь за Ниной и Трошкой. Пусть переезжают в Зею. В октябре и мы заявимся туда, вот и праздник будет.
— Подождём, разве вот после Маи?
— Опять — после! Ты слишком долго ждал, чтобы ещё откладывать.
— Подуправимся, работу закончим, сам съезжу, — упорствовал Трофим.
— С тобою, кажется, не договоришься. Утром дам команду Плоткину, пусть организует её переезд, — и я пожалел, что раньше не подумал об этом.
На второй день мы поднялись на перевал. Тут геофизическая граница: справа к седловине падают тесные отроги Станового, а слева поднимается Джугджур. Седловина длинная, она делит узкой щелью большие горы на два хребта, отличающиеся друг от друга только названием. Горы лежат и впереди нас, к югу. Но там мы видим не линии хребтов, а хаос вершин, разбросанных по огромному пространству. Зарождающаяся над перевалом Мая пронизывает их узкой щелью и по ней уползает к далёкой Удской равнине, чтобы сбросить свои воды в Охотское море.
Я решаюсь подняться на верх отрога и осмотреться. Мне надо увидеть, хотя бы издали, уже отстроенные на вершинах гор геодезические знаки и их расположение.
Полдень. Со мною Кучум. Хактэ с Трофимом и оленями спускаются вниз. Всё, что видит глаз, я осматривал зимою, тогда горы утопали в снегу. Теперь другое: нет бесформенной белизны, гладких откосов, ледопадов. Хребты возвышаются предо мною в нищенском одеянии, прикрытые ржавыми лишайниками, обломками гранита да полосками зелени, просачивающейся сюда со дна провалов.
Горизонт затянут лёгкой дымкой — где-то далеко горит тайга. Но мне удаётся увидеть на господствующих вершинах конусы пирамид. Как приятно сознавать, что люди недаром топтали ногами эту скудную землю. След их труда уйдёт в века.
Мы уже собрались покинуть вершину, как на нашем следу послышался стук камней. Не медведь ли? Я сбросил с плеч карабин. Вижу, на верх гребня, словно ветром, выносит чёрный комочек. Узнаю Бойку. Она мчится по нашему следу. Где-то близко наши.
Обрадованный, спешу на перевал.
На седловине у маленького дымокура сидит Василий Николаевич. Машу ему шляпой. Он идёт навстречу.
— Наконец-то! Чего это вы так задержались? — говорит он, переводя дыхание.
— Торопились, а время обогнало нас. Надо было попасть к Сипотенко, но разыскать его оказалось не так просто в этих пустырях. Что у вас тут нового?
— Скажу прямо — дела неважные. Ходил от Кунь-Маньё вниз по Мае, насмотрелся на неё, не река, а чёрт бешеный.
— Видно, напугала она тебя, Василий, А идти придётся.
— Только не на оленях. Щель узкая, скалы стоят над рекою тесно с двух сторон, не пропустят и не обойти их, горы страшенные. Вот разве на лодке рискнуть!
— Ты думаешь, проплывём?
— Кто его знает! Лодку сделал большую, добротную, попробуем.
— Табор ваш где?
— Под перевалом, пришли недавно с Кунь-Маньё. Там олени корм выбили, стали далеко уходить, вот мы и решили передвинуться сюда, навстречу вам. С оленями беда: в тайге появились грибы, как отпустишь их — ну и прощай, бегут, как очумелые, один перед другим, ищут грибы… Да что же это мы места другого не найдём для разговора?! — спохватился он. — Пошли. На таборе ждут нас.
Мы спускаемся на дно долины. Чувствую, ноги уносят меня навсегда от этих хребтов, от этих мрачных расщелин, от их немого покоя. Что ж, мы расстаёмся друзьями….
По высоким гребням уже золотится мелкий ёрник, прихваченный первыми осенними заморозками. В ветерке, случайно набегающем на нас, уже нет прежней ласковости, и небо кажется выцветшим, полинялым.
Вижу палатки у слияния двух ключей — истоков Маи. Улукиткан идёт навстречу с протянутыми руками. Он хлопает загрубевшей ладонью по моей спине, смотрит ласково в глаза и что-то шепчет на родном языке. Затем я здороваюсь с Лихановым.
Сегодня мы — гости. За нами ухаживают, нам подкладывают лучшие куски баранины. Последнее время мы питаемся только консервами. Ну и вкусным же показалось нам свежее мясо!
После обеда прощаемся с Хакте. Он возвращается на Алданское нагорье, а мы вьючим оленей, спускаемся вниз по Мае к устью Кунь-Манье, к исходной точке нашего предстоящего путешествия.
Путь проходит по знакомой долине. Тут мы тащили прошлую зиму нарты. И хотя сейчас нас окружает летний пейзаж, привычный глаз находит знакомые контуры гребней, утёсов, памятные излучины реки. Становой уплывает в голубеющую даль и постепенно скрывается за ближними отрогами Джугджура. Только отдельные вершины как будто тайком следят за нами с высоты.
Вот и Кунь-Маньё. У края наносника стоит большой лабаз с продовольствием и запасным снаряжением для полевых подразделений экспедиции, которым предстоит работать в верховье Маи. На дверках ещё висит пломба. Но за продуктами уже приходили непрошеные гости. Они оставили на столбах следы когтей и острых клыков. Узнаю медведей. Хорошо, что строители предусмотрительно ошкурили столбы, на которых стоит лабаз, по ним даже самому ловкому молодому медведю не взобраться.
Дня ещё много. Трофим и Василий Николаевич устраивают баню. Меня мучает нетерпение. Беру карабин и отправляюсь вниз по Мае: надо ж взглянуть на реку, прежде чем окончательно определить маршрут.
От устья Кунь-Маньё Мая срезает левобережный отрог, и у переката впервые зарождается её непримиримый рокот. Я поднимаюсь на утёс. Впереди, куда стремительно несётся река, сомкнулись береговые отроги. Долина выклинилась, и Мая, с гулом врываясь в скальные ворота, прикрытые сторожевым туманом, как будто уходит в глубину земли.
Я долго прислушиваюсь к этому предупреждающему гулу. Василий прав, с оленями по ущелью не пройти. На лодке — так на лодке!
Чувствую, всего меня захватывает профессиональное любопытство. Знаю, путь будет трудным испытанием и в то же время будет полон заманчивой неизвестности, необыкновенных приключений, представить которые реально невозможно, но можно предвидеть.
В лагере уже готова баня, Василий Николаевич льёт на раскалённые камни воду, палатка от пара раздувается, как жаба. Я забираюсь внутрь, нещадно хлещу себя горячим стланиковым веником. После длительного пути, утомительных переходов баня — большое удовольствие.
Все собрались у костра. Наступила ночь окончательных решений. Улукиткан мрачен. Он не согласен, он молчит, посматривая на нас не то с упрёком, не то с сожалением.
— Послушай, Улукиткан, мы должны непременно обследовать реку, иначе нельзя начинать здесь работы. Вы пойдёте кружным путём на оленях, а мы на лодке. Ты лучше подумай, где нам встретиться, чтобы можно было выбраться к населённым пунктам на оленях, в случае, если по Мае не пройдём до устья.
Старик долго думает, о чём-то советуется с Лихановым и опять молчит.
Ночь тихая, мягкая. Тайга до краёв захлебнулась тьмою. Утонули во мраке хребты. И только река, невидимая в темноте, шумит и шумит.
— Если обязательно так надо — иди на лодке, — говорит Улукиткан и тяжело вздыхает, будто поднялся на крутой перевал. — Только помни: моему сердцу будет больно, пока глаза не увидят вас. Мы по тайге кругом будем ходить, близко к Чагару. Я говорил, такой хребет будет перед Удой. Там есть большой речка Эдягу-Чайдах, на его устье встретимся.
— А как мы узнаем, что это Эдягу-Чайдах?
— По Мае пройдёшь — увидишь посредине речки большой камень — Совиная голова — так его зовут эвенки. Сколько до него проплывёшь отсюда — там ещё столько же до Эдягу-Чайдаха.
— Откуда ты это знаешь?
— Зимою, когда лёд на реке, люди тут ходи, говорили мне.
— А на Эдягу-Чайдахе ты был?
— Нет, тоже старики говорили.
— Найдём ли?
Он покосился на меня.
— Если уши хорошо слушали слова старика, глаза доведут, не обманут.
— Сколько же вы дней будете идти до устья Эдягу-Чайдаха?
— Сказать не могу, видишь, время какое пришло, олень одно место не кормится, бежит по тайге, как сумасшедший, ищет гриб, на дымокур не приходит. Трудно искать его. Если бы не эта беда, за пять дней дошли бы с Николаем.
— Пять дней?! Это очень долго, Улукиткан. Нас, вероятно, пронесёт быстрее до Эдягу-Чайдаха.
— Подожди, может, не пронесёт, — сказал он просто. — Ты не знаешь.
— Хорошо, Улукиткан, не будем считать дни, мы встречаемся на устье Эдягу-Чайдаха. Если что случится, и нас не дождётесь — возвращайтесь домой,
— Всё будет, как сказал.
Ещё долго костёр отбивался от наседающего мрака ночи. Долго не смолкал говор. Мы трое подтвердили друг другу, что отправляемся в этот маршрут совершенно добровольно, что все одинаково несём ответственность за жизнь каждого из нас. Трофим и Василий Николаевич поклялись повиноваться мне при любых обстоятельствах, даже если это будет связано с риском для жизни.
Остаток ночи пролетел быстро. Начинался рассвет. Тьма пугливо убегала за мысы. Шальная Мая скакала по каменистым грядам и рёвом будила тишину.
Лодка, на которой мы должны отплыть, сделала искусным мастером — Василием Николаевичем. Уж он постарался: кокорины вытесал из лиственничных корней, набоки к бортам прибил добротные, без сучочка. Посудина получилась ёмкая, килограммов на семьсот груза, только длина её не в пропорции с шириной — коротковата лодка. Но тут мастер не виноват — не нашлось доброй лесины.
Лодка лежит на берегу вверх дном, греет на солнце брюхо. Рядом шесты, вёсла, всё строганое, новенькое.
Мы стащили лодку в воду, и Трофим не выдержал, чтобы не показать нам своё искусство. Реку он любит и шест предпочитает посоху.
Засучив штаны выше колен, Трофим упёрся расставленными ногами в дно лодки и бросил косой взгляд на реку, туда, где плескался перекат. От первого сильного удара шестом долблёнка вздрогнула, словно табунный конь, почуяв седока, и рванулась вперёд. Ещё удар шестом, второй, третий… С рёвом наплывает перекат. Волны дробятся о лодку, хватаются за нос, напирают пенистыми беляками.
Трофим, выгибая спину, бросает шест далеко вперёд, давит на него всей своей тяжестью и гонит долблёнку в горло прохода.
Вот лодка взлетела на последний гребень, ещё мгновение — и кормщик, уходя дальше по гладкому сливу, махнул нам рукой.
— Хороша долбленочка! Угодил, ей-ей, угодил, Василий! — говорит он, возвращаясь.
Загружаем лодку. Дно замащиваем сухими жердями, а поверх расстилаем брезент. Всё, без чего сможем обойтись пять-шесть дней: неприкосновенный запас продуктов, одежды, личные вещи — укладываем вниз. Остальное: спальные мешки, посуду, рацию, немного продуктов, всё, что нужно будет каждодневно на стоянках, уложим сверху утром.
Василий Николаевич с Трофимом вырубили берёзовый корень, прикрепили к нему тяжёлый камень — это якорь. Он пригодится: в случае опасности можно будет задержать бег лодки.
Вечером вызвали штаб. Явились все станции пожелать нам счастливого пути. Я передал последние распоряжения по экспедиции, попросил Плоткина организовать дежурство станций. Хотя мы и оставили для своей рации ранее установленное время работы, но мало ли что могло случиться… Ежедневно с семи до двадцати четырёх часов в эфире нас будут караулить.
Условились и с главным инженером экспедиции Хетагуровым. Он будет встречать нас на устье Маи дней через семь. Там совместно и решим все вопросы, связанные с проведением геодезических работ по этой реке.
— Ещё передай одну радиограмму в штаб, и на этом закончим, — говорю я Трофиму, кладя перед ним исписанный клочок бумаги.
Он, как обычно, читает текст вслух, но с первого же слова голос его падает, глохнет, переходит в шёпот: «Плоткину. Прошу организовать переезд Нины с сыном из Ростова в Зею. Предварительно свяжитесь по прямому проводу, передайте ей, что это желание Трофима и моё. Работой будет обеспечена. Можете послать за ней человека».
Трофим долго смотрит на исписанный лист, тщетно пытаясь скрыть от меня волнение. Потом уверенно кладёт руку на ключ передатчика.
На смену закатившемуся солнцу появилась кособокая луна. Серебром вскипели перекаты. Оконтурились чернотою горбы хребтов.
Позже, в одиннадцать часов, как условились, отозвалась наша станция из районного посёлка Бомнак на Зее. Это последняя попытка получить от местных жителей какие-либо сведения по нашему маршруту. От Улукиткана мы знаем, что летом эвенки не посещают Маю. Он объясняет это её недоступностью для оленей. А для людей? Нам важно было знать, что скажут другие?
У микрофона оказался районный прокурор, местный эвенк, по фамилии Романов. Когда я ему сказал, что мы собираемся пройти Маю на оленях, он удивился:
— Кто вам посоветовал? Разве в тайге не осталось троп наших отцов? — спрашивает прокурор. — Только сумасшедший рискнёт идти на оленях, там прижимы, пропадёте!
— А если на лодке?
— Да и на лодке никто не плавал. Разобьётесь и не выберетесь.
— Нами руководит не спортивный интерес, а необходимость, — сказал я. — Если река недоступна для каравана и для лодки, придётся изменять проект, а для этого нужно время и лишние средства. Но представьте себе, что мы согласимся с её недоступностью, откажемся от работы на ней без обследований, а позже выяснится, что по Мае можно пройти. Кто же нам простит такое? Лучше помогите советом.
— Мой дед говорил про Маю так: если бросить бревно в реку у Большого Чайдаха, оно до устья не доплывёт, измочалится. Что я могу вам посоветовать в этом случае? Вернитесь!
Я отблагодарил прокурора за совет, но от маршрута не отказался. Наоборот, его предупреждение окончательно утвердило во мне решение идти по Мае. Будь что будет — мы поплывём!
Скоро рассвет. Пора на покой. Я забираюсь в спальный мешок, лежу в странном полузабытьи. Пытаюсь представить себе нашу жизнь в этом ущелье, где мы будем лишены необходимого, где опасность встанет перед нами с первого шага и не отступится до конца путешествия. Проскочим ли? Улыбнётся ли и на этот раз нам счастье? Мысли меняются, как весенние облака в зависимости от того, с какой стороны дует ветер. Я могу убедить себя самыми неопровержимыми доводами, что избранный нами путь полон коварных неожиданностей, но чувствую, что отступиться от него не могу.
Нет, и верю в успех!
Я слишком уверен в своих спутниках. Более смелых и стойких не найти. Без колебаний вручаю им свою судьбу.
В день отплытия, седьмого августа, было свежо. На реке перекликались кулички. Ко мне подошёл Улукиткан.
— Однако, твой путь обязательно кончится хорошо, — сказал он обрадованно и серьёзно. — Теперь сердце моё не болит.
— Спасибо, Улукиткан, за тёплое слово. Как угадал?
— Сон видел. Будто я дома, уже пришла зима, совсем холодно стало. Люди с моря передали, что ты шибко больной лежишь, один тайга, никого нет. Как, думаю, один, больной, надо ходить искать тебя, хороший чум делать. Котомку взял и пошёл на лыжах. Мороз под дошку лезет, остановиться — оборони бог, нельзя, схватит. Иду сосняком. Пора бы ночевать. Ищу место, да не сразу хорошее найдёшь. Хожу долго туда-сюда. Вижу, с дерева шишки падают, все в одно место, в одну кучу. Ну, думаю, совсем хорошо, на всю ночь их хватит и дров не надо. Поджёг шишки, набрал в котелок снега, чай, думаю, надо варить. Шишки разгорелись хорошо, тепла много. А сам думаю: где искать тебя буду, как бы уже не пропал, такой холод. Смотрю на костёр, что, думаю, такое? Из огня ты поднимаешься, мучаешься, тебе шибко больно. Я хотел помогать, да не могу, рукам горячо. Потом шишки сгорели, ты встал, совсем такой, как сейчас, говоришь: «Здравствуй, Улукиткан! Люди меня похоронили, шишками засыпали, хорошо, что ты пришёл, отогрел, теперь ходить будем вместе…» Сон не обманет, обязательно увидимся!
Я рад, что беспокойство старика рассеял сон.
Догружаем лодку, накрываем поклажу брезентом и туго увязываем верёвками так, чтобы при любой аварии ничто не могло выпасть в воду. Командует долблёнкой Трофим. На реке мы с Василием в полном его распоряжении.
Погода великолепная: в вышине голубеет обширное небо. В отдалении синеют хребты, над рекою клубится туман, пронизанный лучами только что поднявшегося солнца. В природе какая-то необыкновенная свежесть, и от этого на душе легко.
Наступила минута расставания. Улукиткан вдруг забеспокоился. Ласковое, но несколько рассеянное выражение на его лице сменилось настороженностью, словно только сейчас старик понял, куда мы отправляемся. Наши руки скрестились. В этот момент, кажется, он не верил в свой сон, и тяжело было оставлять старика опечаленным за нашу судьбу.
— Помни, смерть сильная, шутить не надо с ней.
— Не беспокойся, Улукиткан, ещё встретимся.
— Только не гордись, у красавицы тоже горе бывает.
Старики усаживаются на камни, и оба внимательно следят за нами. Бойка и Кучум уже заняли свои места. Затем садится кормовщик. Мы с Василием Николаевичем на носу дозорными — держим наготове шесты, чтобы вовремя оттолкнуться или направить лодку в нужном направлении. У ног Трофима на корме лежит якорь — наша надежда.
И всё же мы не в силах скрыть своей радости.
Лодка оттолкнулась от берега, не спеша развернулась и, подхваченная течением, понеслась вниз стремительно, легко, как отдохнувший конь по чистому полю. Старики машут нам шапками, что-то кричат, пока долблёнка не скрывается за поворотом.
Дует встречная низовка. По небу бродят одинокие тучи, навевая грустное раздумье. Внезапно нарождаются запоздалые мысли: прав ли я, соблазнив на это рискованное предприятие близких мне людей? Может, задержаться?… Но поток гонит послушную долблёнку дальше.
Минуем устье Кунь-Маньё. Лодка проскальзывает совсем рядом с потемневшими валунами, не задевая их и не попадая в пасти водяных отбоев. Шест кормовщика еле успевает касаться каменистого дна — так стремительно несёт нашу лодку река на своих бурунах. Убегают назад одинокие прибрежные лиственницы.
Берега неожиданно становятся круче. Лодка с разбегу врезается в волны, зачерпывает носом воду, и мы вынуждены причалить к берегу. Обнаруживается, что набои на лодке для такой реки узкие, и нужно, не откладывая, добавить ещё по одной доске… Но поблизости нет ельника. Придётся спуститься ниже до первой таежки.
Над Маей ещё просторный шатёр неба. Мы не сводим глаз с надвигающихся на нас оголённых гор, ищем щель, по которой Мая уходит в своё таинственное ложе. Но у входа в ущелье как нарочно клубится туман. Что прячет он от пристального взора? Пороги? Склады драгоценных металлов? Сказочные водоёмы, обрамлённые цветным гранитом? Посмотрим. А пока что пытаемся убедить себя, что нам решительно надоели и скучная тайга, и простор нагорья, и оленьи тропы.
Кормовщик всматривается в туман, прислушивается к рёву невидимого переката, кричит повелительно:
— К берегу! Надо переждать!
Лодка, развернувшись, с разбегу вспахала носом гальку.
Мы сходим на берег. Из ущелья, словно из недр земли, веет затхлой сыростью, запахом отмокших лишайников и прелью древних скал.
Плыть по туману опасно. Трофим уходит вперёд посмотреть проход. Возвращается озабоченный.
— Ревёт окаянная!
Он достаёт из кармана кусок лепёшки, лениво жуёт — значит, нервничает. Сквозь туман виден тусклый диск солнца. Уже давно день, а береговая галька ещё влажная с ночи, и на кончиках продолговатых листьев тальника копится стеклянная влага.
Где-то над нами, по крутому косогору, затянутому стланиковой чащею, кричат, подбадривая оленей, проводники. Ещё не поздно окликнуть их, отказаться от маршрута, но рот онемел. Крик наверху уплывает в за-хребетное пространство вместе со стариками, с оленями, с последней надеждой. Нас вдруг охватывает состояние одиночества, знакомое только тем, кому приходилось долго быть в плену у дикой природы.
Вот когда Мая по-настоящему займётся нашим воспитанием!..
Наконец подул ветерок. На фоне далёкого неба показалась вершина утёса, и тотчас с его угловатых плеч, словно мантия, упал туман. Обнажились влажные уступы, оконтурилась щель. Мы увидели узкое горло реки и дикий танец беляков по руслу.
— Пора! — кричит Трофим.
Лодку подхватывает течение, и она покорно скользит по сливу. А впереди, в узком проходе, ершатся почерневшие обломки валунов, упавших сверху. Мая сваливается на них, тащит нас с невероятной быстротою. А мы рады — наконец-то осуществилась наша мечта и мы надолго схватились с Маей. Пока мы чувствуем себя здесь сильнее любых обстоятельств. Пока…
За перекатами, в рёве взбесившейся реки, на нас вдруг надвинулась скала, принимающая на себя лобовой удар потока.
— Береги нос! — кричит кормовщик и ловким ударом шеста выбрасывает долблёнку на струю, круто поворачивает её на спуск.
Долблёнка вертится в отчаянной пляске среди скользких валунов. Жутко смотреть, как нас швыряет от камня к камню, как вздымаются буруны и как лодка воровски проскальзывает, разрезая дымящиеся волны. Мы с Василием Николаевичем нацеливаем шесты. Ещё миг, ещё удар, и долблёнка чешет бок о скалу. Но в последний момент её захлёстывает волна. Первыми соскакивают собаки. Спрыгиваю и я с носовой верёвкой. За мною Василий Николаевич. Трофим покидает корму позже всех.
Хорошо, что за скалой тихая заводь.
Лодку подталкиваем к берегу, как измученного тайменя на кукане. Спускаем её на руках с километр, где чернеет ельник. Теперь мы окончательно убеждены, что без дополнительных набоев плыть нельзя. Трофим остаётся разгружать долблёнку и сушить вещи, а мы с Василием Николаевичем берёмся за топоры.
В маленькой таежке, прижавшейся узкой полоской к реке, мы нашли высокую ель. Свалили её, раскололи пополам и из каждой половины вытесали по доске. За это время солнце поднялось уже высоко. Насторожились скалы, прислушиваясь к стуку топоров.
Возвращаемся к долблёнке. Берег устлан цветными лоскутами: сушатся постели, пологи, продукты, личные вещи. За каких-нибудь десять минут, пока лодка была под водою, весь груз промок.
— Батареи-то — отсырели! — встречает нас Трофим, и слова его звучат безнадёжно.
— Не может быть?
— Посмотрите…
— Но ведь сегодня у нас связь со штабом! — настаиваю я.
— Ничего не выйдет, — заявляет он категорически,
— Неужели совсем размокли?
Трофим смотрит на меня виноватыми глазами.
— Хотя бы предупредить, чтобы не ждали нас в эфире, — продолжаю я. — Ведь если мы не будем сегодня на связи, не обнаружат нас и завтра, — чёрт знает что подумают!
— Подождём до вечера, может высохнут, — и он бережно раскладывает их на солнце.
Прибиваем набои, складываем груз, и лодка снова несётся по водяным ухабам. Я с завистью смотрю, как Трофим работает шестом. В опасных местах он правит долблёнкой стоя, упираясь сильными ногами в днище, и тогда кажется — кормовщик и лодка сделаны из цельного материала.
Минуем наносник, за ним крутой поворот влево. И перед нами внезапно открывается грандиозная картина — ряды высоченных скал обрамляют ущелье, нависают над ним бесконечными уступами. Кажется, будто мы спускаемся по узкому каньону в глубину земли, где под охраной грозных скал спрятаны образцы пород, из которых сложены все эти горы.
Вот они, дикие застенки Маи, пугающие человека!
Я не могу оторвать взора от левобережных скал — от берегов до дна реки всё облицовано нежно-розовым мрамором, и кажется, что эту красоту создала не слепая стихия, а величайший из художников.
Надо бы остановиться: ведь всё это неповторимо. Но нас проносит дальше. Рассечённые холодным остриём реки, совершенно отвесные, высятся скалы, увенчанные фиолетовыми, буро-жёлтыми и, как небо, голубыми зубцами. Как близко поднимаются они к небу, как чётки их грани! Картину дополняет стая воронов, вспугнутых нашим появлением. Мы не любим этих чёрных зловещих птиц!
Лодку выносит за кривун. Мы оглядываемся: жаль, что так быстро опустился каменный занавес!
За поворотом другая картина. Скалы растаяли, небо расширилось. Горы справа отступили от берега, и казалось, уставшая река уже спокойнее течёт по каменистому руслу.
— Теперь можно и погреться на солнышке, пусть несёт, — говорит Трофим, беспечно откидываясь спиною к корме.
Василий Николаевич достаёт кисет, не торопясь закуривает.
Тепло. Лодку легонько качает волна.
— Не шевелитесь, справа звери, — шепчет Трофим.
Мы замираем. Видим, из чащи на галечный берег вышло стадо сокжоев. Увидев лодку, они подняли головы с настороженными ушами.
Долблёнка проплывает мимо зверей. Их семь: четыре взрослые самки и три телка. Мы хорошо видим их любопытные морды, их чёрные, полные удивления глаза. Они стоят неподвижно, зорко следят за лодкой. И вдруг все разом бросаются вдоль реки, исчезают в береговой чаще. Но один телёнок обрывает свой бег и, повернувшись к нам, остаётся стоять, пока мы не пропадаем в волнах. Какой диковинкой показались мы ему!
Километра два плывём спокойно. Небо лёгкое, просторное, голубое. Готовясь к ночи, темнеет береговой лес. Вдруг откуда-то взметнулся ястребок и замер в чистом воздухе. И кажется смешной наша настороженность, с какой мы вступили в пределы Маи.
Трофим стряхнул дремоту, засучив повыше штаны, встал, взял в руки шест.
— Шумит, — говорит он спокойно, кивая головою вперёд. — Немного проплывём и ночевать будем.
Мы тоже берём шесты. Из-за высоких елей, откуда надвигается гул, неожиданно вынырнула скала в древней зубчатой короне. Что-то предупреждающее было в её внезапном появлении. Кормовщик насторожился и, вытягивая шею, заглянул вперёд.
— Опять начинается чертопляска, — сказал он дрогнувшим голосом.
За скалой утёсы, то справа, то слева, всё выше, всё грознее. Быстрее побежала река. Мы наготове. Заметалась лодка меж обломков. Напряглась шея кормовщика. Запрыгал шест гигантскими прыжками…
Как послушна Трофиму долблёнка!
Уже близко слив. За ним провал, и дальше ничего не видно.
Сдавленная береговыми валунами в тугую двадцатиметровую струю, река скользит по крутизне вниз. Из тёмной речной глубины поднимаются огромные валы. В необъяснимом смятении они толкаются, хлещут друг друга, мешаются, и зарождающийся в них ветерок бросает в лицо влажную пыль. Страшная сила!
— Вправо, ближе к берегу! — прорывается сквозь рёв голос Трофима.
Лодка осторожно, ощупью вышла к сливу, качнулась, как бы поудобнее устраиваясь на зыбкой волне, и, подхваченная стремниной, нырнула в узкий проход…
За поворотом на нас снова обрушивается гул потока. Кажется, ревут камни, берега, утёсы.
— Надо бы притормозить, осмотреться, — кричит Трофим.
Мы с Василием Николаевичем, упираясь шестами в дно, сбавляем скорость лодки. Кормовщик поднимается на ноги, заглядывает вперёд.
— Ничего не видно, маленько послабьте, пусть снесёт.
А лодку уже не удержать. Нас подхватывает поток, несёт на скалу. Смутно вижу посредине реки чёрный обломок, делящий поток пополам.
— Правее, за камень!
Напрягаем силы, разворачиваем лодку. Устрашающая крутизна! Мелькают, как на экране, полосы зелёного леса, галечные берега. Уже близко камень. Ещё два-три дружных удара шестами, и мы минуем его. Но на самой струе, в самый критический момент, когда мы уже были у цели, у Трофима вырывает шест. Нет времени схватить запасной. Опасность перерастает в катастрофу. В воду летит якорь. Долблёнка, вздрогнув, замирает, придушенная бурунами, но в следующее мгновение якорная верёвка рвётся, и разъярённая река несёт никем не управляемую лодку в дань скале.
На нас надвигается гранитная стена. Заслоняет небо. Мысли рассеиваются. Ещё какой-то неуловимый отрезок времени, и долблёнка с треском липнет к скале. Море воды обрушивается на нас. Трещит, лопается днище, набои. Меня накрывает отбойная волна, подминает под себя и выносит за скалу. Ниже бьётся в поединке с потоком Василий Николаевич, удерживая за верёвки разбитое судёнышко.
Не сразу приходим в себя. Собираемся вместе, мокрые, злые, обескураженные неудачей.
Быстро темнеет. Мы разгружаем лодку, вытаскиваем на берег никому не нужные обломки. Неодолимая усталость…
— Нашёл, где долблёнку испытывать! — ворчит Василий Николаевич, и его губы вытягиваются вперёд
больше обыкновенного.
— Так получилось, — оправдывается Трофим. — Шест занозил между камней, не успел выхватить, а якорь разве удержит на такой быстрине.
— Вот я и говорю: табачок высушим, а лодке хана!
Мы отжали из одежды воду. Натянули палатку. Поужинали. Василий Николаевич лёг спать расстроенный. Стольких трудов стоила ему долблёнка! И теперь она лежит на берегу ненужной развалиной, печально закончив свою короткую жизнь.
Трофим у костра возится с батареями. Он, кажется, готов влить в них свою кровь, отогреть их своим дыханием, лишь бы они ожили. Но, увы!
Я видел, как он забрал батареи в охапку, тяжёлыми шагами подошёл к высокому берегу реки, побросал их в воду.
— Может, черти вас воскресят!
Чтобы немного отвлечься, я ухожу от стоянки. Бесцельно шагаю по мокрому песку. Вспугнутый куличок тревожит покой ночи. Вспомнилось предупреждение бомнакского прокурора Романова. Как выбираться будем отсюда? Утешенье в том, что мои спутники не пали духом. Ещё не край, — убеждаю я себя, — и не так уж плохо! Мы должны благодарить судьбу, что после катастрофы у нас остался весь груз, что нас не мочит дождь и мы спим в своих спальных мешках. А главное — в нас ещё не умерло желание двигаться вперёд.
С невидимого неба падает дождь. Я возвращаюсь на стоянку. Мои спутники спят. Костёр безуспешно борется с темнотою.
Обитатели ущелья никогда не видят восхода, не знают закатов. Солнце сюда заглядывает только в полдень и ненадолго. Здесь царство туманов, сырых и холодных.
Никогда не исчезнуть из моей памяти этому мрачному утру. Настроение ужасное. Вернуться? Это слово теперь потеряло для нас свой смысл — путей отступления нет. Плыть дальше на плоту? Но разве то, чему мы были свидетелями, не ставит жирный крест на этот план! И всё же плот — единственный выход.
Мы все разом выбираемся из палатки. Помутневшая река проносится мимо. О вчерашнем живо напоминают угловатая скала, куски долблёнки, вытащенные на берег. Скупой свет утра сочится сквозь туман. Ветер сильно дует снизу, крепко несёт грибной сыростью и заплесневевшим мхом.
— Пахнет лесом, где-то близко тайга, — говорит Василий Николаевич. — Надо торопиться.
В штабе, встревоженные нашим вчерашним молчанием, стучат ключом, зовут, ищут нас в эфире. Люди ещё будут надеяться, что сегодня мы появимся. Представляю, что будет завтра! Ведь мы всегда были пунктуальны в отношении связи, и наше молчание, естественно, вызовет тревогу, породит страшные догадки. Я хорошо знаю своего заместителя Плоткина, он немедля всех поставит на ноги, и начнутся поиски. Но у нас нет возможности предупредить, что с нами ничего страшного не случилось.
Дождь перестал. По ущелью бродит редеющий туман. Трофим с Василием Николаевичем уходят вниз по реке искать сухостойный лес для плота, а я остаюсь на стоянке. Надо сушить вещи, но нет погоды.
Как же всё-таки дать о себе знать? Это необходимо ещё и потому, что дальнейший путь на плоту более опасен. И может случиться так, что мы без посторонней помощи не выберемся отсюда.
Дроблю остатки лодки на мелкие куски и на каждом из них делаю надпись:
«Экспедиция седьмого августа потерпела аварию — разбилась лодка. Рация вышла из строя. Продолжаем путь на плоту».
Пишу цветным карандашом и надпись заливаю растопленной еловой смолой. Куски бросаю в реку.
Если начнут нас искать, то непременно снизу по Мае. Так будет легче обнаружить следы катастрофы. И, конечно, люди, увидев обломки лодки, не пройдут мимо.
Разведчики застают меня ещё за работой.
— Кажется, не всё счастье унесла вода, — говорит Трофим, присаживаясь рядом.
— Что, готовый плот нашли?
— Ещё бы! Тут за мыском, у самого берега, хороший еловый сухостой, километра полтора отсюда. Давайте поторапливаться.
А в это время на противоположном берегу огромный медведь, белогрудый стервятник, вышагивает вдоль реки по гальке. Лобастая голова опущена низко, весь будто захвачен какими-то думами, не смотрит по сторонам, не видит через реку ни палатки, ни костра, ни людей. Какая самоуверенность в его ленивых движениях!
И вдруг снизу доносится грохот камней. Мы вскакиваем. Медведь всё ещё не замечает нас. Видим, из-за скалы торопятся собаки. Они раньше нас заметили зверя и успели переплыть реку.
Ну, берегись, косолапый, сейчас они тебе расчешут галифе! А он делает ещё одну глупость — поднимается на задние лапы, не понимает, откуда взялись такие смельчаки.
Первым из-за развалин вынырнул Кучум. Беспощадный, злой, несётся он очертя голову на зверя. Тот всё ещё стоит на задних лапах, но вдруг бросается в реку. Гора брызг окутала медведя. За ним бросились собаки. Вода подхватила всех троих и понесла вниз за поворот.
Через час мы в ельнике. Я с Василием Николаевичем остаюсь делать плот, а Трофим за это время перенесёт сюда наш груз.
Мы имеем представление о том, что придётся выдержать плоту и каким он должен быть. Десятиметровые брёвна соединяем двойным креплением: кольцами, сплетёнными из тальниковых прутьев, и шпонками. Для большей прочности прошиваем, где нужно, гвоздями. Два длинных шестиметровых весла, уложенных на специальных подмостках на носу и на корме, должны будут вести его в нужном направлении.
Плот получился узким, но длинным — то, что надо для быстрой реки. На этом примитивном судёнышке наших пращуров мы и отправимся в дальнейший путь.
Сталкиваем плот на воду. С удовольствием бы разбили о носовое бревно бутылку шампанского, как это положено при спуске на воду порядочного судна, но увы, шампанского у нас нет, а спирт бережём для более торжественного случая, если, конечно, доживём до него.
Трофим с Василием Николаевичем стаскивают вещи на плот, накрывают их брезентом, увязывают. Я сажусь за путевой журнал.
«Мы ещё слишком мало проплыли, чтобы сделать общий вывод о предстоящих работах. Однако уже можно сказать, что проект передачи высотной отметки от Охотского моря на Алданское нагорье по реке Мае встретит большие затруднения. Берега Маи неблагоприятны для нивелировки. Всюду по пути встречаются скалы, обойти которые по горам невозможно. Трасса будет бесконечно перебрасываться с одного берега на другой, что не всегда позволит выдержать заданную точность. А прижимы? Их вообще не обойти. Придётся, вероятно, искать для нивелировки новые пути, минуя Маю. Отказаться же от проведения здесь других работ у нас ещё нет оснований — Мая не так уж напугала нас, а постигшая нас авария — это случайность. Посмотрим, что будет дальше».
Неужели это Эдягу-Чайдах
Путь продолжается. Ночь под охраной бурунов. Откуда ты взялась, Берта? Вот и Совиная голова. Неужели это Эдягу-Чайдах?
После дождя уровень воды в Мае поднялся, но не настолько, чтобы облегчить наш путь. Наоборот, течение прибавилось и сильнее взбунтовались перекаты. Но поднимись вода ещё на метр, — тогда бы мы без приключений добрались до Эдягу-Чайдаха.
Бесшумно, медленно плот выходит на струю, разворачивается и, покачиваясь, плывёт вниз. Здесь уже вечер, на поворотах нас сторожит зарождающийся туман. А наверху ещё день. Ярким светом политы поднебесные грани скал, убранные зелёной чащей.
Плот набирает скорость, скользит меж острогрудых обломков, проскакивает скальные ворота.
На корме Трофим. Как только его руки касаются весла, с лица слетает беспечность. Он становится холодным и безмолвным, как камень. Нет, его не пугают вздыбленные над нами скалы, не тревожат крутые повороты и бешеный бег реки, но он весь вмиг перерождается, как только до слуха долетает рёв потока. Его глаза дичают от напряжения, лицо багровеет, весь он уносится вперёд, к опасности. Острой болью засел в душе упрёк Василия Николаевича насчёт погибшей лодки, и теперь не дай бог промазать или ошибиться!..
За скальными воротами река теряет свой бег и тёмной вечерней синевою расплёскивается по дну ущелья. Ни единой морщины на её холодной поверхности. Потускневшая гладь воды подчёркивает глубину. А нависающие скалы грозятся сверху. Они склоняются, высовываются вперёд, чтобы проследить за нами.
Всеобъемлющая тишина. Беспомощно повисли вёсла. И странной кажется под нами утомлённая Мая. Василий Николаевич выжимает штаны и что-то ворчит себе под нос. Плот несёт медленно, почти незаметно. Неожиданно впереди, у края глади, кто-то сильно шлёпнул по воде, подняв столб брызг. Водоём всколыхнуло большими кругами. Это таймень на вечерней кормёжке гоняет рыбу.
— Здоровущий, сатана, вишь, как бьёт! — И Василий Николаевич переводит взгляд на меня.
Где же тут удержаться от соблазна, не попытать счастья со спиннингом?
— Попробуем? — спрашиваю я.
— Не плохо бы ушицу сладить. Снасти возим, а не мочим, без рыбы живём на такой реке! — бормочет Василий Николаевич, набивая самодельную трубку табаком.
— Тогда причаливаем к берегу. Только не надолго — минут на двадцать, — бросает Трофим, явно обеспокоенный задержкой. — Надо успеть к лесу добраться, а кто знает, где тут есть он.
Подталкиваем плот шестами к правому берегу. Собак привязываем, чтобы не убежали. Достаю спиннинг. Наконец-то до него дошла очередь! Пока налаживаю снасть — спутники насыпают на край плота горку гальки и на ней разжигают костёр. Уже пристраивают таган, собираясь варить уху. А рыба ещё в воде.
Делаю первый заброс. Звук разматываемой катушки приятно ласкает слух. Сознаюсь, к рыболовному спорту я неравнодушен. А сегодня тем более приятно порыбачить — передышка для нервов.
Медленно передвигаюсь по узкой полоске береговой гальки. Катушка поёт. Блесна послушно обшаривает дно водоёма. Сквозь прозрачную воду я вижу, как она соблазнительно вьётся, мигая то серебристой спинкой, то ярко-красным брюшком. И вдруг какая-то тяжесть навалилась на шнур. Не задел ли за корягу? Подсекаю. Нет, что-то живое рванулось, затрепетало, потянуло. Подсекаю энергичней. Слышу — по гальке бегут ко мне Трофим и Василий Николаевич.
Рыба на поводу упрямится, рвётся, тянет в глубину. Осторожно, с трудом подтягиваю её к отмели… Это ленок.
— Стоило из-за такой мелочи время терять! — слышу упрёк Трофима.
А я ещё надеюсь на успех. Снова и снова бросаю блесну. И вот ясно вижу, два таймешонка сопровождают блесну, словно адъютанты: один справа, другой слева, и какая-то длинная тень выползает вслед за ними из тёмной глубины, быстро надвинулась к приманке. Таймешат как не бывало. Это тупомордый таймень. Но блесна уже у берега. Экая досада!
— Бросайте, темнеет, — напоминает Трофим.
— Последний раз! — отбиваюсь я.
Не торопясь кручу катушку. В прозрачной воде серебрится «байкал». И вдруг сильно стукнуло сердце: из тёмной глубины ямы выползает длинная тень. Таймень! Он виден весь. Важный, морда сытая, как у откормленного борова, плывёт спокойно, словно на поводу. Как легко и привычно он скользит в прозрачной воде! В рысиных глазах алчность. Но странно: приманка почти у самого носа тайменя извивается, как живая, блестит чешуёй, дразнит, но хищник челюстей не разжимает.
— Не голодный, бестия, бросайте!.. — шепчет Василий Николаевич.
Нет, теперь не уйти мне от заводи. По ловкости и силе таймень — что подводный тигр. Велик соблазн обмануть его. И я продолжаю бросать блесну, стараюсь не слышать уговоров спутников, что надо плыть.
В конце концов благоразумие берёт верх. Делаю последний заброс, и тут только возвращается ко мне рыбацкое счастье. Чувствую решительный рывок и — шнур запел…
Взнузданный таймень вынырнул на поверхность, угрожающе потряс головой и, падая набок, взбил столб искристых брызг.
— Держите, не пускайте в глубину! — кричит Трофим и торопится ко мне на помощь.
Таймень ищет спасения в глубине, мечется по заводи, как волк в ловушке. С трудом сдерживаю эту чертовскую силу, взбудораженную смертельной опасностью. Но рывки слабеют, тяжесть становится послушнее. Хищник тянется на поводу, буравит воду нарочито растопыренными плавниками. Вот он уже в семи метрах от нас, выворачивается белым брюхом, широко раскрывает губастую пасть. Малюсенькие глаза вдруг обнаруживают нас, и таймень рвётся в глубину. Сильный рывок, треск, и в руках моих остаётся всего лишь обломок удилища с оборванным шнуром на катушке. Трофим бросается за уплывающим концом, но разве догонишь!..
За скалами меркнет день.
До чего же обидно! Бросаю остатки удилища в воду.
Теперь надо торопиться. Мы отталкиваем плот, выводим его на струю.
Леса не видно, только бесцветный камень ершится по берегам, да где-то впереди перекат бросает в ночь тревожный шум потока. Кормовщик всматривается в сумрак.
Мы с Василием Николаевичем у переднего весла ждём команды.
Минуем слив. За ним внезапно вырастает гряда валунов.
— Бейте влево! — и кормовщик шлёпает длинным веслом по налетающим белякам.
Плот швыряет в сторону. В поисках прохода он скользит по валунам, ныряет в провалы, заплёскивается и, наконец, у самого края переката, садится на подводный камень.
Мы помогаем течению развернуть плот, шатаем его из стороны в сторону, пытаемся шестами сдвинуть с места, но не тут то было, как прилип!
Нас быстро накрывает ночь. В густую тьму уплывают грозные утёсы. Всё исчезает: и ложбины, и нависающие стены прохода, и пугающая глубина. Остаётся только бледная полоска неба над нами, вправленная в курчавую грань верхних скал, да плот на камне, окружённый сторожевыми беляками.
— Лучшего места не мог выбрать для ночёвки, — ворчит Василий Николаевич, пронизывая строгим взглядом Трофима.
— Можно было выше посадить, на тот большой камень, да промазал, — отшучивается кормовщик.
— Ладно, ребята, ничего не случится, если и переночуем на шивере. Переждём до утра. Места хватит для всех, дрова есть, уху сварим и спать, — успокоил я спутников.
Плот сидит крепко. Собираем в одну кучу рассыпанную между брёвен гальку, разжигаем на ней небольшой костерок. На воде холодно и очень сыро. Хочется есть. Мы с Трофимом набрасываем на плечи телогрейки, подсаживаемся к огоньку и молча наблюдаем, как Василий Николаевич «ладит ушицу».
Ночная тьма окончательно заполняет ущелье. Пламя костра вдруг вспыхнет на миг, высветит под нами бирюзовую глубину переката, скользнёт по чёрным горбам волн или заденет краем шальной беляк, набегающий с шумом на плот. И тогда кажется, будто мы окружены какими-то фантастическими чудовищами.
Василий Николаевич снимает с углей котелок, выкладывает на бересту куски ленка, подсаливает их. Уху посыпает зелёным луком, добавляет чёрного перца, кипятит. Но прежде чем разделить уху по чашкам, отламывает кусок горячей лепёшки, прикладывает его к носу и втягивает в себя хлебный аромат.
— Ты, Василий, брось разыгрывать нас, тут и без комедии невтерпёж. Разливай уху! — говорит Трофим, пожирая глазами повара.
— Ну и пахнет, братцы! — не унимается тот. — Бог даст, вернёмся домой, первый заказ будет Надюшке — состряпать лепёшки. Есть буду непременно с мёдом, а ещё лучше со сметаной. Вот этак подденешь копну и в рот, а она там тает, плывёт по губам…
— Так уж и плывёт… — перебивает Трофим, и в его горле хлюпает тяжёлый глоток.
После ужина мои спутники уснули. Я дежурю один у тлеющего огонька, окружённый дикими волнами. Рядом мирно дремлет Кучум, изредка награждая меня сочувственным взглядом. Плот дрожит как в лихорадке. Он то вдруг наклонится и черпнёт дырявым краем мокрую темноту, то со старческим стоном снова повиснет на камне. А то вдруг почудится, будто плот, подхваченный беляками, летит в бездонную пропасть.
Я не сплю, и не спит маленький костерок, вместе караулим утро. Где-то высоко слева продырявилось небо, и оттуда нежными струями льётся бледный свет. Уже политы им остроглавые вершины откосов. Он медленно стекает по уступам вниз, струится по щелям, трепетно замирает на листьях багульника, по карнизам. Доступнее кажется остывшее небо.
Вижу, из-за курчавых отрогов бочком выплывает луна. Под её чудесным светом суровый мир становится сказочным видением. Всё преображается, старые утёсы, нагие скалы теряют свой грозный облик, украшают своими строгими контурами волшебный замок, возникший на моих глазах.
Свет проникает в самую глубину ущелья, пронизывает прозрачную толщу воды, и на дне реки разжигает костры из разноцветных камней.
Но что это? Волны? Нет, добрые феи. Вот они поднимаются из холодной глубины переката, обливают упругие груди текучим серебром, плещутся, ныряют, сплетая косы бурунами. А левее, там, где только что растаял туман, с высокой стены низвергается двумя струями водопад, залитый густым лунным светом, будто лежат косы двух сестёр, что тайком поднялись на уступ.
Вздрагиваю от холода, и фантастический мир исчезает. Я прислоняюсь бочком к Кучуму, натягиваю на голову телогрейку, сжимаюсь в комочек — так теплее. Засыпает костёр. За ним и я медленно погружаюсь в пустоту.
— Самолёт!.. — слышу сквозь сон крик Трофима. Все вскакиваем. Давно утро. В вышине за молочной мутью тумана гудят моторы. Это Л-2 летит над Маей. Теперь ясно — нас ищут, а мы сидим в западне. И надо же было собраться такому туману в это утро!
— Наделали хлопот… Чего доброго, дома узнают, а у Надюшки сердечко слабое, того и гляди… — Василий Николаевич обрывает фразу, точно испугавшись последнего слова.
По туману плыть опасно. Сидим у огонька и пьём чай, скучаем по земле.
Появление самолёта здорово подбодрило нас. Я переглядываюсь с Василием Николаевичем и Трофимом, и мы все улыбаемся. Усталые глаза спутников светятся мальчишеским задором, точно им действительно тут хорошо на камне: тепло и уютно. И мне от их ласкового взгляда становится веселее. На миг смешным кажется уныние. Теперь скоро должно стать лучше: снимемся с шиверы, причалим к берегу, разведём огромный костёр, высушим штаны, рубашки, попьём чаю с горячими лепёшками. А тем временем нас увидят с самолёта, догадаются, что мы потерпели аварию, помогут. Мечты, мечты!..
Через полчаса снова из невидимой высоты доносится гул моторов — самолёт возвращается своим маршрутом. Звук не торопясь уплывает на юг и там глохнет вместе с нашей надеждой. К нам возвращаются мрачные мысли.
Дотлевают последние головешки. Наступает третий, пожалуй, самый безрадостный день нашего путешествия. Как будто и немного времени прошло, а всё заметно изменилось. Василий Николаевич грустный, чем-то озабочен. Лицо вспухло — недосыпает. Трубка прилипла к губам, теперь она его тайный советчик в раздумьях. А Трофим разве был когда-нибудь таким грустным? Какое предчувствие пробралось в его душу? О чём он думает, провожая уставшими глазами беляки?
— Может быть, зря я потревожил Нину? — вырывается у него, и он смотрит на меня долгим, немигающим взглядом.
— Почему зто вдруг у тебя такие мысли?
— Боюсь за неё. Вдруг не выберемся, что она будет делать здесь, на Дальнем Востоке, одна с Трошкой? И место непривычное, и люди незнакомые.
— Как это не выберемся — зря говоришь, — вмешивается в разговор Василий Николаевич. — Не так страшен чёрт, как его малюют. Снимемся с камня, и всё пройдёт. Видно, тут место такое проклятущее. У меня тоже на душе ржавчина, но терплю.
— Не о себе беспокоюсь, что всем, то и мне, а вот Нина…
— Что Нина? Пока будем добираться до устья Маи, она появится в Зее, мы вызовем её к себе, пусть походит с нами по тайге, ей это будет интересно, да и мы в походе скорее сроднимся.
Трофим косит на него вдруг посветлевшие глаза.
— А Трошку куда денем?
— Не твоя забота, может и у Надюшки моей оставить.
— Вот и договорились, — заканчиваю я.
Трофим рубит на мелкие куски запасной шест, и мы поддерживаем свой костёр. Кажется, именно огня и не хватало, чтобы наши мысли повеселели.
Туман недвижимо лежит на дне холодного ущелья, оседает малюсенькими капельками на скалах, на обломках, на одежде. Но вот воздух стал словно легче. Волны звучнее бьются о камни. Подул ветер, и, будто вспугнутая им, пара гоголей налетела на нас из серой мглы. Туман закачался, пополз, раздвигая нагие утёсы. Пора и нам сползать с этого проклятого обломка!
За ночь уровень воды в Мае упал сантиметров на десять. Плот лежал брюхом на плоском валуне, и снять его при помощи шестов нам не удалось. Пришлось мне и Василию Николаевичу лезть в воду. Какая же это неприятная процедура! Вода в Мае никогда не прогревается солнцем и даже в конце лета буквально ледяная. Вот и попробуй, окунись, да ещё при таком бешеном течении.
Мы приподняли один край, плот скрипя, неохотно сполз с камня и, подхваченный течением, вместе с нами понёсся от шиверы.
Снова сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. В быстром беге оставляем позади гранитные утёсы, кривуны, таежки. За каждым поворотом новый пейзаж, новый ансамбль скал. Мы постепенно свыкаемся с рекою, с тем, как бесцеремонно она обращается с плотом, и нас уже не так пугает её злобный нрав. Мы даже испытываем некоторое удовольствие, когда проносимся по шивере, захваченные бурунами.
Мая выпрямляет сутулую спину, усмиряя бег, течёт спокойно по гладкому руслу. Вёслам передышка. Василий Николаевич чистит трубку, заряжает свежим табачком. Трофим, склонившись на весло, безучастно смотрит в небо, затянутое серыми облаками. День холодный, неприветливый.
Я не налюбуюсь сказочной дикостью ущелья. Нежнейший жёлтый мрамор с тёмными прожилками нависает зубчатым бордюром над тенистыми провалами, вдоль которых стекают в подземелье живительные лучи солнца. Скалы необозримы, недоступны. В их хаотическом беспорядке есть какая-то стройность. И каждая в отдельности кажется величайшим творением природы. Но для кого всё это в глубине земли?
В этот день в дневнике я записал:
«Мы во власти Маи, и я легко отдаюсь думам, навеянным холодным ущельем и стремительным бегом воды. Тут я сильнее, нежели в других местах, ощущаю вечность скал, реки, неба. А что твоя жизнь, смертный человек? Мгновенье! Тогда зачем ты здесь, в лишениях и риске, расточаешь краткие сроки земного пребывания? О, нет! Пусть будет меньше прожито, пусть твои годы пройдут вдали от цивилизованного мира, но в буре, в стремлении покорить себе реки, горы, небеса…
Нас несёт дикая река. Мы как заклятые враги. Она на каждом повороте напоминает нам, что смертны мы, а она вечна. Да, мы умрём, а река уйдёт в века, но власть над нею, над скалами и небом будет наша и наших правнуков.
Ты, человек, сильнее самого бессмертия!
Во имя этого мы здесь и не жалеем, что рискуем жизнью».
Ширина реки метров полтораста. Плот идёт левой стороною. Я вижу, на правом берегу что-то серое вынырнуло из чащи и, не замечая нас, направляется вверх.
— Волк! — срывается у меня, и я хватаюсь за карабин.
— Не торопитесь, — предупреждает Василий Николаевич.
Я кладу на груз ружьё. Припадаю к ложу. Всполошившихся собак унимает Трофим. Волк ленивой рысцой продвигается вперёд, всё ещё не видит нас. Плот сильно качает. С трудом подвожу мушку под хищника, и звонкий выстрел потрясает ущелье.
Пуля взрывает под волком гальку и точно подбрасывает его высоко. Но в следующую секунду хищник поворачивается к нам. Я тороплюсь подать в ствол второй патрон. Вижу, волк бросается в воду, гребёт лапами, явно пытается догнать нас.
— Не бешеный ли, сам просится на пулю, — говорит Трофим.
Пока волк проплывает край тиховодины, нас подхватывает течением, несёт быстрее. Но зверь ещё пытается догнать нас. Я не стреляю. Ждём, что будет дальше.
— Да ведь это собака! — кричит Василий Николаевич.
— Верно, собака, видите, уши сломлены, — замечает Трофим. — Неужели близко люди?
— Ты думаешь, на свете ещё есть такие чудаки, как мы! — не без иронии говорит Василий Николаевич.
Мы хватаемся за шесты, тормозим плот. Видим, животное напрягает последние силы, захлёбывается в волнах, и из его рта всё чаще вырывается стон. В нём и жалоба, и тревога, и боязнь потерять нас. Да, это собака. Она уже близко, её подносит к плоту, вот она поднимает лапы, карабкается на бревно, но нет сил удержаться, падает в воду, снова карабкается.
— Берта! — кричу я, узнав собаку.
Она, кажется, догадывается, что попала к своим, обнюхивает меня, узнаёт собак и вдруг дико воет, подняв к небу разъеденную мошкой морду. Эхо в скалах повторяет вой, отбрасывает назад к нам скорбным стоном.
Берта принялась лизать собак, нашу одежду и, наконец, свалилась. Вид собаки плачевный-плачевный, видимо, она немало пережила: худущая — кости под полуоблезшей шкурой. Хвост по-волчьи повис обрубком, уши сломились.
— Берточка, милая собака, да как же ты сюда попала? — спрашивает растроганно Трофим, ощупывая руками живой скелет. — Да у тебя даже нет сил стряхнуть с шерсти воду!
— Где же ты была, куда шла, зачем? — спрашиваю я.
Берта смотрит мне в глаза долгим взглядом и продолжает тихо стонать. Жаль, что собака не умеет говорить! Как много она рассказала бы нам из того, что пережила, потеряв в этих пустырях хозяина!
За шиверой тиховодина. Судно лениво покачивается на текучей зыби.
— Смотрите, бамбук! — И кормовщик показал на заводь.
Действительно, на воде я увидел конец моего удилища от спиннинга, сломанного тайменем. Он удерживался на одном месте, словно за что-то зацепился. И вдруг быстро поплыл против течения, огибая плот. Когда конец был близко от плота, мне удалось схватить его. И тотчас я почувствовал сильный рывок и знакомый всплеск.
— Держи! — кричит Трофим, бросаясь мне на помощь.
Таймень ожесточённо сопротивляется. Выпрыгивает из воды, трясёт головой в воздухе, бросается в стороны. Реже и реже становятся всплески, слабеет шнур. И вот таймень лежит на плоту, толстый, длинный, облитый серебром, с позолоченными плавниками. И тут он не хочет сдаваться без боя, молотит хвостом по мокрым брёвнам, гнёт дугою хребет, угрожающе хватает воздух страшной пастью
Справа светлеет. Скалы делаются ниже. С вершин к руслу сбегает лес. Боковая долина, раздвинув горы, уходит далеко на запад. Нас несёт присмиревшая река. Настроение хорошее. Жаль, что небо затянуто тучами и мы лишены солнца. Да ветер озлобился, хлещет в лицо.
— Не Совиная ли это Голова? — кричит Трофим, показывая рукой вперёд.
За кривуном широкая лента реки, убегающая на юг. На её зеркальной поверхности, почти на середине, мы увидели округлую скалу-останец, обточенную со всех сторон водою. Это, несомненно, Совиная Голова, про которую говорил Улукиткан. Значит со счёта долой добрую половину пути до Эдягу-Чайдаха!
Причаливаем к берегу. Представляю радость мореплавателей, когда они после долгих скитаний по океану высаживаются на землю. Мы свободны в своих движениях, в своих желаниях. А сколько радости принесла эта остановка собакам! Им тоже надоело безделье. Ишь, как они носятся по гальке, падают, прыгают, пробуют свои голоса! Только Берта не сошла на берег. Грустными глазами она наблюдает за Бойкой и Кучумом.
Трофим с Василием Николаевичем хлопочут у костра — готовят обед. Мне не терпится узнать, что это за прорыв в горах справа, что за река протекает по дну широкой боковой долины.
Звериная тропа, проложенная сокжоями по мягкому тёмно-зелёному мху, обильно краплённому бархатным ягелем, приводит на пригорок. Отсюда виден далёкий горизонт, обставленный рядами плоских отрогов. Что-то знакомое кажется мне и в прямолинейном контуре долины, и в еловых лоскутах, прикрывающих реку, и в очертаниях гор.
— Да ведь это Большой Чайдах! — вырывается у меня радостный крик.
Там, в глубине долины, затянутой синевой старой гари, прошлой весной ослеп Улукиткан. Оттуда слепой проводник вёл меня к своим на устье Джегормы… Нет, этого нельзя забыть! Воспоминания о тех днях живут со мной неразлучно, как родимое пятно на теле: свежи, как сегодняшний день, и остры, как боль растревоженной раны. Вот тогда, в большом несчастье, я познал этого старого эвенка, человека чудесной души, железной воли…
Перед глазами поплыли вереницей картины тех печальных дней борьбы за жизнь. Вспомнился умирающий старик под корягой у Купуринского переката, кусок лепёшки, тайком подложенный Улукитканом в мою сумку. Я увидел себя, своё лицо, отображённое в озерце, из которого пил воду раненный медведь… Разве мог я тогда подумать, что Улукиткан останется жив, ему вернут зрение и он ещё много лет будет водить меня по тайге? Видимо, смерть и та может уважать сильных духом!
Когда я вернулся, обед уже был готов.
— С чего это ты, Василий, сегодня рсщедрился? Давно так не перчил уху, — говорит Трофим, подставляя миску для добавки.
— Ешьте, не жалко.
Повар подаёт на «стол» отваренную тайменью голову. Ну до чего же вкусно она пахнет!
Солнце так и не показалось. Тучи низко плывут с юга, и оттуда, словно дыхание разгневанного неба, дует холодный ветер, гонит навстречу нам волны.
Прощаемся с Совиной Головой
Через три километра проплываем устье Большого Чайдаха. Пополневшая Мая набирает силу. Уходит вправо просторное небо. Ближе к руслу жмутся отроги. Появляются утёсы — безмолвные сторожа у врат таинственных застенков Маи. Река мечется из стороны в сторону, бросается на каменные стены, взрывает глубины перекатов. А скалы всё выше поднимаются над ней, нависают уступами, стискивают русло. Знакомая картина.
Мелкие перекаты, воскресающие только в малую воду, молча пропускают нас мимо.
Дождь обманул наши надежды, ушёл стороною к Джугдыру. А как он нужен нам! Ведь по большой воде на плоту плыть легче, нежели в такое мелководье.
За поворотом справа поднимается уступами грандиозная скала причудливой формы. Она из белого мрамора и облицована бурым поливом. На ней незажившими ранами видны следы недавних разрушений. «Не надгробье ли это? Не под ним ли земля сохранила свои драгоценности?» — думал я, любуясь чудом природы
Мы причаливаем к левому берегу. Наконец-то закончился сегодняшний путь. Слышим, как знакомо шумит еловая тайга, тёмным лоскутом прижавшаяся к берегу, как хрустит галька под ногами и как далеко за сливом ревут буруны. О!.. Жизнь всё-таки прекрасна!
Василий Николаевич устраивает ночёвку, а мы с Трофимом стучим топорами. Надо вырубить сухую ель для запасного весла, шеста, берёзовые комельки для ронжи. Мы ни на минуту не забываем, что надо держать своё судёнышко в исправности.
Рано утром плот был готов пуститься в путь, но реку перекрыл туман. Вероятно, туман — явление постоянное для Маи, он сопровождает нас по утрам, отнимает дорогое время.
Василий Николаевич второй раз навешивает чайник. Уже давно день. Нотуман и не думает редеть.
И вдруг к нам сквозь серую завесу прорывается гул мотора. Он доносится издалека, усиливается, наплывает, проходит над нами
— Чёртов туман! Опять не заметили! Теперь могут и поминки справлять, — в сердцах говорит Трофим
День обещает быть солнечным. Решаем задержаться: может вернётся самолёт. А я воспользуюсь днёвкой, выйду на хребет, чтобы взглянуть на местность, — это входит в наш план обследования и позволит решить главные вопросы: как далеко будут удалены пункты от реки, какие надо будет строить знаки и позволит ли расположение главных вершин гор создать хорошую конфигурацию ряда.
Со мной идут Василий Николаевич, Бойка и Кучум. Трофим с Бертой остаётся сторожить самолёт.
Идём напрямик к отрогам сквозь густую высокоствольную тайгу. Лес полон жизни. Всюду шныряют бурундуки с набитыми защёчными мешками: у них пора заготовок. Мы не обращаем внимания на выводки рябчиков, с звонким треском поднимающихся перед нами, на белок, смело прыгающих по пням и веткам, цокающих над нашими головами. Даже свежие следы крупных зверей не тревожат нас — мы заранее договорились не стрелять зверей.
За утёсом узкий вход в боковое ущелье. Сворачиваем в него и сразу попадаем на звериную тропу.
— это сокжои вытоптали. Вот обрадуются нашему появлению! — И Василий Николаевич прибавляет шаг.
Тотчас слева донёсся грохот камней. Из лощины вывернулась чёрная глыба и замерла, подняв высоко рогастую голову. Сохатый ошеломлён неожиданностью нашего появления. Зверя вдруг охватывает панический страх. Он лёгким прыжком отбрасывает тяжёлый корпус в сторону и, откинув на спину лопастые рога, бросается к отрогу. Мы долго смотрим, как в быстром беге плавно качается его чёрная спина по зелени стлаников. Так он, не задерживаясь, ни разу не оглянувшись, поднялся на каменистый гребень, пробежал по нему вверх и скрылся за изломом. Всюду видны следы недавней кормёжки сокжоев, их свежие лёжки, помёт. И как-то невольно напрягаешся — где-то тут близко звери.
Вот они выкатываются из лощины, гремят по камням и замирают все разом, прикрыв россыпь плотным серым войлоком. Огромное стадо. Тут самки, молодняк и среди них один старый самец.
Стадо растекается по склону, начинает пастись, Но самец настороже. Стоит на пригорке с приподнятой головой, весь поглощён ожиданием. Вдруг снизу, над землёю, шевеля нежные макушки ягеля, пронёсся ветерок, и сокжои все разом в одно мгновение, точно опавшие листья, подхваченные ураганом, срываются с места несутся беспорядочными толпами вверх.
Взбираемся дальше по отрогу. Минуем границу стланников. Впереди серые безмолвные россыпи. Под ногами баранья тропа. Она, чуть заметная, ползёт между камней, уводит нас в высоту. Ветер здесь чист и прохладен, как клбчевая вода в знойный день. Даже с этой высоты не просматривается ущелье Маи — так глубоко река пропилила горы. Вот и вершина, окружённая пепельно-серыми отрогами и синеющими вдали хребтами.
На запад хорошо виден Джугдыр, чуть сгорбленный, точно уснувшее чудовище после сытной трапезы. На нём хорошо видны пологие вершины, некоторые из них можно будет использовать под геодезические знаки. На восток же от нас всё загромождено высокими гребнями. С них-то наверняка откроется далёкий горизонт — то, что нужно геодезистам.
Отдыхая, мы с Василием Николаевичем долго лежим на вершине. Оба молчим. Дуновение ветерка кажется лаской.
Крик беркута поднимает нас.
С запада к морю прорвались грозовые тучи. Мы спешим вниз. Ветер дует в лицо, забирается в рукава, студит тело. «Придётся ли ещё побывать в горах, увидеть дали, подышать свежим воздухом?» — подумал я, вспомнив про Маю.
Вечер быстро накрывает ущелье. Нас опережает большой гурт белых куропаток. За ними молча летят разрозненные стайки кедровок. Бурундуки торопятся укрыться в своих убежищах. Ветер полощет стланики, воет диким зверем в вышине. Мы заражаемся общим смятением, тоже спешим, и уже на тропе нас накрывает дождь. Он льётся непрерывным потоком, точно из прорехи в тучах. Мы мокрые, под ногами скользкая подстилка, бежать опасно, а до леса ещё добрых полчаса хода.
После дня, проведённого в горах, после стольких впечатлений, начавшихся со встречи с сохатым и закончившихся проливным дождём, наступающая ночь встречает нас у входа в тайгу густым холодным мраком. Темень страшная. Внезапно молния обливает нестерпимым блеском тайгу и землю потрясает сильный разряд грома. Через минуту опять блеск, почти кровавый, и теперь удар совсем рядом. Кучум бросается вперёд, тянет за поводок, я безропотно бегу за ним, прикрывая ладонью лицо. Бойка где-то впереди.
Гневное небо пронизывает лес огненными стрелами, выхватывая из тьмы стволы деревьев, их вершины и края угрожающих туч. Но уже слышен рёв реки: где-то близко палатка, тепло…
Скозь мрак мигает огонёк.
— Не пришибло? — кричит обрадованный Трофим, выглядывая из палатки.
— Давеча за малым не угодило, — отвечает Василий Николаевич. — Покукарекал бы ты тут без нас на Мае!
— Что и говорить! Всяко, брат, передумал, жутко одному в грозу.
Мы надеваем сухое бельё, забираемся в меховые спальные мешки, и через минуту наступает настоящее блаженство. Ради этого уже стоило промокнуть и промёрзнуть.
— Вот и чай, сахар кладите сами! — И Трофим ставит перед нами объёмистые кружки.
Дождь перестал, тучи разбежались. Притихла мокрая тайга. Бледный свет луны упал на палатку.
Утром по ущелью разгулялся недобрый ветер. Ждать нечего. Сварачиваем лагерь, запасаемся дровами, чтобы не делать остановок. После ночного дождя река вздулась, налилась чёрной кровью. С бешеной высоты скал падает живая бахрома воды, обливая посвежевшие бока откосов. Уже залиты галечные берега, затоплены мелкие перекаты. Путь открыт. Только голые утёсы караулят нас по-прежнему.
На поворотах не осталось перекатов Плот несёт легко и быстро по матовой глади. Вместе с нами уплывают от родных берегов смытые половодьев деревья. Отбросив далеко вперёд изломанные вершины, они хватаются корнями за шероховатое дно реки, за уступы, вонзают обломки сучьев в стены. Мы сторонимся такого соседства. Это опаснее шиверы. Слышатся непрерывные глухие удары, то стучат на дне камни, гонимые потрком вниз. Каждый поворот в этом бесшабашном беге кажется последним.
Из-за ельника, будто из засады, бросается нам навстречу широкогрудая скала. Лицо кормовщика каменеет, глаза вот-вот выкатятся из орбит. Сатанинская сила толкает плот в буруны. Ничего не видно за гигантскими взмахами волн. Мы налегаем на вёсла. Изо всех сил стараемся смягчить удары. Плот не повинуется на быстрине и через секунду грохот удара о скалу глушит рёв потока.
Судно перекосилось, и пока разворачивалось, его накрыла вершиной лиственница, оно окунулось в воду. Буруны хлещут через нас. Впереди опять скала. Ну тут и конец!..
— Топор! — слышу я крик кормовщика.
На ощупь в воде нахожу топор, воткнутый в бревно, и подаю Трофиму. Лиственница вздрагивает от ударов. Летят брызги, щепки. Подрубленная вершина с оглушительным треском ломается, уходит от нас. Плот подхватывает стремнина и, точно детский кораблик, несёт дальше. Мелькают гривы водяных отбоев, дикие взлёты ельника.
До хруста гнём спины. Сходим с главной струи. Спасаемся бегством…
Прибиваемся к осыпи, сильно подточенной половодьем. Выбираемся на берег. Тут только почувствовали, что все мы мокрые до ниточки и безмерно устали.
Пока сушатся одежда и вещи, мы отогреваемся горячим чаем. Починяем плот. Настроение у всех неважное. Правда, оно довольно быстро приходит в норму. До вечера ещё далеко. Река присмирела. Оставляя кант из лесного мусора, она неохотно отступает от берегов. На мелях оседает наносник. В ельниках глохнут обессилившие ключи.
— Пора! — говорит Трофим, и мы занимаем свои места
Снова вместе с рекой уплываем за кривун. Как черепаха, плот тяжело переваливается на текучих увалах, послушно скользит рядом с потемневшими камнями, не задевая их. Так бы вот и плыть без тревог, без опасности. Но мы всё время чувствуем, что стоим лицом к лицу с титанической силой, перед которой наша жизнь — игрушка.
И вдруг впереди, вспахивая потемневшую гладь реки, поднимается стая тяжёлых гусей. Широко и звонко раздаётся их гортанный крик.
— Гуси! Гуси! — обрадованно кричит Трофим. — Не иначе где-то близко открытые места или озёра.
— А может, Эдягу-Чайдах? — И я с замиранием сердца смотрю вперёд.
Птицы набирают высоту спокойными взмахами крыльев и, срезая кривуны тянут напрямик к югу.
Прочь сомнения, впереди Эдягу-Чайдах!
А горы распахиваются шире и шире. Раздвинулись, отошли от берегов. В просветах золотистая даль. Несёт нас быстро. Нет так спокойно ещё не было на душе. И это не слепое предчувствие. Ведь гуси-то действительно летели над широкой долиной, что справа от реки.
— Может, Улукиткан уже здесь? — И Трофим пристально всматривается, отбросив весло.
Я вскакиваю на груз. В лицо дует слабый ветер. Лес, горы слились, всё окуталось густым сумраком.
— Огня не видно, не приехали ещё.
— Тогда остановка. Утром разберёмся, — командует кормовщик.
Место для ночёвки неудачное, голый камень, ни деревца, ни травинки, никаму не нравится. И дров нет. Я бегу вниз узнать, что там за шум. Тороплюсь — вот-вот стемнеет.
Подбегаю к неведомой реке. Она скользит по дну боковой долины и делает свой последний прыжок, чтобы соединиться с Маей. С трудом различаю на противоположной стороне таёжку, рядом сухую протоку и за ней что-то чёрное, кажется наносник, про который говорил Улукиткан
— Да, это Эдягу-Чайдах!
Я возвращаюсь к своим с радостной вестью, и мы на шестах спускаем плот за устье речки, пристаём к пологому берегу, усеянному крупными голышами. Наконец-то достигли заветного места!
На ночёвку располагаемся у наносника. Дрова и вода рядом. Зажигаю спичку и не могу удержать крик радости: песок, на котором я стою, весь взбит копытами оленей, всюду свежий помёт. Нет сомнения, где-то близко наши проводники. Хватаю карабин и разрываю тишину громовым раскатом выстрела.
Долго бранятся разбуженные скалы. В недрах уснувшей тайги смолкает эхо. И опять тишина.
— Видно, патрон с осечкой попался Улукиткану, не может воспалить, — говорит Трофим.
Ждём ответа. Ждём долго…
— Не уснули ли старики?
Снова выстрел тревожит тишину.
— Может с ними нет ружья? — говорю, сам не веря этому, я.
— Что вы! — возражает Василий Николаевич. — Улукиткан без берданы не может, она приросла к нему навеки.
— Тогда почему же не отвечают?
— Завтра узнаем, а сейчас давайте устраиваться. Ты, Василий, берись за ужин, а об остальном подумаем мы с Трофимом.
— А вы хорошо смотрели, оленьи ли следы под наносником? — вдруг вспомнил Василий Николаевич.
— Я тоже об этом только вот сейчас подумал: не сокжои ли тут были?
— Давайте сейчас сходим, чтобы не гадать? — И Василий Николаевич, приставив на ребро к огню допекать последнюю лепёшку, встал, соскрёб ножом с ладони засохшее тесто.
Я нашёл кусок берёзовой коры, вправил его в расщеплённый конец палки, зажёг, и мы с факелом отправились на другую сторону наносника.
— Это не наши олени, дикие, — заявил твёрдо Василий Николаевич. — Смотрите, вот след телёнка, а у наших нет молодняка. К тому же тут и давнишний помёт. Это сокжои под наносником отдыхают в жаркий день. Зря порадовались!
— Выходит, так, — соглашаюсь я.
Разочарованные возвращаемся к мигаю щему огню костра. Спит окутанная мраком тайга и только Мая никак не угомонится.
Я забираюсь в спальный мешок и тут только ощущаю небывалую физическую усталость, кажется, никакие блага, никакая опасность не заставят меня сейчас покинуть постель. Закрываю глаза, зарываюсь поглубже в мешок, но немогу освободится от дум.
Наконец мы на Эдягу-Чайдахе, но всё ещё далеко от своих и от цели. Я пытаюсь восстновить в памяти оставшийся позади путь. Там было много случайностей, но были и серьёзные предупреждения. Следует ли рисковать дальше? Может пора отблагодарить судьбу, дождаться проводников, переложить груз на оленей и пробираться пешком через Чагарский хребет на Уду, к своим? Так будет надёжнее. А как же с обследованием Маи? Согласиться с эвенками, что река недоступна? Так ли уж недоступна?
Пропадает сон.
Надо идти по Мае, иначе никогда в жизни себе не простишь. А как быть с Василием и Трофимом, с этими безропотными спутниками? Опять подвергать их новым опасностям? Нет! Пора остепениться. Хватит! Пойдём через Чагарский хребет. Скажут, отступили? Пусть!
Так я и уснул с решением идти через Чагар.
Улукиткан хочет обмануть осторожного сокжоя
Мы дальше не плывём, хватит! Старики нас нашли. Вечерняя заря на старой наледи. Улукиткан хочет обмануть осторожного сокжоя. С жирным мясом ночь короткая.
Меня будит холод. Погода мерзкая, идёт мелкий дождь. Буйные порывы ветра налетают на угрюмую тайгу, и она отвечает ему с тем же гневом. Я поднимаюсь. На стоянке никого нет: ни спутников, ни собак, ни вещей, только давно потухший костёр да остатки вечерней трапезы. И плот лежит на берегу без груза. Что случилось?
Оказывается, уже давно день. Мои спутники решили перекочевать на край таежки. Перетащили туда весь груз, поставили палатку, пологи и теперь что-то делают на галечной площадке возле Эдягу-Чайдаха.
В лесу среди мягкой зелени листвы, под охраной столетних деревьев, уютнее, да и не так ветром берёт.
Василий Николаевич и Трофим натаскали на косу еловых веток и из них выложили на гальке крупными буквами:
«СБРОСЬТЕ БАТАРЕИ».
— Вряд ли с самолёта удастся прочесть надпись, ведь ЛИ-2 летает здесь высоко, — усомнился я.
— Лишь бы заметили дым, а уж прочесть — непременно прочтут, бинокль наверняка с ними, — с жаром отстаивает Трофим.
— Если ты уверен, тогда надо добавить три слова: «Идём через Чагар».
— Почему через Чагар? — поразился он.
Василий Николаевич тоже повернулся ко мне, насторожился.
— По Мае не поплывём. Хватит.
— А как же с обследованием? — разочарованно спрашивает Трофим.
— Останется незавершённым. Весною попробуем на резиновых лодках, мне кажется, на них будет надёжнее, нежели на плоту.
— Если на следующий год снова начинать, то лучше нам плыть до конца. У нас есть опыт, да и река здесь полноводнее, меньше риску.
— Не слишком ли ты надеешься на себя?
— Надо кончать с Маей.
На таборе залаяли собаки. Бойка и Кучум перемахнули вплавь мутный Эдягу-Чайдах, бросились вверх по реке.
Неужели Улукиткан? Как, должно быть, взволновался он, услышав лай собак, и как радостно забилось его сердце, утомлённое тревогой за нас!
Мы стоим на берегу, захваченные ожиданием.
После дождя всё умылось, и цепенеющий сонный воздух окутывает землю. Чувствуется, солнце уже спустилось к горам, и от этого становится ещё холоднее и неприветливее.
И вот знакомый окрик волнует слух:
— Мод… мод… мод…
Видим, как из тайги показывается рогастый олень. На нём — Улукиткан. Мы сразу узнали его по сгорбленной спине, по бердане, торчащей кверху дулом из-за левого плеча, по тому, как покачивается он в седле в такт торопливым шагам учага. Караван еле поспевает за ним.
Следом появляется и Лиханов.
Улукиткан сворачивает вправо, перебредает речку и, соскочив с оленя, подходит к нам. Теперь он кажется стареньким-стареньким — от тяжёлого и долгого пути. Но в глазах радость.
Старик стаскивает с головы свою убогую шапчонку, вытирает ею потное лицо и, немного успокоившись от быстрых шагов, говорит:
— Меня может Обмануть злой дух — Харги, дикий зверь, даже друг, но сон не обманет. Я же говорил, обязательно живой придёшь на Эдягу-Чайдах. Теперь ты должен верить старику, что Мая худой речка, что нам лучше вместе аргишить, делать один след.
Мы здороваемся. Все рады, что снова вместе.
— Ты прав, Улукиткан, нам не нужно расставаться. Когда с нами нет тебя — мы словно в чужой стране.
Я мысленно даю себе клятву не отпускать от себя больше старика.
Следом за Улукитканом на косу выходит Лиханов. На его почти чёрном скуластом лице отпечаток нелёгкого пути, бессонных ночей, а на одежде он принёс запах рододендронов и стланиковых чащ.
Вряд ли когда-нибудь здесь, на устье Эдягу-Чайдаха, собиралось такое беспокойное общество. Мы помогаем проводникам развьючить оленей, отпускаем животных на корм. Ужинать забираемся в палатку.
— Как дальше ходить будем? — спрашивает Улукиткан, не отрывая губ от блюдца.
— Через Чагар.
— Пусть олень два-три дня отдохнёт, потом хорошо пойдём, — отвечает он.
— Пройдём ли? Ты знаешь проходы?
— Тут никогда не ходил, но старый люди говорили, что от устья Эдягу-Чайдах по второму ключу можно подняться на хребет. Только вперёд нам надо маут делать, свой мы потеряли, а без него Баюткана не поймаешь, и олочи, видишь, совсем кончал, надо подошву добывать, да и потники попрели, менять будем.
— Из чего же ты будешь делать маут? Из верёвки?
Он пренебрежительно посмотрел на меня.
— Ты разве видел маут из верёвки? Надо искать большой сокжой, тогда всё будет: и подошва, и нитки, и потники. Сейчас время жирного мяса, хорошей шкуры, а лист упадёт, сала не останется и шкура испортится. Вот и надо торопиться, охота уходит.
— Куда же ты пойдёшь?
— Вверх по Эдягу-Чайдах есть старый наледь, там надо искать сокжоя.
— Ты думаешь, на наледи удача будет?
— Если глаза есть — можно не думать. Где отдыхает зверь — там остаётся шерсть; где ходит он — обязательно найдёшь след; где кормится — будет примят ягель. Всё это мои глаза видели там сегодня.
— Меня возьмёшь в помощники? — спрашиваю я, заранее зная его ответ.
Старик хитро смеётся, кивая головою.
— Пойдём, места там много, кому-нибудь зверь попадётся. Утро бы не прозевать, — и он что-то додумывает, озабоченно мнёт свою реденькую бородёнку.
Мы допиваем чай и на этом заканчиваем свой пир. Меня уже зовёт, волнует завтрашний день. Перед сном мы выбираемся из палатки подышать свежим воздухом. Над лагерем, над облитыми лунным светом горами — ночь. Тайга дремлет в тени. Вдали, в полосе прозрачного воздуха, видны кружевные узоры береговых утёсов. Где-то выше зазывно поёт хрустальный ручей да за наносником, где пасётся стадо, о чём-то гутарят бубенцы.
— Видел? — сказал Улукиткан, показывая рукою на запад, где только что небо пробороздил метеорит. — Это хорошая примета, удача нам будет.
Утро входило в свои права медленно. Жидкий полусвет поднимался меж деревьев, стучали дятлы, назойливо пищала в чаще какая-то пичуга. Гуси, пролетая над стоянкой, подняли тревожный крик. Лагерь пробудился. Улукиткан давно встал и ушёл за оленями.
Трофим остаётся в лагере с Николаем. Они будут держать дымовой костёр на случай появления самолёта, напекут лепёшек и займутся починкой вьючного снаряжения. А Василий Николаевич после того, как туман поднимется, выйдет на одну из правобережных вершин, ниже устья Эдягу-Чайдаха, и оттуда осмотрит горы, сделает зарисовки горизонта и постарается проследить Маю: куда она уходит — и не понижаются ли дальше горы?
Не представляю, что сейчас делается в штабе экспедиции?! После неудачных попыток обнаружить нас с воздуха усилят наземные поиски. Догадается ли Плоткин искать нас с устья Маи, и не пошлёт ли он людей по нашему пути от Кунь-Маньё?
В десять часов мы с Улукитканом покидаем лагерь. С нами пять оленей и Кучум. Туман, как молоко, растекается по широкой долине, редеет.
Идём вверх по долине Эдягу-Чайдаха. Необозримые стланики. Они то лежат сплошным покровом по болотистой почве, то карабкаются по склонам в вышину, то расплёскиваются волнами по отрогам Чагарского хребта. Лиственничная тайга здесь поредела, не выдерживает конкуренции.
Обоснует ли когда-нибудь человек тут, в глухомани, своё жильё, и назовут ли его дети этот печальный пейзаж, вправленный в низкое серое небо, своей родиной? Кто-то совершит этот подвиг, но — не скоро.
Стланики теснят нас к реке. В поисках проходов мы перебредаем холодный Эдягу-Чайдах. Улукиткан подбадривает пятками своего верхового оленя, явно торопится.
С неба сваливается мелкий дождь. Налетает ветер. Он словно во хмелю дует то снизу, то сверху. Мы сворачиваем по ключу влево, находим хороший ягель и там разбиваем стоянку под кронами лиственниц.
Вечереет.
— Однако, ветер всем разболтал, что мы тут, — говорит Улукиткан убеждённо и зябко вздрагивает от сырости.
— Может, спустимся километра два и там заночуем? Какая охота по дождю.
Старик смотрит по сторонам, прислушивается к шелесту стекающей по хвое влаги, поднимает голову, окидывает прищуренным взглядом волнистую кровлю неба.
— Ещё никто не знает, что будет через час, — заключает он. — Если дождь не перестанет — ночевать пойдём ниже.
Мы ждём. Минуты капают медленно. Замечаю: лицо Улукиткана светлеет от какой-то догадки. Неужели старик предчувствует перемену погоды? По каким признакам? Мне тоже хочется сделать открытие. Напрягаю зрение, слух, но, увы, кроме падающего дождя, ничего не замечаю. Ему кажется, что и я уже догадался о перемене. Так сытому кажется, что все люди сыты. Он молча развязывает кожаную сумочку, начинает копаться в патронах, выбирая самый надёжный для первого выстрела.
— Ты пошто не собираешься, не хочешь идти зверя караулить? — спрашивает он, выглядывая из-под брезента.
— Как не хочу?! Но ведь дождь идёт. У старика поднялись брови.
— Ты мала-мала думай: сперва дождь падал тяжело, как на дырявый барабан, а теперь, слушай, хорошо шумит, значит, скоро кончится. Э, беда, глухой в тайге!
— Не обижайся, Улукиткан, ты в лесу родился, вырос и прожил более восьмидесяти лет, а я ведь здесь, по сравнению с тобой, всего лишь юноша. Поживу столько, может, и научусь чему-нибудь.
— Нет, — говорит он категорически. — Сколько ни бей оленя, он сохатый не станет. — И Улукиткан, подогнув под себя ноги, нахохлился от досады, как голодный сыч.
Я молчу. Дождь падает на землю звучно, словно не на листья, не на мох, а на жесть, и я удивляюсь, почему не заметил этого раньше.
Туча ещё не успела сбросить последний груз, как выглянуло солнце. Тысячи разноцветных фонариков вспыхнули в зелёной чаще. Появились комары, на кормёжку прибежала белка. Рядом предсмертно пропищала мышь. Высоко парит остроглазый беркут, караулит добычу.
Мы собрали оленей, привязали их возле стоянки. Натаскали на ночь дров. Принесли воды для ужина. Теперь можно отправляться на охоту.
— До наледи пойдём вместе, а там смотреть будем, — говорит Улукиткан, натягивая на свои узенькие плечи вывернутую вверх шерстью старенькую дошку и подпоясываясь ремнём.
Я не свожу с Улукиткана взгляда. Где-то далеко впереди его мысли. От каких-то догадок шевелятся тяжёлые старческие брови и на загорелое лицо то вдруг набегут табунчиком морщины, то вмиг исчезнут, как молодь, вспугнутая щукой. Как мне хочется хотя бы в эту охоту думать его головою, ходить его ногами, быть таким приспособленным и понимать окружающую нас природу так, как он. Хочется хотя бы на час стать Улукитканом.
— Ты заряди бердану, может, близко зверь попадётся, угонишь, потом жалеть будешь, — предлагаю я, зная, что заряжает он всегда в последний момент.
— Нет, не надо, — и отмахивается от моего предложения рукою. — Если я зверя раньше увижу — не угоню и патрон успею в ружьё затолкнуть, а если он меня вперёд увидит, то и заряженное ружьё не помога, убежит, — и, накинув на плечи берданку, он стал отвязывать своего учага.
— Ты разве верхом поедешь? — удивился я.
— Нет, он с нами пойдёт охота.
— Ещё зверя не убили, а ты уже его ободрал, перевозить собираешься! Если надо будет, я приду за оленями.
Он смеётся, и я понимаю, что смеётся он над моей неопытностью.
— У тебя Кучум, а у меня олень, посмотрим, чей фарт будет, — сказал многозначительно старик и, выйдя к реке, повёл меня дальше, где за редеющей стеною стлаников виднелось пустое пространство.
У крайнего куста Улукиткан задержался, осторожно заглянул вперёд. Я подошёл к нему.
За стлаником виднелось большое пространство чёрной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ёрников. Всюду лежал грязными глыбами лёд. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лёд растаял, и теперь мы видим его остатки.
— Слушай, Улукиткан, зачем сюда придёт зверь? — спрашиваю я, глядя на недавно вытаявшую землю.
— Видишь, после льда молодая зелёнка расти, он её шибко любит. Понял?… Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придёт. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше, — и он утащил за собой учага.
Я выхожу к краю стланика и там, никем не замеченный, замираю. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, караулит воздух и нервно переступает с ноги на ногу.
Лёгкие, как дым, седые пряди тумана протянулись над потными лощинами и стали укутывать отроги. Даль всё ещё недоступна глазу, и еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугджура.
Вижу — Кучум поднимает высоко голову, жадно тянет ноздрями воздух. Осматриваю равнину — никого нет. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка.
Звери не осмотрелись, не прислушались, привычно перешагнули границу леса, вылезли на чистое место, метров в полутораста от нас. Видно, эта чёрная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться.
А каково Кучуму! Он всё видит, всё слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе.
Сокжои так же, как и домашние олени, один перед другим торопятся вперёд и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зелёные листочки с приземистых ёрников. Мы отчётливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук:
«Пя-пя-пя-пя…»
У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух своё прощальное ку-ку. По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дрёме стылый воздух, напоённый запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно.
Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Пушистым комочком выкатывается на вершину сухой лиственницы пугливая белка и замирает, словно не поверив, что так рано кончился день.
Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чём-то предупреждает меня. Осматриваясь, замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь[71]. Вижу — шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце моё, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум.
Остаются считанные минуты, и сумрак примирит всех нас…
Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, осторожно осматривается. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни тёмным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения.
Вот он поднял высоко голову, повёл носом. Ничто не выдавало нашего присутствия, и только теперь сокжой осторожно сошёл с наледи, опустил к ёрнику огромные рога, стал быстро-быстро срывать листья.
Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдёт ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложу карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок… Что это?
Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам — из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и… узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя!
Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит! Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать.
Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног… Замираю от удивления — это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что бы было, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое!
Я забываю про сокжоев, про карабин — весь поглощён поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем.
Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Но равнодушие учага, кажется, его успокаивает.
Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света ещё реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остаётся совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя. Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность…Вижу — сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лёд. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застрял на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством.
Наконец-то вижу, из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы.
Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя.
У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звёзды. Позади облегчённо вздохнула ночная сова.
Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушённого выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане — достаёт пустую гильзу. На лице спокойствие. А я всё ещё не могу прийти в себя от этих последних трёх минут.
На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжёлые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада.
— Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром — ишь, как хорошо я обманул сокжоя! — И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь.
Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих…
— Угнал сокжоя! — крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня.
— Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснёт. Сейчас ходить будем, — сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум.
На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв всё небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять всё утонуло в ещё большем мраке.
— Найдём? — спросил я, шагая следом за стариком.
Он не ответил, но зашагал быстрее.
У реки нас встречает Кучум — радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мёртвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога.
Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою рёбра, затем зашёл с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал обрадованно:
— Большая удача. Много тут будет работы, — и старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил:
— Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придём!
— Ты ведь, Улукиткан, устал, отложим до завтра.
— У жирного зверя разве умаешься? — отвечает он. — Да, однако, утром лучше.
Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артериальные сосуды, расположенные внутри, вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку.
— Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее.
— Неужели мы столько съедим?
— Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печёнки отсеку.
Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает её на убитого зверя.
— Может, медведь придёт, да так не нашкодит, дух хватит — убежит, — говорит он, накидывая на плечи берданку.
Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту.
Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведёт он душу ночью! Усладит язык!
Я развожу костёр, вешаю котёл с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые «поленья» филе. Освободившись от своих дел, старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за вечерний час, за минуты напряжения. Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рождённая вместе с ним, была ему строгой наставницей?
Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звёздное небо.
— Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, всё равно что кровь или как небо, а то и совсем тёмные? — вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне.
— Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства.
— А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан.
Он поправил костёр, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями.
…Давно-давно, где-то тут в горах, было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Все кругом далеко знали о ней, все хотели её взять в жёны, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: кто догонит меня на лыжах; кто попадёт из ружья туда, куда я брошу свою пулю; кто будет самым смелым, — к тому пойду жить в чум.
Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались.
А годы шли…
Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильём богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала.
— Ну, догоняй! — крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем.
Завилял её след по горам, по лесам, по овражкам. Легла на перенову волнистой косой лыжня. Замелькали в быстром беге деревья. И горячий пар, вырываясь из молодой груди, окутывал раскрасневшееся лицо девушки. Парень близко, а всё не догонит. Сердце девушки умоляло ноги не торопиться…
Уже близко и чум. На крутом спуске она вывернула внутрь камысные лыжи, притормозила бег. Парень сапсаном налетел на девушку, сорвал с головы беличью шапку.
— Теперь ты догоняй! — и он налёг на лыжи.
А та уж рядом и могла опередить, да сердце не позволило.
Потом она выбрала мишень, хотела проверить, меткий ли глаз у этого парня, но ружьё у него осеклось. Видно, сама судьба нарекла его ей в мужья.
Оставалось парню выполнить последнее условие. Но девушка теперь сама не знала, что загадать. Ей захотелось поселиться в его чуме, быть матерью его детей, кочевать с ним по тайге. Она подошла к нему близко, посмотрела в глаза и вдруг отшатнулась, увидев в них красивую девушку, каких никогда не встречала. Ей показалось, что парень любит не её, а другую, и она решила воспользоваться третьим условием, чтобы отомстить ему.
— Я перейду в твой чум, если ты ночью спустишься по скале к реке и принесёшь мне воды.
Настала тёмная ночь. Девушка подошла к краю скалы, заглянула вниз. Полосы яркого света из глаз осветили уступы. По ним парень спустился к реке, набрал в кожаный мешок воды, приторочил его к спине и стал взбираться наверх. Когда он поднялся к самому опасному месту, девушка сомкнула ресницы, потух свет, и тотчас же что-то тяжёлое сорвалось со скалы, упало в реку.
Дочь вернулась в свой чум и обо всём случившемся рассказала отцу.
— Глупая, — пояснил тот. — Ведь в глазах отражается только то, что они видят. То была ты.
Горю девушки не было края. Она побежала к реке и, пытаясь задержать её бег, хотела спасти парня, отламывала от неба огромные голубые куски; доставала из недр тёмные глыбы и всё это бросала в реку. В минуты отчаяния она рвала на себе тело, и кровь, стекающая из ран, обливала скалы.
— Теперь ты понимай, почему всякий разный скала тут: и как небо, и как кровь, и как тень, — закончил Улукиткан свой рассказ.
— А куда же делась девушка? — спросил я.
— Старики не сказали. А имя её было — Мая.
Уже за полночь. Кругом тайга. Я лежу на спине. Колючие звёзды мешают уснуть. Странное состояние: ни о чём не хочется думать, всё кажется плоским. И непонятно, зачем трепещут листья осины и так упрямо бьётся о камни ручей. Но проглянула луна, и всё легло на своё место. Не стали колоться звёзды. Задремал ручей.
Утром ждали дождя. Восток был тёмен, тяжёл. Где-то к югу, за Чагарскими гольцами, пошаливал гром. Мы собрали оленей, свернули табор и ушли к убитому сокжою.
Я помогал Улукиткану свежевать зверя.
Вначале Улукиткан снимает с «лап» камус, затем отделяет голову, стаскивает чулком кожу с шеи, свежует тушу, вырезает сухожилия на ногах, на спине. И, наконец, расчленяет мясо на части, удобные для перевозки на оленях.
А работы ещё много. Камусы он высушит и употребит на подошвы для олочей. Из кожи, снятой с шеи чулком, он спустит спиралью тонкий ремень — маут метров на двенадцать. Сухожилия хорошо провялит и потом будет отдирать тонкие и очень прочные нитки для починки обуви, одежды, сбруи. Шкура с головы пойдёт на коврик-камалан. Кожу он тоже высушит, отвезёт домой, и из неё жена сделает чудесную замшу.
Но и это не всё. Улукиткан отрезает мочевой пузырь, надувает его до предела, долго мнёт руками, снова надувает, обсыпает золой, мнёт и опять надувает, пока он не растягивается до размера большого детского шара. Сушит его на солнце надутым, получается чудесная посуда. Он наполняет её вытопленным внутренним жиром.
Когда мы, завьючив оленей, были готовы отправиться в обратный путь к Мае, старик стащил в реку внутренности зверя, копыта, рога, всякие обрезки, плеснул воды на окровавленную гальку, сказал:
— Теперь ты знаешь, как надо разделывать зверя, чтобы у тебя была и подошва, и маут, и камалан, и половинка, и нитки, и посуда для жира, и мясо. От зверя ничего нельзя бросать, так учили меня наши старики.
Сегодня я окончательно убедился, что главной заповедью лесных кочевников была величайшая бережливость.
Куда девались проводники?
Снова нас соблазняет Мая. Плата за первый подъём. На плоту. Первое препятствие. Куда ушли проводники? Вот они, дикие застенки Маи.
В лагере все обрадовались, увидев гружённых мясом оленей. Пока развьючивали животных, Василий Николаевич успевает рассказать о результатах своей рекогносцировки.
— Чагарские гольцы тут недалече, день ходу, не больше, — высокие балбаки. А Маю не видно. Схлестнулись хребты, никакой щёлочки, будто в тартарары провалилась. Но на той стороне, за первым отрогом, была видна широкая долина. Вероятно, большой приток. Вот я и думаю — давайте переберёмся туда с оленями и там решим: если ниже притока Мая пропустит нас с оленями — уйдём дальше, если нет — вернёмся к Чагару.
— Дельное предлагает Василий. В случае неудачи — потеряем всего дня два, — настаивает и Трофим.
— Утро вечера мудренее, — отвечаю я.
Рано утром я выбираюсь из полога. В лагере никого нет. Где же люди? Слышу, доносится от реки стук топоров…
Выхожу из таежки. На горбе левобережного гольца зреет прозрачная зорька, голубоватый свет утра озаряет край далёкого неба. Из невидимой глубины вселенной он наплывает живыми струями на землю. Его прикосновение к угрюмым скалам, к трепещущей хвое, к помутневшему серебру реки рождает туман. И Мая, словно пряча свою девичью наготу, торопится укрыться под его белоснежным покрывалом.
Вижу, спутники мои толпятся на берегу реки. Кто рубит, кто тешет, кто забивает. Да ведь это они ремонтируют плот! Судя по всему, они твёрдо решили переправляться на противоположный берег, идти на оленях через отрог в соседнюю долину.
И вдруг мне стало легко-легко. Я не стал сопротивляться. Довольно со страхом обращаться к будущему! Я неожиданно поверил, что намеченный Василием путь самый надёжный. Тем более, и Улукиткан с ними заодно. А ведь старик ещё вчера не признавал иного выхода, как идти через Чагар.
Итак, перебираемся на левый берег Маи.
В двенадцать часов дня мы сворачиваем лагерь, загружаем плот, сгоняем на берег всех оленей. Животные не хотят добровольно покинуть гостеприимный берег. Мы на них кричим, угрожаем палками, кое-как загоняем в воду.
Мутный поток бросает их на горбы волн, зарывает в буруны. Но олени упорно пробиваются к берегу и благополучно выбираются на противоположную сторону реки.
За ними отправляемся и мы на плоту вместе с грузом. Хорошо, что на реке не видно валунов. Но ниже устья Эдягу-Чайдаха Маю сжимают с двух сторон скалы. Тут она снова уползает в теснину. Не дай бог, если нас снесёт в этот узкий проход! Напрягаем все силы. Бьёмся с течением, и мы на берегу, в ста метрах от щели.
Пока разгружаемся и ловим оленей, Улукиткан отправляется искать проход через отрог. Груза у нас много, за один раз его не поднять. Делим пополам, но оленей всё равно не хватает, приходится часть груза брать себе на плечи.
Улукиткан вернулся мрачный. Он осмотрел вьюки, отпустил подлиннее поводья, чтобы оленям свободно было шагать в узких проходах, и в последний раз взглянул на отрог, заваленный обломками скал.
Старик ведёт караван берегом реки, почти до скалы, потом сворачивает на верх отрога. Дыбятся олени на крутизне. Виляет их след между камней по карнизам, ползёт разорванным пунктиром по текучей россыпи. Улукиткан, горбя спину, взбирается на выступы и тянет за собой на длинном поводу завьюченных животных.
Старику трудно даётся подъём.
Чем выше, тем круче. Животные дышат тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. Со спин сползают вьюки. Поднимаемся всё медленнее. Впереди вдруг встаёт ступеньками скала. Останавливаемся. Олени падают в полном изнеможении. Мы сообща находим щель, по которой можно подняться наверх. Но в одном месте оленям придётся прыгать с карниза на карниз, и уж если какой сорвётся, то это будет его последний прыжок.
Решаем проводить животных по одному. Улукиткан отстёгивает своего верхового, проводит первым. Учаг, поднявшись над провалом, вдруг начинает боязливо переставлять ноги, точно ступая на острые шпили. А сам весь дрожит, не может успокоиться. Старик уговаривает его ласковыми словами. Теперь остаётся только перешагнуть щель. Улукиткан тянет за повод, но олень упирается, ни с места. Страх овладевает им. Я кричу на него, угрожаю. Он вдруг поворачивает ко мне голову, и я вижу, как из больших круглых глаз его катятся слёзы.
Наконец он сдаётся. Поставив все четыре копыта на край плиты, учаг отталкивается и в прыжке откидывает в сторону рога, чтобы не удариться ими о скалу. От этого движения передние ноги попадают на край карниза, а задние виснут над обрывом. Синеют белки круглых глаз, его всего захватывает страх. Олень какое-то мгновение ещё силится удержаться передними копытами за край карниза, но срывается. Скалы провожают учага глухим подземным гулом. Вместе с ним в пропасть летят камни. Далеко внизу он падает спиной на острую грань обломка и умирает, разбросав длинные ноги и запрокинув голову.
Улукиткан дождался, когда внизу стих грохот камней, уселся на выступ.
— Пошто раньше не обрезал оленю рога? — слышу его голос.
Я даю команду вернуться вниз, к подножью скалы. Олени, видевшие весь ужас падения учага, буквально сбегают под скалу и продолжают пугливо прислушиваться к наступившей тишине. Мы развьючиваем животных. Без груза они легко преодолевают препятствия, выходя наверх. Затем я с Трофимом и Лихановым вытаскиваю туда груз, а Улукиткан с Василием Николаевичем идут к учагу, чтобы снять с него узду, вьюк и седло.
От скалы подъём положе, и мы без приключений выбираемся на отрог. За ним действительно глубокая долина. Мои спутники возвращаются с оленями на Маю, за оставшимся там грузом, а я с Бойкой иду дальше вниз — хочу спуститься к устью речки, протекающей по дну долины.
Спускаемся по стланику. Тут идти легче, россыпи прикрыты растительным покровом, меньше обнажённых пород. Ниже нас встречают лиственницы, так, в их окружении, мы и выходим на дно долины.
Пробираюсь сквозь береговую чащу, раздвигаю густой ольховник и поражаюсь: речка должна течь вправо к Мае, а она течёт в обратном направлении. Понять не могу, в чём дело? Внимательно осматриваюсь и окончательно убеждаюсь, что течёт она действительно влево, почти на север. Я тяжело опускаюсь на гальку.
Это Мая!
Я узнаю её разбег, её тревожный рокот и шальную волну. Мы опять встретились. Чувствую, что не уйти нам от неё. Да и куда? Назад — ни за что! Остаётся только один путь — вперёд. Я даже как будто рад этой неприятной неожиданности.
Подхожу к берегу. Река плещется меж валунов, ворчливо уползает дальше на север. Всё ещё не могу понять, почему на север? Ведь от устья Эдягу-Чайдаха она пропилила себе проход на юг. Значит, где-то здесь река делает большую петлю и поворачивает более чем на сто пятьдесят градусов.
Дня ещё остаётся много. Я выбираю место для табора, делаю заломки и ухожу вверх по реке. Надо узнать, что там в петле: пороги, шиверы или тиховодина. И заодно посмотреть, где поблизости есть сухостойный лес для плота.
Однако моя попытка осмотреть первую большую петлю Маи не имеет успеха. У всех поворотов реку оберегают крутогрудые скалы, то голубоватые, как небо ранним утром, то серые, как пепел старого огнища, то ржавые. Они неприступны. Ни с чем пришлось вернуться назад.
На стоянку прихожу поздно. За пологими отрогами пылает небо. Близится ночь. По прогалинам в холодеющем ночном сумраке бродят, как призраки, уставшие олени. Ветерок наносит дым только что разожжённого костра.
Я разыскиваю в куче багажа свою постель, достаю мыло и полотенце. Василий Николаевич льёт мне на руки воду, а на пухлых губах улыбка.
— Чему радуешься? Реку узнал? — спрашиваю я.
— Узнал. Эко змея, обманула! Кто бы подумал, что она тут так извернётся!.. Что же делать будем? — не терпится ему.
— Поплывём дальше, не возвращаться же назад.
— Мы тоже так распланировали и лес уже свалили на плот. Старики хотят идти с нами берегом.
— Да, да, вместе пойдём, так лучше, — слышу я голос Улукиткана.
— А если не пройдёте?
— Вы сразу нас на ту сторону плавьте, если не пройдём, будем пробираться горами, на устье Маи встретимся.
Итак, всё решено. Завтра в путь. Знакомое чувство тревоги опять врывается в нашу жизнь.
Кто-то бросает на рубиновую россыпь углей пучок сушняка. Вспыхивает пламя, и знакомый шелест огня будит лагерь. Улукиткан остаётся отобрать себе продовольствие, а все остальные уходят на берег. Дружно стучат топоры, перекликается эхо, и как-то странно слышать здесь, в дикой теснине гор, человеческий говор.
Выяснилось, что ниже нашей стоянки Мая, наткнувшись на скалу, круто поворачивает назад и ложится на юг, образуя узкую стрелку. Улукиткан не хочет идти здесь берегом, следом за плотом, просит переправить его на правый берег, и они с оленями дождутся нас на противоположной стороне стрелки.
В полдень плот был загружен. Мы перегнали через реку оленей, перебросили стариков, помогли им поймать животных, и они ушли налегке, не захватив с собою ни вещей, ни продуктов.
На корме Трофим. Он клонит голову, прислушивается к наплывающему рёву. Справа на гранитном выступе торчит разбитая грозой старая лиственница с поднятыми к небу обломанными сучьями, как бы предупреждая нас об опасности.
Мы проплываем обрыв. Близко перекат. Все настороже. Наваливаемся на вёсла. Глаза не успевают замечать проход. Тут, кажется, река готовит нам сюрприз.
Сильным толчком плот подбросило высоко, посадило на что-то острое, а нос заклинило глубоко под камень. Собак смыло. Все перебираемся на корму, пытаемся осадить её, но безуспешно. Мы налетели на корягу, замытую водою…
Буруны с гулом разбиваются о плот, окатывая нас ледяной водою. Одежда на всех мокрая. Напрасны наши усилия сняться с коряги при помощи шестов. Что только ни придумывали! Приходится лезть в воду. Страшновато, но ничего не поделаешь. Привязываемся верёвками. Мы с Трофимом подбираемся под корму, а Василий Николаевич пытается высвободить нос из-под обломка. Тужимся изо всех сил и тоже безрезультатно.
Выбираемся на плот. Полчаса прогреваемся. Ещё раз лезем в воду…
Остаётся последнее: разрубить плот пополам. Развязываем груз, раскладываем его на две части. Трофим рассекает кормовую ронжу. Василий спускается к обломку, машет топором, наугад нащупывает остриём под водою бревно, а сам синий, трясётся.
Вдруг треск. Судёнышко раскололось. Меня на семи брёвнах отбросило вправо, вынесло за шиверу. Впереди скала. Слева на берегу вижу собак. Их надо взять. Нажимаю на шест, бьюсь с течением. Рядом со мною причаливают к берегу и Трофим с Василием.
Мы вне опасности. Теперь бы скорее к старикам! Они ведь ждут. Но прежде надо сколотить плот, обогреться. Василия всё ещё трясёт.
Переодеться не во что, груз весь мокрый. Разжигаем костёр. Мы с Трофимом, немного отогревшись, принимаемся за плот. Василий всё ещё не может прийти в себя.
Уже вечереет. Почти пять часов отняла у нас эта проклятая шивера. Теперь мы снова готовы покинуть берег, выйти на струю.
— Вставай, Василий, пора, — предлагаю я. — Старики заждались.
Он поднимает голову, смотрит на меня грустными, как у раненого оленя, глазами.
— Что с тобой?
Василий с трудом открывает рот:
— Ноги отнялись, — говорит он с ужасающей безнадёжностью.
Я и Трофим соскакиваем с плота. Раздеваем его, растираем ноги, отогреваем их у костра. Они действительно омертвели.
Этого ещё нам недоставало!
Но мы не должны задерживаться. Переносим больного на плот, укладываем его на спальные мешки. Отталкиваемся от берега, и нас подхватывает Мая.
Мы буквально ошеломлены случившимся. Насколько это серьёзно с Василием? И как опасно теперь застрять в шивере! Больной это лучше нас понимает. Он настороженно караулит долетающий до слуха шум переката и с опаской поглядывает на мутный поток, несущий на своих горбах плот.
Проплываем скалу. От неё река поворачивает на юг. Здесь у поворота и выклинивается стрелка, через которую перешли проводники с оленями.
Над нами просторный купол вечернего неба, затянутого побагровевшими тучами. Спрямлённая река, словно сытый удав, молчком уползает в узкую щель ночного логова. Путь открыт. Мы ищем глазами стоянку стариков, дымок костра, пасущихся оленей, но, увы, нигде никого не видим. С правой стороны уже близко синеют скалы, прикрытые тёмной шапкой хвойной тайги.
Причаливаем к берегу.
Пока Трофим закрепляет плот на ночь, я бегу вниз по гальке. Вот и затухший костёр проводников, взбитая копытами оленей земля, кучи помёта и след ушедшего на стрелку каравана. Возвращаюсь на стоянку.
— Старики, не дождавшись, видимо, ушли с оленями искать корм. Они же голодны.
— Велика ли ночь, потерпят и к утру заявятся, — говорит Трофим.
Достаю карабин и дважды стреляю в вечернюю мглу. Эхо лениво повторяет звук и умолкает. Долго нет ответа.
Василий Николаевич тихо стонет. Отблеск костра лижет его загорелое лицо. На меня смотрят чужие глаза. Какие-то страшные думы погасили в них живой огонёк,
— Не печалься, Василий, за ночь всё пройдёт и забудется.
Он отрицательно качает головою.
Мы устраиваем больному мягкую подстилку, заталкиваем в спальный мешок. Он покорный, словно ребёнок. Как больно видеть беспомощность этого человека, исходившего много тысяч километров тропою исследователя, испытавшего на себе смертоносную силу пурги, не склонившегося перед неудачей, опасностью, человека, безмерно любящего жизнь. Нет, он завтра должен встать!..
Утро стекает в ущелье с невидимых хребтов такое же хмурое, неприветливое, как и вчера. Ветер дико треплет лиственницы. Холодно. Лучше бы и не нарождался этот день!..
Василий Николаевич лежит на спине, как мы его положили с вечера, с припухшими от бессонницы глазами. Рядом примостилась Бойка. Она ждёт от него обычной утренней ласки и, улучив момент, лижет его щёку. Но тот не замечает любимую собаку, смотрит куда-то мимо меня в пустое пространство. Боже, что сделала с ним эта ночь!
Я опускаюсь к больному.
Он молчит. Бойка поворачивает свою морду и смотрит на меня опечаленными глазами. Неужели она чутьём угадывает, что у хозяина большое горе?
— Как твои ноги, Василий?
— Нет у меня их… — отвечает он, и я вижу, как дрогнул его подбородок.
— А ты не расстраивайся. Давай походим, может, разомнутся, — предлагаю я.
— На что становиться буду?
Мы с Трофимом поднимаем больного, но ноги, как плети, беспомощно виснут, точно где-то разорвались нервные узлы. Василий потрясён. Какими невероятными усилиями сдерживает он внутреннюю бурю!
Вот и пришла к нам беда нежданно, негаданно!
С беспощадной ясностью чувствуем, как далеко мы от своих и как необходима нам помощь.
Придётся расстаться с рекою.
Не слишком ли дорого взяла с нас Мая за отрезок в несколько километров пути от Эдягу-Чайдаха? Но это последняя дань. Теперь у нас иная цель — спасти больного. Сделаем носилки для Василия Николаевича и увезём его на оленях. Хорошо, что с нами Улукиткан.
Мы развязали верёвки на плоту, стащили на берег груз. Его оказалось слишком много, и половины не поднять на оленях, тем более, что четыре самых крупных быка посменно будут везти носилки с Василием Николаевичем. Придётся бросить палатки, спальные мешки, часть личных вещей, возьмём только необходимое для пути через Чагар до устья Шевли, где базируется наша топографическая партия.
Ждём стариков. Они вот-вот должны появиться. Трофим стружит шесты для носилок, я готовлю завтрак. Уже давно день. Начинается дождь.
— Не случилось ли чего со стариками? — беспокоится Василий Николаевич.
Неведение становится тягостным. Беру карабин, отправляюсь искать проводников. Погода мерзкая. На горы ложится темень туч. С востока из-за отрогов доносится смутный рокот далёких разрядов. Тайга молчит. Мелкий дождь сыплется редко и однообразно.
Нахожу тропу, свежепроторенную по густому брусничнику. Она выводит меня на верх стрелки, и тут я натыкаюсь на странное зрелище: мох утоптан, залит кровью, для чего-то кололи лучину, и на земле лежат обрезки тонких ремешков. Я не задерживаюсь, старики всё объяснят. Спешу дальше. Тропка сворачивает влево и убегает по стланику на юг. Иду по ней километр, два.
Вижу, впереди стоит олень, обрадовался — где-то близко стоянка. Подхожу ближе. Узнаю Баюткана. Удивляюсь: почему он вдруг стал таким покорным? И тут только замечаю, что у него сломана передняя нога. Он держит её высоко, беспрерывно вздрагивая всем телом от боли. Проводники обложили рану лучинками, перевязали ремешками.
А где же другие олени? Почему нет их следов? Спешу дальше. Никого нет. Куда идут проводники? Кругом ягельные поляны, много дров, тут бы и ночевать им! А предчувствие чего-то недоброго растёт. Наконец, тропка выводит меня на кромку правобережных скал, протянувшихся далеко по-над рекою, и уходит дальше по чаще, оставив позади кормистые места.
— Ушли! — вырывается у меня вместе с отчаянием, и я безвольно опускаюсь на колоду.
Не могу уяснить, как это случилось. Какая обида угнала стариков от нас? Ведь с ними же нет ни крошки хлеба, ни посуды, ни постели! А может — и спичек. Нет, это непостижимо уму!
Слышу позади шорох — моим следом идёт Баюткан, со сломанною ногой. Он подходит ко мне совсем присмиревший. Я отворачиваюсь, нет сил видеть его ужасные глаза, переполненные болью. В них боязнь остаться брошенным в гнетущей тишине мокрого леса.
Я тороплюсь к своим. Следом скачет на трёх ногах Баюткан. Он не поспевает за мною, отстаёт.
Голова не способна соображать. Бегу…
Меня встречает взволнованный Трофим.
— У Василия отнялась левая рука.
— И у меня не лучше новость: проводники ушли от нас.
— С чего бы это они? Вещи-то их тут.
— И всё-таки ушли.
Василий Николаевич, увидев меня без проводников, встревожился.
— Где Улукиткан?
— Ты только не волнуйся, проводники ушли ниже, наверное, там дождутся нас.
Он не может осмыслить мои слова. Его лицо вытягивается. На щеках появляются желтоватые круги; голова беспомощно откидывается назад.
— Нет, нет, ты обманываешь! Что же вы теперь будете делать со мною? — спрашивает он дрогнувшим голосом.
Вижу, Трофим присаживается к нему, обнимает его голову, прижимает к своей груди.
— Успокойся, Василий… Клянусь, мы до конца не бросим друг друга, и что бы ни случилось — останемся вместе. Ты веришь мне?
Василий молчит, переполненный ожиданием чего-то ужасного.
— Это всё пройдёт, — утешает его Трофим. — Может, распогодится, нас найдёт самолёт, помогут выбраться.
Более часа мы массируем ему руки и ноги. Другого ничего не можем придумать. Вся надежда на крепкий организм больного. Он ещё сможет вернуть нам Василия.
Подтаскиваем его поближе к костру и тут обнаруживаем, что и правая рука ему плохо повинуется: пальцы работают, а поднести к губам ложку не может. Перед нами не человек, а живой обрубок.
Откуда навалилось на нас столько бед?!
Я кормлю больного с рук. Его рот непривычно ловит тёплую лепёшку, куски горячего мяса, долго жуёт. Пища застревает в горле, он тяжело дышит. Непрошеные слёзы затуманивают глаза, падают с ресниц калёными каплями на мою руку.
Трофим помогает мне, а сам прячет глаза, давится тяжёлыми глотками. И кажется, сейчас у него эта человеческая боль за друга выплеснется наружу.
Вот-вот вечер накроет ущелье. Посветлевшее небо кропит тайгу остатками дождя. Решаем плыть, да и нет другого выхода. Видно, не суждено нам уйти от Маи. Загружаем плот, укладываем беспомощного Василия и отталкиваемся от негостеприимного берега. Видим, из чащи выходит Баюткан, провожает нас грустными глазами. Он не понимает, почему люди бросили его…
За правобережными скалами, протянувшимися на много километров, проводников нет. Река сворачивает влево. Закатные лучи бледными полосами прорезают высокое небо. За поворотом встречается первая шивера. Василий Николаевич тревожно прислушивается к рёву. Малейшая опасность теперь кажется ему гибелью.
Прибиваемся к первой таежке, быстро организуем ночёвку. Трофим остаётся с Василием Николаевичем, а я иду искать проводников.
Их нигде нет — они ушли от реки. Но почему не дождались нас, не взяли свои вещи, продукты. У них нет даже куска брезента, чтобы укрыться от непогоды. Бедные старики, сколько мучений им придётся претерпеть!
Ночью у Василия Николаевича неожиданно поднялась температура. Он сразу ослаб. Мы с Трофимом дежурим. Все трое не спим. Горит костёр. Что сказать больному, чем утешить его?
Теперь ясно — ему скоро не подняться на ноги, да и поднимется ли вообще? Надо как можно скорее передать его врачам. Мы должны торопиться!
Покидаем стоянку. Мысли о проводниках отступают от нас, теперь уж не встретиться с ними. Василий Николаевич просит устроить его на плоту повыше, чтобы видеть путь. Бойку и Кучума на этот раз привязываем к грузу.
Синеву обширного неба пронизывают лучи солнца. Путь зорко караулит кормовщик, и его властный окрик «бей вправо», «бей влево» далеко разносит звонкое эхо. Теперь, когда с нами больной Василий Николаевич, наши глаза становятся острее, руки сильнее и воля крепче.
Каменная пасть ущелья заглатывает плот. Над нами остаётся лоскут неба, повисший на конусах гигантских скал. На угрюмых «лицах» гранитных сторожей ещё лежит ночная прохлада.
Ворчливая река несёт наше расшатанное судёнышко дальше. В ущелье нет тишины. Мая, пытаясь спрямить своё русло, подобно гигантскому жёрнову, день за днём, год за годом перемалывает камни и плоды своей работы уносит вниз в виде песка и гальки. Подточенные скалы рушатся, пытаясь запрудить реку, и тут-то, у каменной свалки, и зарождается нескончаемый грохот воды, потрясающий ущелье. За миллионы лет Мая сумела зарыться глубоко в материк, отполировать отвесные берега, воздвигнула на пути сказочные чертоги из мрамора.
Василия Николаевича тревожит малейший всплеск, скрип плота, даже крик птицы. Глаза ищут у каждого поворота, у каждого камня опасность, а если что замечают, по его загрубевшему лицу расплываются бледные пятна, ворот телогрейки кажется тесным, он вытягивает шею, точно хочет проглотить застрявший в горле комок, и с напряжённостью ждёт развязки. Когда же плот минует опасность, Василий Николаевич впадает в короткое забытьё, затем начинает одной рукой крутить цигарку, но бумага рвётся, махорка просыпается.
— Покурить бы, — просит он, и я на минуту присаживаюсь к нему.
— Что ты сторожишь, Василий, сам себя пугаешь? Уснул бы, — говорю я, закручивая ему «"козью ножку».
— Боязно мне, понимаешь, в воду опрокинет, без ног, без рук — чем отбиваться?
— Не опрокинет, вода большая, может, сегодня вынесет до устья, отправим тебя в больницу.
— Мне теперь не жить. Хуже некуда…
— Не отчаивайся, ещё походим по тайге!
— Так думаешь? — и на его лице готовность поверить моим словам.
— Нос вправо! — гремит голос кормовщика, подхваченный пробудившимися скалами.
Я вскакиваю, хватаюсь руками за весло. У Василия Николаевича изо рта выпадает цигарка…
Где-то близко крутой спад реки. За первой грядой бурунов ничего не видно. Неужели порог? Мысли не поспевают за событиями. Мы у края. Плот подхватывает тугой поток воды и со всего разбега набрасывает на валун.
Толчком меня сбивает с ног. Я теряю весло. Взбунтовавшиеся волны поднимают правый борт плота. В последний момент, сваливаясь в воду, я пытаюсь поймать Василия, но руки скользят мимо.
Треск, визг собак, человеческий крик в бурунах… Я захлёбываюсь, теряюсь.
Чья-то властная рука ловит меня за волосы в воде. Боль возвращает сознание. Открываю глаза. Вижу над собой на камне Трофима. Левой рукой он силится вырвать меня из потока, а правой держит за шиворот Василия. Я не нахожу в глубине опоры для ног. Хватаюсь руками за скользкие грани обломка, царапаюсь и кое-как выбираюсь на камень.
С трудом вытаскиваем больного из воды. Он ещё жив. Медленно приходит в себя. Видим, как река уносит за кривун перевёрнутый вверх брюхом плот, как бьются в смертельной схватке с потоком привязанные к нему Бойка и Кучум.
С необычайной силой меня охватывает ощущение, что вместе с плотом уходит от нас жизнь.
Неужели конец?!