Ночью Касьян просыпался часто, почувствовав, как подбирается к лопаткам тряский холод. Тогда он легко вставал, будто и не спал вовсе, ладил костер, выпивал несколько глотков горячего чая, ложился и снова засыпал.
Собак рядом не было: они где-то там, в темноте, караулят соболя. Иногда во сне охотнику казалось, что где-то далеко-далеко слышен лай. Собаки у Касьяна хорошие: соболя на полдороге не бросят.
С первым светом Касьян был на ногах. Он хоть и спал плохо, но чувствовал себя бодро, шел по следу споро и уже на первом километре согрелся.
Припомнилось, что ночью ему снился спарщик Гришка Елизов, снился как-то не по-хорошему, и Касьян даже подумал — не случилось ли чего с Гришкой. Но сейчас, когда стало в тайге бело и солнечно, страх ночной показался пустым, никчемным. Только подумалось: конь напоен ли? Сена свалил ему вчера Касьян целую охапку — хватит сена, вот только воды дать. Но и здесь беспокойства не должно быть: Гришка о коне не забудет.
Через час хода Касьян услышал собак…
К зимовью Касьян попал около полудня. Соболя он добыл, зверек попался черненький, ничего себе, и на душе у охотника было хорошо. Сегодня можно было бы попромышлять еще, но после неуютной ночи захотелось поваляться на теплых нарах, погонять чаи, послушать в сытом тепле разговоры веселого Гришки Елизова.
Спарщик Касьяну нравился. Лицом черен, телом худ, а глаза веселые. И язык веселый. Вообще-то Касьян пустой болтовни не любит, но Гришку слушает с удовольствием. Гришка грамоту имеет знатную — в войну с грехом пополам четыре зимы в школу отбегал. Вся и учеба. А рассказчик — дай бог каждому.
Около зимовья Касьяна встретили Гришкины собаки. «И Гришка дома», — обрадовался Касьян. Заглянул в загородку, к коню. Сивый, увидев хозяина, заржал, потянулся мордой. Сена у Сивого поубавилось мало, плохо что-то ест коняга. Сивый ухватил хозяина за рукав и всхрапнул. Не поили сегодня, оказывается, Сивого, вот оно что. Внезапно Касьян снова почувствовал беспокойство, как давеча ночью, и, уже уверенный, что пришла какая-то беда, открыл дверь зимовья.
После белого зимнего света в зимовье показалось, как всегда, сумрачно, но Касьян сразу разглядел лежащего на нарах Гришку, его еще более почерневшее лицо.
— Приболел, что ли?
Гришка высвободил из-под овчинного одеяла руку, приветственно махнул.
— Живот что-то схватило. Я уж заскучал без тебя. Жгет живот.
— А я думаю, чего это твои собаки около зимовья крутятся? Не беда ли, думаю. Ел чего?
— Не тянет на еду.
Гришка сегодня, видно, с нар не вставал, печь не топил, выстыло зимовье. Маленькие окошки побелели, оплыли льдом, в углах зимовья иней выступил.
Касьян скинул понягу с привязанными к ней пышнохвостыми белками, дощечка глухо об пол стукнулась, сбегал за дверь, принес охапку тяжелых лиственничных дров, достал из угла желтую, скрученную трубкой бересту. Через полчаса в зимовье повеселело от тепла, повеселел и Гришка. Улыбался, показывал почерневшие зубы.
— Живот ночью схватило — хоть матушку-репку пой… Один… Сейчас-то вроде и не болит, но муторно.
Касьян рад, что с Гришкой все в порядке. Живот у него и раньше побаливал, еще в прошлом месяце, в начале промысла, но спарщик тогда ночь простонал, а через день уже в тайгу вышел.
— Пройдет, Гришка, все пройдет.
Касьян уже напоил Сивого, снова принес кастрюлю колотого льда, часть льда в чайник засыпал.
— Сейчас варево какое соорудим. Чаи гонять будем.
— Покрепче.
— Покрепче сделаем, чтоб скулы сводило. У тебя зубы черные, видно, от чая?
Гришка любил чай густой, черный. Если Гришке доверять чай заваривать, так через пару недель пришлось бы пустую воду гонять. Поэтому Касьян прижимал спарщика с заваркой, хранил заварку в своем мешке. Но сегодня пусть Гришка потешится.
Когда чай согрел тело, распарил душу, Гришка спросил:
— Блудил, что ли?
— Соболишко увел. Чуть не с обеденного времени за ним бежал. И только седни утром взял.
Чай к разговорам настраивает.
— Интересное это дело — за соболем бежать. Вот привяжи, к примеру, за веревку три червонца, тащи их впереди меня и заставь за ними гнаться по снегу целый день да ночевать у костра — не побегу. Пропади они пропадом. А за соболем бежишь. Духу уже нет, а бежишь. Хотя соболю этому красная цена три червонца, а то и того меньше.
Касьян с Гришкиными словами согласен, улыбается в трепаную бороду.
— Дешево соболя стоят.
— Это нам дешевле платят за них. А в городе, в магазине, меньше, чем за сто рублей, не купишь.
— Не купишь, — соглашается Касьян. — Сам видел. Да и соболишки там, в магазине, не ахти какие.
— Хорошие за границу идут, на золото. Их любая нация покупает. Разве что неграм не надо — жарко в Африке.
Зимний день короток. Пятый час, а тени плотно набились в зимовье. Охотникам друг друга уже не углядеть, только видно, как вспыхивают и медленно засыпают зрачки самокруток. Касьян лениво встал с нар, нашарил на столе лампу — в лампе керосин булькнул, — подвернул фитилек повыше, чиркнул спичкой.
— Ну и звероватый же вид у тебя, — хохотнул Гришка.
Касьяну до этого вида дела мало. Вид как вид. Староват, правда, для своих лет Касьян. Нынче ему в феврале только тридцать шесть будет, а дать и пятьдесят можно. Клочкастая, будто недолинявшая, борода. Кожа на щеках потемнела, поморожена малость. Лицо худое, в жестких складках лицо. И сам худой, поджарый. Охотник-промысловик и должен быть поджарым — бегать легче.
— С таким видом раньше на горбачей охотились, — не унимается Гришка.
«Пусть его веселится, — думает Касьян, — быстрее поздоровеет».
Был раньше в Сибири промысел — на горбачей. Горбач не зверь, а человек, с золотом ли, с пушниной ли выбирающийся из тайги к жилу. На узких тропах караулили горбачей отпетые мужики. Хорошо жили такие охотники, справно. Дома имели большие, животины во дворе много. О ремесле своем помалкивали. Но в деревне занятие свое не скроешь. Некоторые из таких охотников в торговлишку пустились, на церковь деньги жаловали.
— Одного вот такого мужика спрашивают, — торопливо говорит Гришка: — «Бельчонку стреляшь?» Тот отвечает: «Попадат — стрелям». — «А соболишек стреляшь?» — «Попадат — стрелям». — «Ну, а людишек стреляшь?» — «Не знашь, а болташь».
— Чего это ты разговорился? — Касьян придвинул лампу на край стола, подкрутил фитиль. Клинышек огня вырос, высветил Гришкино лицо.
— Болит у меня снова, — выдохнул Гришка. — Рвет живот.
Касьян и сам заметил что-то неладное в Гришкиной болтовне. Он подошел к спарщику, сел на нары. Лицо мужика заострилось, не черное теперь у Гришки лицо, а пепельное.
— Где болит? Тут? — Касьян хотел положить руку на Гришкин живот, но тот боязливо оттолкнул руку.
— Не трожь.
— Может, грелку соорудить? — спросил Касьян.
— Давай. Хоть что давай. А лучше бы водки выпить. С солью.
Касьян отыскал под нарами пустую бутылку, вытер ее шершавой ладонью, погрел у огня. Теперь можно и кипяток наливать.
2
Поздно вечером Грише худо совсем стало: хоть криком кричи. И кричал. Потому что боли в животе совсем, видно, нестерпимые стали. А ночью рвать Гришку начало.
Касьян тоже всю ночь не спал, сам мучился, как от зубной боли. Топил печку, грел воду и в бутылке эту воду к животу спарщика прикладывал.
Касьяну самому хоть вой. Жилье далеко. Побежать в деревню за помощью не побежишь: на кого Гришку оставишь? А как о беде сообщить? Была бы рация, хоть вшивенькая.
Тяжко Касьяну Гришкины стоны слышать. Легче, казалось, самому болеть. Касьян садился к печке, недвижно смотрел на огонь. Таяла, стекала по лиственничным поленьям смола, и языки пламени слизывали ее торопливо, жадно. Метались по закопченным стенам зимовья рыжие всполохи.
Ночью Касьян проснулся, оттого что стонал, вскрикивал на нарах спарщик.
На дворе завыли Гришкины собаки. Тягуче, утробно.
— Смерть мою чуют, — прохрипел Гришка из темного угла.
— Не болтай, — сердится Касьян.
Воют собаки. Касьяну невмоготу сидеть. Выскочил под звезды, на мороз. Пинками разогнал воющих собак. Собаки отскочили под черные деревья, ощетинили загривки.
Шумит ветер над деревьями. Перемигиваются звезды. Холодно, пустынно. На многие часы хода нет людей кругом. Сколько раз, без счету, ночевал Касьян в тайге один, а не было ему так одиноко никогда.
Касьян походил вокруг зимовья, снег под ногами скрипит по-ночному, жестко. Остановился в раздумье, взял прислоненные к стене подбитые камусом лыжи. Осмотрел свою пару, потом Гришкину: ничего, крепкие еще лыжи.
Больше часа Касьян был во дворе, стучал молотком, пилил. Вернувшись в зимовье, сел на нары, расстегнул крытую сукном куртку — разогрелся в работе.
— Чего ты там делаешь? — Гришка кривит лицо, дышит тяжело.
— Волокушу. К жилу тебя повезу.
— Не проехать с волокушей к Чанингу.
— Сам знаю. В Беренчай поедем. По ручью.
В Чанингу, заимку, где живут Касьян Сокольников и Гришка Елизов, с волокушей действительно не проехать. Добираться туда через кочкастые болота, через хребты. С лошадью, когда она под вьюком идет, — полный день пути. Да и незачем в Чанингу с больным человеком ехать: ни врача там, ни рации. Восемь домов всего. А новых домов в Чанинге уже лет сорок не ставят. Бросать дома — бросают, а строить — такого нет.
Выбираться — так в Беренчай, село по сравнению с Чанингой большое. Домов пятьдесят. Фельдшерский пункт есть. А сам фельдшер не справится, врача всегда по рации из района вызвать можно. Дорога туда хоть и дальняя — два дня пути, но зато по льду ручья, а там по реке. Не тряхнет. А потом по дороге брошенная деревня будет. Но в деревне той один дом жилой есть, будет где передохнуть.
— Делай как знаешь, — махнул рукой Гришка.
— Знаю. Ехать надо. — Касьян решил твердо. Любому понятно, что не отлежаться Гришке в зимовье, врача надо. Не просто живот у него болит, не съел чего плохое, а язва, может, какая приключилась.