аровое отопление, водопровод. По мнению многих, новосел глупость сделал: в городе и магазины, и кино, и люди всегда как на праздник одеты. Надо поехать — сел на трамвай и за три копейки в другой конец города уехал. Часы на производстве отработал — иди домой, ложись на диван, смотри телевизор, и никто тебе слова не скажет.
А Степан одно твердит: в тайгу хотелось, поохотиться всласть.
— Дед у меня охотником был. А отец в город уехал. Я уж в городе родился. Но, видно, осталось что-то во мне дедовское. Всю жизнь думал в охотники податься.
Первую осень Степан, можно сказать, ничего не добыл. Собак добрых не было: потому как никто хорошую собаку не продаст. И не столько заработал, сколько обносился. Камусы да олочи и то ему надо было купить. Шить олочи, одежду — опять людей проси: жена не умеет. Зиму и лето кое-как перебился. Глухарей стрелял, рыбу ловил. Но это достатка в дом не принесет.
К нынешней осени вроде приготовился. Щенят от хороших собак взял, подрастил. Но от собак-первоосенок пользы тоже немного. В октябре ушел Степан с двумя охотниками из Беренчая — Федькой и Иваном Макарычем. Спарщики уже две недели как из тайги, а новосел остался.
Степан ест, а Касьян смотрит на темное лицо мужика, старательно курит. Постепенно в глазах Степана тухнет голодный блеск.
— Как ты один насмелился охотиться, Степан?
— А что мне оставалось делать? Этой осенью все на карту поставил. Думал: добуду что-нибудь — останусь в Беренчае. Нет — вернусь в город. И не ленился вроде. Не позднее спарщиков вставал. Но они десять белок добудут, а я две. Они соболя принесут, а я снова две белки. Вот и решил остаться. Иван Макарыч своих собак дал. Спарщики хорошо добыли, им домой хочется. Мне тоже домой хочется, а нельзя.
Степан говорит медленно, глухо, словно для себя, но видно, что он сдерживается, не дает воли обиде.
— Ну правда, в первые дни, как мужики ушли, словно стало получаться, иногда чуть не до полночи белок обдирал. На третий день соболя собаки загнали. Совсем весело стало. Думаю, пошли дела…
Ольга тем временем ужин сварила, налила дымящееся варево в большую общую миску, позвала всех к столу.
Степан ест и успевает рассказывать:
— А потом заненастило, снег повалил. Собакам трудно стало работать — снег глубокий. Шарик Ивана Макарыча не пошел со мной промышлять. А затем в деревню убежал и других собак увел. Понятно: не хозяин я ему. Два моих песика остались. Их-то я из рук выкормил.
Чуть стало вечереть, а в зимовье уже густо набились сумерки. Пришлось зажечь жирничок. Дверку печки открыли — все светлее будет.
— Не видел твоих собак, — подал голос из темного угла Семен. — Где они?
— Сейчас все расскажу. Потом, когда непогода кончилась, думаю, схожу на соседний хребет. Там-то и подкараулило несчастье. На хребте мои песики след соболя взяли. Подучились около собак Ивана Макарыча. Долго гнали, чуть не до вечера. А все равно идти надо. Возвращаться пустым никак нельзя. Соболишка вроде как с хитрецой оказался. Проложил след около выворотня, а под выворотнем — берлога. Песики след бросили и к берлоге… Тут и я подбежал.
Степан рассказывает, и Касьян ясно видит, как всплыл внезапно в снежной пыли медведь, рявкнул и поднял на охотника когтистую лапу, но кинулась вперед собака и покатилась, хрипя, с разорванным боком. Охотник хотел укрыться за спасительное дерево, но поскользнулись ноги, обутые в раскатанные олочи. Только заплечная накидка осталась в лапе зверя. Благо накидка эта была пришита слабо и неумело.
— Подтянул бы тебя косматый за накидку — не ушел бы, — говорит Касьян.
— Известно.
— Не мешай, Касьян. — Семен шелестит бумагой, заворачивает новую самокрутку. — Говори, Степан.
— Да уж вроде все рассказал… Пока я в сторону отползал да ружье в снегу шарил, медведь вторую собаку убил и ушел. Тут уж ночь — решил я утро ждать. А сам боюсь. Не сплю. Думаю, воротится хозяин, что я с тозовкой сделаю.
— Не воротился бы.
Степан на слова Алексея внимания не обратил.
— Ночью опять снег. А утром блудить начал. В своих следах не разберусь. Да и не пойму — то ли мой вчерашний это след, то ли кто раньше ходил. Не могу понять, где я, да и только. Четверо суток шатался, пока на это зимовье не вышел. А уж думал — замерзну. Когда зимовье нашел, решил — никуда не пойду. Людей буду ждать. В зимовье-то кой-какая еда была. Да и страшно в сторону отойти. Поверьте, за сушиной боялся сходить, поленницу жег.
Семен вздыхает по-стариковски.
— Эх, жизнь наша… Вот в городе женщины воротники всякие носят и не знают, как они достаются…
В зимовье накурено, тянет дымом из прогорелых боков печки. У Петра першит в горле, он кашляет.
— Дверь приоткройте. Сядьте к двери, — заботливо советует Ольга.
За бревенчатой стеной дышит тайга. Тонко сочится ветер в щели избушки, в узкий притвор двери наметает снег.
Тихо стало в зимовье. Степан все сказал, а другим сейчас ничего говорить не надо: слова утешения — пустые слова. Каждый о своем думает. Касьян внимательно, будто впервые увидел, посмотрел на Петра. Может, и этого парня такая же, как и Степана, судьба ждет. Помытарится и снова уедет в свой город.
Но Петр, словно услышав Касьяновы мысли, чуть заметно Касьяну головой кивнул: не бойся, дескать, не испугался я.
9
Прошел Новый год. Протрещали рождественские и крещенские морозы. Чуть не два месяца Чанинга жила радостным ощущением перемен. Ехать собрались не все семьи, но и для тех, кто оставался, тоже перемены намечались. Хотя и не такие радостные, а перемены.
Последнее утро Чанинги началось задолго до света. Последний раз над белыми трубами пепельные зимние дымы, последний раз разбивали лед в прорубях на извилистом Болдызяке.
Переезд — дело уже решенное, да и не неволит никто бросать заимку, а тяжко в это утро было у всех на душе. Катерина, радостно принявшая переезд, в это утро припала к печке, заревела в голос. В другой бы раз Касьян накричал бы на бабу или ласковое слово нашел, а нынче как воды в рот набрал.
А неделю назад еще никто не знал, быть Чанинге или не быть. Как-то все разом решилось. А может, в книге судеб записано: быть Чанинге всего двести лет?
Вначале собрались ехать три семьи: Касьян, Алексей Коробов, Гришка Елизов. Гришка недели четыре как из больницы вернулся. Вернулся еще более черным, худым, но весел по-прежнему.
— Я теперь районный житель, — похохатывал Гришка. — Без кино и без свежей почты жить не могу. Так что ехать мне обязательно надо.
Но Касьян знает, что Гришке желательно поближе к врачам жить. И оставались в Чанинге жилыми всего два дома. И в обоих — Затесовы. Не родственники — однофамильцы. И враги. Давно началась эта вражда. Сами не помнят из-за чего. Конечно, Затесовы друг на друга не кидаются, понимают — в тайге живут, стрелять каждый умеет. А тайга темная, утайливая. Но слова соседского друг другу не скажут. А чтобы в дом друг к другу зайти — об этом и думать нечего.
Два дня до отъезда переселенцы жили в доме Коробовых. Из окон в остальных домах вынули стекла, чтобы там, на новом месте, не покупать. Да и Семен сказал, что в Беренчае со стеклом худо. Больше из домов ничего не возьмешь. Столы, скамейки — все оставили: за полсотни километров скамейку не потащишь.
— В магазине мебель купим, — говорит Касьян жене. — Настоящую, городскую.
— Да я ничего, — успокаивала его Катерина. — Только жалко мне все это. Опять же дом новый построим — куда деть все это? В новом доме старую лавку не поставишь.
Тяжело смотреть на брошенный дом. На что крепкий человек Касьян, а и у него на душе, как пройдет мимо своего дома, становится муторно, а Катерина — та откровенно плакала. Покинутое жилье обмануто смотрит запавшими глазницами. Не дом, а больной человек. Стариков Парамоновых дом или Ивана Сухого — тоже пустой, а не трогают так за сердце. Свой — к сердцу прикипел. Без боли не оторвешь.
За день до кочевья прибежал к Коробовым один из Затесовых.
— Задержитесь маленько. С вами поеду.
Ждать согласились. Нельзя первого Затесова со вторым Затесовым оставлять здесь вместе. Кто-то из них должен уехать. А то без людей да от тоски раздерутся по-настоящему.
В тот же день и другой Затесов пришел.
— Ждите до завтра, с вами поеду.
— Вот и не стало Чанинги, — сказал Алексей, когда закрылась дверь за Затесовым. — Была, да вся вышла.
Больше всех радовалась переезду, пожалуй, Оля Коробова. Не держали ее душу темные, дедовской кладки стены, не мучило сожаление об оставленных амбаре и погребе.
В ограде Коробовых последние дни было шумно. Дрались сведенные из трех дворов собаки. Особенно задирал всех Карам. Пришлось его посадить на цепь. Карам ничего не понимал, волновался, рвался с цепи.
Вещи увязали в тюки, уложили в сани еще с вечера. Казалось раньше, что и везти-то нечего — немного вещей в доме, а стали собираться, понятно стало: за один раз не увезти. Погнутое ведро, в котором корове пойло выносили, и то не бросишь, на новом месте за ведро деньги выложить придется. А вообще-то, по-доброму, многое из барахла бросить бы надо. Корыта там всякие, старые капканы, ремонта требующие, верши, плетенные из тальника. Но каждая вещь к месту была, каждая вещь в душе у хозяина уголок свой имеет, корни в душе пустила, без боли не оторвешь. Решили: вещи поважнее — одежонку, кастрюли — в первую очередь везти, а за остальными при удобном случае вернуться. Пришлось взять самую малость.
Под утро, еще при ярких звездах, заскрипели ворота, зафыркали кони. Маленький обоз из пяти саней вышел в двухдневную дорогу.
Все. Кончилась Чанинга.
Темень еще. Хорошо, что на льду ни коряг, ни ям, знай шагай. Первый поворот реки — и осталась позади старая жизнь, привычные дома, кладбище, на котором лежат предки. А впереди… Видно еще будет, что впереди. А пока — дорога.
Шумно отфыркиваются лошади, скрипят полозья саней. На возах — укутанные до глаз ребятишки. Все, кто может идти, идут.