Туре сказал Карле: «Отойдем в сторону. Я хочу поговорить с тобой по секрету». Карле увидел в руке Хунда копье, но все-таки отошел в сторону. Туре метнул копье и пронзил им Карле насквозь, говоря: «Узнай теперь, Карле, жителя острова Бьярке! Надеюсь, что ты не забыл копья, которым убит Асбиерн!»
При этих словах скальда гости низко опустили головы, и каждый из них мысленно помянул Карле.
Скальд заговорил опять:
«Карле умер на месте. Гунстейн и его слуги взяли труп и уехали как можно скорее. Туре хотел их преследовать, но, когда на его корабле стали поднимать парус, оборвалась бечева. Пока ее заменили, ушло время, и драккар Гунстейна скрылся из виду…
Туре опять стал догонять корабль Гунстейна. Они шли под парусом и на веслах день и ночь. Затем Гунстейн, видя, что корабль Туре его догоняет, пристал к берегу и бежал внутрь страны…
А Туре Хунд разграбил корабль Гунстейна, набил его камнями и потопил…»
Скальд помолчал и закончил свой рассказ висой:
Страшно теперь
Оглянуться. Смотри!
По небу мчатся
Багровые тучи.
Воинов кровь
Окрасила воздух —
Только валькириям
Это воспеть!
Орвар умер в пути. Могилой его стало море.
Невеста Асмунда Грида напрасно каждый вечер выходила на берег, тщетно смотрела в бурные волны. Ни корабля, ни Асмунда она не дождалась.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мы, к сожалению, пока еще мало знаем о древних народах, населявших беломорский Север. Ученые свидетельствуют, что в низовьях Северной Двины — в Заволочье — жила народность, названная древнерусскими летописцами чудью заволочской. Скандинавы же именовали эту территорию Биармией, а жителей ее — биармами.
Исследователи считают, что чудь-биармы была разновидностью древних карельских племен.
Корабли норманнов-викингов появлялись в Беломорье начиная с IX века вплоть до укрепления позиций новгородцев и позже. Около 890 года здесь побывал норманн Отер, между 920 и 930 годом — викинг Эйрик Кровавая Секира, после них — Гаук Ястреб, Одд, Гаральд Заячий Мех, затем братья Карле и Гунстейн и викинг Туре Хунд — Собака.
Сведения об этих походах имеются в древнескандинавском фольклоре — исландских сагах и трудах некоторых русских ученых-этнографов. Насколько они достоверны, судить трудно, но, во всяком случае, наш Север издавна манил к себе иноземцев, в том числе и скандинавских викингов — отважных исследователей, храбрых воинов, купцов и морских разбойников, людей довольно предприимчивых.
Основываясь на данных исторической литературы и фольклоре, автор и написал эту повесть. Он ничего не утверждает как бесспорную истину и ничего не опровергает. Он рисует биармов такими, какими он себе их представляет.
Корабли норманнов приходили на Беломорье и после того, как в Норвегии утвердилась королевская власть и эпоха викингов, по существу, закончилась.
Николай НиконовБАЛЧУГПовесть[46]
Я проснулся внезапно, испуганно. Так бывает в незнакомом месте. Сбросил отяжелелый брезент — холодом, запахом мокрой поляны окатило меня. Едва брезжило. Рассвет слезно растекался еще где-то за лесами, а здесь, на поляне, стояла редкая фиолетовая сутемь, и глазам было непривычно, будто я потерял большую долю зрения.
В лицо сыпался дождик. Он моросил как-то уверенно, безотрадно, липко засевал лицо, и я потянул брезент на плечи. «Вот еще! — сказал я себе. — Этого только и не хватало… Дождь…» И хотя я понимал, что это весенний дождик, что под ним благодатно отходит земля, растворяется последний снег, лезет жадная молодая травка, мне стало скучно и муторно. Я чувствовал, как тело дрогло, боролось с сыростью. Ломило суставы, побаливал зуб — оказалась ночь, проведенная на земле и дожде у потухшего костра. Представилось мне сухое тепло городской квартиры, кухня, где я любил пить чай раным-рано, когда за окном нет огней и улицы пусты. Зачем я здесь? В лесу. Один. Глупость — эта поездка, одно мальчишество, необдуманность, а тут еще погоды нет, и дождь, может, и снег будет. Припомнились снегопады, что заставали меня налегке в лесу, в горах. Вспомнил, как, почти замерзающий, выбирался однажды к станции, ел сырую картошку, сидя под елью, едва заставлял себя вставать и идти. Многое приходит на ум, когда ты в лесу и далеко от селений, на таком вот глухом, мокром рассвете.
— Переменная облачность… Переменная… — бормотал я, все не решаясь выбраться из-под брезента, выглядывал из-под него, будто курица с насеста.
Светлело. Стволы берез на краю поляны выступили. Обозначились дальние сосны, и прогалы меж ними стали бледно-сиреневыми. Пролетел последний запоздалый вальдшнеп. Конец ночи. И тотчас запел в елях дрозд-белобровик. Откликнулся другой и третий. И вот торжественное «ю-ю-ю-ю-и…» послышалось со всех сторон, согласно сливаясь с холодной и хмурой ранью.
Прозвенела, рассыпала серебро зорянка. Первый зяблик разбуженно кричал свое: «Пинь, пфинь» — и начинал петь, да все сбивался — знать, горлышко не прочистил. Заурчал, забормотал где-то токующий тетерев. Приятен был его бодрый голос. Тетерев бормотал по-апрельски задорно, торжествующе. Вдруг смолк. И тогда устоялась недолгая тишина, замолчали дрозды, как от пролетевшего ястреба, лишь стукали, слезились капли — лес плакал, везде слышались по нему легкие тихие шаги.
Я ночевал на поляне — ждал к рассвету глухариного тока. Редкими стали глухари, уходят от человечьих селений, и вот даже здесь — за двадцать километров от ближней станции — не слышно никого. Здесь было давнее богатое токовище. Я знал его давно, берег и думал: оно останется неведомым ни охотникам, ни браконьерам. Как странно все-таки и горько было… Никого. Тот же лес, поляны. И никого… Я собрал рюкзак, обошел место вокруг, все прислушивался — не донесется ли откуда-нибудь пощелкивание токующей птицы или ее хлопающий громкий взлет. Но ничего не услышал, только дождь шуршал, падали капли, да пели ранние птички.
Наверное, пора сказать, что я не охотник, а зоолог. Точнее — орнитолог. Моя диссертация и книги — по глухарям. Я люблю глухарей. Нет для меня интереснее этой древней загадочной и гордой птицы. Да если и вы хоть раз видели глухарей, вам навсегда запомнятся они, их дикий вид, стремительный, скользящий полет, когда несутся они, первобытно вытянув шеи, высоко над лесом, точно удивительные лесные гуси, запомнится их оперение, соединившее черную седину ельников с охрой сосновых боров. А кто слышал их песню — точенье, щелканье и шепот — сам голос леса, еще не понятый никем? Со станции Илим я добирался сюда полдня, шлепал залитыми водой проселками, скользкими лежневками, необтаявшими тропами. Такая неудача! Не повидать ни одного глухаря. Ведь я собирался жить здесь дня три, слушать, фотографировать, писать лесные голоса на маленький магнитофон, с трудом добытый на этот случай. «Может, из-за погоды не токуют?» Я надел рюкзак, подвигал плечами, прилаживая ремни поудобнее, стоял в раздумье.
Далеко впереди закричал филин. «У-у, у-у, у-у», — всполошно повторял он с кукушечьей весенней настойчивостью и совсем не страшно (только в романах о привидениях, в детских сказках ухают и хохочут филины в любое время года). Я подумал: «Вот весна, и филин поет… Дикая песня, да что поделаешь — таков голосок». Все совы немузыкальные существа. Жутко, будто человек, схваченный за горло, стонет весной серая неясыть, брошенным котенком мяукает ушастая сова, лает в сумерках маленький сыч — и так до начала лета, а там замолкнут совиные крики. Жди новой весны. Мало сов теперь, а филина и вовсе не сыщешь, знать, потому с особым удовольствием, понятным, наверное, лишь орнитологу, слушал я глухое «у-у», пока прикидывал, как быть. Искать ли другой ток? Возвращаться ли на станцию не солоно хлебавши… За двадцать-то верст?! А мой «Репортер», кассеты с незаснятой пленкой, зимние планы — в лес! в лес! — бродить, слушать, снимать на току… Мечты, как известно, всегда лучше действительности.
Был, правда, еще один ток далеко даже отсюда, в Бараньих островах. Путь туда представлялся смутно и трудно — я бывал там еще мальчиком, когда ходил на охоту вместе с отцом. Помнилось, обойдешь лесом долгое Щучье озеро, по гнилым зыбким жердям — есть ли они теперь в водополье, — переползешь Исток, реку с черной торфяной водой, и начнется лесистое Зюзево болото, где лежат возвышенные мещеры и релки, поместному острова и «мыса» Бараньи, Глухариные, Малиновые. Два десятка лет назад там были сплошные чащи, дремлющая глушь, ветровалы и гари. Были метельчатые травы, кочки, кукушник, полосы и площади, заросшие высоким, в рост, иван-чаем. Где-то в середине болота лежало неведомое Пронино озеро, на котором даже отец не бывал, а я с восторгом и страхом представлял это озеро, думал часто, кто такой тот Проня, чьим именем оно названо.
Мы пробирались узкими лосиными тропами, часто они пропадали, и некуда было идти — кругом один буреломный лес: то перестоялый и сквозивший с перекрестьями склонившихся деревьев, то темный и жуткий с завалами зеленого колодника.
Помнилось, как опасно тонули ноги во мхах, как в ветреные дни скрипели деревья, как робко билось мое сердце, стеснялось дыхание, когда я торопился за отцом, боясь отстать.
Мы добирались до Малиновых мысов лишь на второй день пути и долго отдыхали, варили еду, переобувались, налаживали ружья. Нетоптаные боры стояли здесь на отлогой возвышенности, кругом в шиповниках, в малине, в глухой живописи еловых венцов. В этих еловых венцах, таких темных, свежих и разных, было нечто донельзя лесное и тоже свежее, дикое, молчаливо приятное и загадочное. Березы на них серо и коричнево сквозили, ольшаник дымчато опускался в низины. И отовсюду из леса неслись голоса чечеток, пиньканье синиц и скрип клестов. Это был отдельный и чистый мир, простой, непонятный, тянущий к себе и отгороженный накрепко своей молчаливой углубленностью, безлюдной грустью. Помню большие холодно-зеленые и светлые осины. Они росли отдельными рощами там, где было сырее, и не знаю почему, но я хранил в памяти эти безлистые высокие осины с редкими зелеными прямыми сучьями — и даже влажное небо над ними и тот тайный вопрос — зачем они выросли тут, чего ждут и кому их красота, так несказанно просто созданная здесь, вдали от всех?..