А нынче не припай – ледовый пояс преградил путь к берегу, до которого сто с лишним километров. Не припомню такого, чтобы в начале апреля Антарктида не подпускала к себе корабль…
И разогнались хорошо, и в трещину врубились точно, а лед раздвинули на считанные метры. Слишком мощным оказалось поле, таранить десятибалльный паковый лед – чистое донкихотство. Винт у «Оби» один, повредишь его – и пиши пропало, корабль станет неуправляемым. А в этих забытых богом широтах нет смысла засорять эфир просьбами о помощи – прийти некому: американский ледокол «Глетчер» на другом краю Антарктиды, у Мак-Мердо, а японский «Фудзи» маломощный, не пробьется. Застрянем – первый же ураган погубит судно, разнесет, как стекляшку, о первый же попавшийся айсберг. Вон их сколько вокруг, только и ждут…
Пошли вдоль кромки льда искать удачи в другом месте. Торосы, вросшие в лед айсберги, не подступишься… Был бы исправным вертолет. «Не надо подковы – лошадь захромала…» Вон она, стрекоза, на вертолетной палубе бесполезным грузом, в шторм лопасти погнуло, а запасных нет. Вечно нам чего-то не хватает, не хозяйство, а тришкин кафтан. Аренда «Оби» обходится Институту в пять тысяч ежедневно, а сколько этих дней потеряно из-за того, что нет запасных лопастей для вертолета?
Я не желчный критикан и не брюзга, я просто устал. Последние сутки я почти не спал, выпил слишком много кофе и кончаю третью пачку сигарет – многовато для человека, которому все-таки перевалило за пятьдесят. Нет, Лосеву я доверился бы даже в этой обстановке, я просто не могу спать, когда льды бьют корабль – мне самому от этого больно, будто по моим ребрам садят. А может, постарел, выхожу в тираж? Это для всех я Мастер, единовластный хозяин «Оби», а самому себе могу признаться в том, что я немолодой и уставший человек, и этому человеку до чертиков хочется домой, в семью, которая привыкла жить без него. Мне хочется никем не командовать и не принимать решений, я хочу снять китель и надеть домашнюю куртку, стать покладистым отцом и мужем – хотя бы на один лишь месяц. Не знаю, как другим, а мне дома море не снится: не успеешь по нему соскучиться, как приходит время снова подниматься на борт и отдавать швартовы. Знаю, старые капитаны, которые прогуливают внучат в парках, сочтут мои жалобы кощунством – стонут по ночам старики без моря, то пусть вспомнят, о чем сами мечтали, когда на десятые сутки выбирались из тайфуна или дрейфовали в тяжелых паковых льдах.
Не только я, мой экипаж тоже на пределе. Пять с половиной месяцев назад мы вышли из Ленинграда, из них четыре с лишним месяца бродим в антарктических водах; в районе Мирного чуть не поцеловались с айсбергом – увернулись, отделались смятым фальшбортом, обошли все станции, сбегали в Австралию за овощами, трижды нас трепали ураганы – может, хватит?
Мальчишка, четвертый штурман, смотрит на меня горящими глазами. Год назад его выстрелили из мореходки. Необстрелянный, властью не избалованный и не обожженный. Погоди, будешь еще капитанить, многое поймешь. Интересно, какое бы ты принял решение? Власть капитана беспредельна. Никто не оспорит его приказа, если он полезет в ледовый капкан: значит, так надо. Но скажи капитан одно слово – и «Обь» возьмет курс на север, домой.
Логично сделать именно так. Судите сами: по плану «Обь» должна уже возвращаться и становиться в док на ремонт, чтобы успеть к октябрю в очередной антарктический рейс. Опять же каждый лишний день плавания стоит тысячи, за которые капитан в большом ответе. И главное, на борту находятся сто с лишним полярников, отзимовавших свое на разных станциях, а можете мне поверить, что такие люди малейшую задержку на пути домой воспринимают особенно болезненно, чуть ли не как личную катастрофу: они ведь уже не дни – часы считают!
Я хочу, чтобы вы поняли, почему все-таки не скажу этого слова. Я не восторженный мальчик, не очень воспринимаю словесные красивости и даже Джека Лондона перечитываю без особого трепета – через все это уже прошел. Но есть одна вещь, к которой я отношусь очень серьезно и которая крепче всех швартовых удерживает «Обь» в этих водах; и пока сохранится шанс, пусть один из тысячи, из миллиона, я из Антарктики не уйду – это уж говорю вам, как Мастер, со всей ответственностью.
Лосев кивает направо, в четырех кабельтовых айсберг. В свете прожекторов видны многочисленные гроты, изломы. Айсберг старый, весь в шрамах, да еще угол наклона как у Пизанской башни: опасный бродяга, один бог знает, сколько ему еще быть на плаву. Может, с месяц продержится, а может, через минуту опрокинется. Обойти бы его стороной, да не выйдет, весь локатор в светлячках: айсбергов справа как собак нерезаных. «Красотища!» – восторгается Белов. Я показываю ему кулак: сглазишь, сукин сын. Проходим, держась самой кромки, с почтительнейшим уважением. Пронесло…
Смотрю на Колю Белова и припоминаю один разговор. По пути в Антарктиду мы коротали вечера вместе – Коля, Андрей Гаранин и Серега Семенов, старые кореши. Коля, как обычно, заводил Андрея, крыл его старомодность и обзывал бродячим философом. Спорили в тот раз не помню о каком пустяке, потом, как часто бывает, зацепили по дороге предмет посолиднее и в конце концов добрались до вечности: что после нас рассыплется в прах, а что останется. Коля, хотя и летчик, человек приземленный, такая тема не его конек, и он пытался потопить ее в потоке остроумия: вечно и неизменно, мол, наше стремление воспроизводить себе подобных субъектов; мы с Серегой посмеивались, а Андрей терпеливо дождался, пока запас Колиного юмора не истощился, и слово за слово втянул нас в серьезный разговор. В нашем быстро меняющемся мире, говорил тогда Андрей, есть ценности преходящие и вечные. Люди приходят и уходят, ветшают одни теории и возникают другие, выбрасываются на свалку машины, еще вчера казавшиеся совершенством, и даже спутники и космические корабли не так волнуют, как совсем недавно, в гагаринские времена. Эти ценности преходящи, через тысячелетия историки будут лишь вскользь упоминать о них в своих монографиях. Но есть вечная ценность, которая будет во все века будоражить души: светлые идеалы человечества.
– Но они тоже меняются, – возразил Белов.
– Не все и не всегда, – ответил Андрей.
– Назови вечную ценность – и я сдаюсь!
– Пожалуйста. «Не оставляй человека в беде».
У нас, моряков, есть свои обычаи, у летчиков и полярников свои – неписаные и никем не утвержденные. Родились они в незапамятные времена, от кого – не размышлял, наверное, от самой жизни, выношенного ею опыта, и так уж получилось, что нет для нашего брата ничего важнее, чем их соблюсти и не опозорить себя по молодости или на старости лет. Семья может не узнать, начальство простит, а старый друг не подаст руки. В высоких широтах больше инструкций и приказов людьми правит Полярный закон. Много в нем есть параграфов, кровью написанных и сердцем утвержденных, и главный из них тот, о котором сказал тогда Андрей: «Не оставляй человека в беде».
А их одиннадцать – там, на станции Лазарев. Они тоже отзимовали свое и должны возвратиться домой. Должны во что бы то ни стало, иначе их вера в Полярный закон будет подорвана!
Не все поймут меня правильно. Не слышал, а знаю, в каютах кое-кто меня поливает: «Заупрямился, старый черт, не иначе с женой по радио поругался – наказывает». Быть такого не может, чтоб не поливали, осточертели холодные воды хуже горькой редьки. Насчет запланированного ремонта, перерасходов уже намекали – так, между прочим, за обедом в кают-компании. А на вторую зимовку людей оставить дешевле? Это как и что считать. По деньгам, может, и дешевле, а вы мне скажите: сколько стоит месяц полярной тоски? Я-то знаю, сколько: один год жизни. И Семенов знает и Гаранин, они не в вертолет – в закон верят. Жаль, что старые полярники, хранители закона, понемногу расстаются с высокими широтами – естественная убыль, а молодежь избалована техникой, уж слишком верит в ее всемогущество. Коля Белов с чьих-то слов рассказывал, что Чкалов то ли в шутку, то ли всерьез бросил: «Авиация кончается с теплым туалетом». Пошутил, наверное, но все равно здорово сказано. Прошлого не вернешь, но как-то обидно, что дороги, на которых гибли первопроходцы, для нынешней молодежи пустяк: похрапывают в самолете, даже вниз лень взглянуть…
Ладно, молчу, разворчался, старый хрыч, молодежь ему, видишь ли, не угодила. В том, что нам за пятьдесят, не молодежь виновата, друзья мои…
Ох, Серега, Андрей, знали бы вы, каково мне сейчас…
Самойлов погасил сигарету, кивнул Лосеву и направился в радиорубку. И оттуда в эфир понеслось:
– Дизель-электроход «Обь» вызывает станцию Лазарев, «Обь» вызывает Лазарев, Самойлов просит Семенова, прием…
Бармин
Уже несколько дней бушует пурга, и мы, как пришпиленные жуки, торчим в помещениях под толщей снега.
На третий день я открываю великую истину: высшее благо, дарованное человеку природой, – это сон. В забвении человек всемогущ: он побеждает страдание и обретает крылья; ни волшебная лампа Аладдина, ни философский камень не делают человека таким богатым, сильным и счастливым, как это делают сновидения. А главное, сон, как ничто другое, убивает время. Супермен будущего, которому сон заменяют таблетки, вызывает у меня жалость: этот несчастный лишится иллюзий, блаженных часов отрешения от жизни. Он никогда не поймет мудрости прекрасных слов поэта: «Я б хотел забыться и заснуть…»
Тихо забившись в свой угол, я продолжаю размышлять. Мы сидим в кают-компании, каждый из нас вроде бы занят своим делом, но это лишь видимость: наши уши, как локаторы, настроены на доносящуюся из радиорубки морзянку.
– Пи-пи-пи! – Веня подходит к двери радиорубки, прислушивается. – Костя, о чем пищит морзянка?
Костя Томилин делает вид, что не слышит. Он уже целый час выводит аршинные буквы на склеенных в длинную ленту синоптических картах.
– Док, – Веня с заговорщическим видом кивает в сторону Томилина, – выжми из него расшифровку.
Для таких натур, как Веня, бездеятельность – смертная мука. Один маломощный дизелек на трех механиков – насмешка над Веней Филатовым, котор