Царь и Бог. Петр Великий и его утопия — страница 2 из 96

.

Высокопрофессиональному историку Каменскому свойственны осторожность и «взвешенность» формулировок. Но дело в том, что «романтик» Петр не намерен был откладывать реализацию своих «определенных идеалов» в отдаленное будущее. Героика и трагедийность его революции в том-то и состояла, что он пытался осуществить свои замыслы, свои идеалы – немедленно, подчиняя реальность своему «романтическому» напору.

Необычайная парадоксальность сознания Петра заключалась в сочетании «жесткого рационализма» и безудержного утопизма. Это была вулканическая смесь, порождающая катастрофический эффект.

Эту парадоксальность очень точно, по своему обыкновению, определил Пушкин в знаменитой максиме: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика»[10].

Беда была в том, что идеальное «регулярное» государство, основанное на мудрых принципах – «идеалах», – было в далеком будущем, вечности. А сиюминутные преобразования производились кнутом, плахой и дыбой.

Сознание православных людей того времени, а тем паче ориентированных на Ветхий Завет раскольников, должно было уподоблять происходящее великому бедствию, предсказанному в Библии.

Антихрист, с которым в народе ассоциировался Петр, – библейский персонаж, перешедший в новозаветную мифологию и особенно ярко представленный в Апокалипсисе как гонитель и истребитель всех, кто мешает ему выполнять свою страшную миссию.

Московские книжники предполагали, что Петр – это тот самый восьмой царь из Откровения Иоанна Богослова. Если отсчитывать от Ивана IV, не считая Лжедмитрия, то все получается арифметически точно. И по катастрофическим последствиям царствования – тоже.

У Иоанна в главе 17 сказано: «И семь царей, из которых пять пали, один есть, а другой еще не пришел, и когда придет, не долго ему быть. И зверь, который был и которого нет, есть восьмой и из числа семи, и пойдет в погибель». Туманный смысл пророчества не делал его менее грозным. – И царство будет отдано «зверю», восьмому царю, «доколе не исполнятся слова Божии».

В одном из вариантов «Николая Палкина» поздний Толстой со свойственной ему в это время предельной определенностью позиции откликнулся терминологически на это пророчество: «Беснующийся пьяный зверь… четверть столетия губит людей…»

Но были и вполне определенные предсказания, соответствующие представлениям не только о личности и предназначении Антихриста, но и о характере Петра-воителя.

В среде сибирских старообрядцев родилось поверье, что Петру предназначено завоевать Царьград, а затем и Иерусалим, где он сотворит чудо и будет признан жителями Иерусалима «царем своим богом».

Антихрист, лжемессия, тоже может творить чудеса. Но через три с половиной года явится истинный Спаситель, сокрушит Антихриста и свершится Страшный суд.

Дело в данном случае не в оценке деяний Петра, а в том, что они меряются самой высшей мерой – чрез них должны наступить Страшный суд и конец света.

Петровская эпоха, с болью, с кровью выбиравшаяся из плотного и вязкого бытового и психологического пространства Московской Руси, была последней эпохой в истории Российской империи, насыщенной библейскими реминисценциями, создававшими смысловой фон событий. Грубая военизированная европеизация вытеснила своей рациональностью ветхозаветный текст с его метафоричностью на глубокую раскольничью периферию.

Именно ветхозаветная грандиозность отвечала существу происходившей жизненной ломки.

Одиннадцатая глава Книги Бытия содержит один из самых мощных и загадочных сюжетов Священного Писания – драму Вавилонской башни.

«И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес; и сделаем себе имя, прежде чем рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ, и один у всех язык, и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать. Сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого».

Возвести башню до неба могла только единая человеческая общность – «…один народ, и один у всех язык… и не отстанут они от того, что задумали делать». Как только общность распалась, сменившись многообразием, исчезла и гибельно-героическая энергия. Это осознавал Господь, и это понимал Петр. И помимо прочего, его титанические усилия были направлены на создание этого единства, которое и должно было обеспечить успех возведения его «башни до неба».

В известном смысле он этого достиг. Во всяком случае, Пушкин считал, что одна из задач на этом пути была Петром решена. – «История представляет около его всеобщее рабство 〈…〉 все состояния, окованные без разбора, были равны перед его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось»[11].

Сохранить это состояние единства – «равенства перед дубинкою», осознаваемое как норма, – не удалось. Но подобные мощные эксперименты не проходят бесследно.

В теологической литературе есть толкования этого сюжета. Задумав совершить этот странный подвиг – построить башню до неба, – вдохновленный спесью – «сделаем себе имя», то есть прославим себя, – люди противопоставили себя Божьему величию. Но Господь недоступен для чувства обиды и не опасается соперничества.

Что же так обеспокоило Господа в смелом проекте этой утопии – возведении города с башней до неба? (Обычно забывают, что башня была не сама по себе.) Возможно, он провидел то, чего не могли предвидеть дерзкие строители. Например, избыток гордыни и агрессии как следствие успешного завершения их подвига. Возможно, он предположил – на какое новое и уже самоубийственное деяние они, обуянные гордыней, решатся…

Быть может, эта неудача спасла род человеческий?

Петр как строитель утопии потерпел тяжелую неудачу. Построить регулярное государство и вытесать нового рационального человека не удалось. Ценой неимоверных усилий и жертв был выстроен неполный костяк грандиозной утопии – ее силовая составляющая, вооруженная сила, способная успешно выполнять свои функции. Но для колоссальной многовекторной конструкции – Запад, Восток, Север, Юг – этого оказалось мало. Недостроенность, незавершенность конструкции стала мстить за себя, заставляя приносить все новые и новые жертвы, чтобы сохранить бытийное равновесие.

Это была неудача, но неудача библейского масштаба. Такие неудачи иногда меняют ход человеческой истории в не меньшей степени, чем удачи.

Библейские ассоциации возникали именно благодаря нечеловеческому масштабу жизненного слома и потрясения. Библейский масштаб происходящего парадоксально оправдывал глубину и тяжесть испытаний, в которые погрузил свой народ царь-революционер.

Люди, одни осознанно, другие инстинктивно, ощущали себя персонажами высокого безжалостного действа – подданными Антихриста, а не какого-то деспота-самодура. Судьбы мира решались с их пускай пассивным, но участием. На их глазах свершались пророчества.

Этот трагический парадокс лежал в основе смертельного конфликта Петра и его сына, царевича Алексея Петровича, чему посвящена значительная часть предлагаемой книги. Недаром Алексей был углубленным знатоком Священного Писания.

Это был конфликт надчеловеческого, сверхчеловеческого с человеческим, быть может, слишком человеческим. (Прошу считать это не отсылом к известной книге Фридриха Ницше[12], а просто использованием адекватной терминологии.)

Смысловая насыщенность и вулканическая катастрофичность Петровской эпохи, равно как и личность первого императора, могут и должны восприниматься только на пересечениях ключевых ассоциаций мировой истории в ее краеугольных моментах. Ибо тогда в европейское существование, а через это – в мировую жизнь вошел этот феномен, излучавший брутальную тревогу, – Россия Петра Великого.


Предлагаемая читателю книга, по сути дела, есть продолжение работы, которой я занимался в 1980-е годы.

В декабре 1991 года я закончил книгу «Меж рабством и свободой», центральный сюжет которой посвящен событиям 1730 года, когда была сделана отчаянная попытка ограничить самодержавие и ввести в государстве Российском элементы представительного правления.

На мой взгляд, эти события были органично связаны с «делом» царевича Алексея Петровича, и в первой части книги – «Канун», – предваряющей главный сюжет, была рассмотрена ситуация 1715–1718 годов. Причем меня категорически не убеждала традиционная трактовка трагического конфликта, безответственно его упрощающая, в то время как он отбросил зловещую тень на все последующие столетия нашей истории.

Из глав этой части, существенно расширенных принципиально новым материалом и включенных в более широкий контекст, и выросла предлагаемая читателю книга.

Некоторое время назад, в № 9 журнала «Родина» за 1999 год, я прочитал очерк американского (некогда российского) историка Пола Бушковича «Мне отмщение…» с подзаголовком «Новый взгляд на дело царевича Алексея Петровича».

Мне было приятно, что соображения, которые были мной очерчены в работе 1989–1991 годов, оказались созвучны взглядам маститого историка. Дело здесь не в приоритете, а в том, что мы с Полом Бушковичем независимо друг от друга пришли к схожим представлениям в основных принципиальных моментах.

После этого я познакомился с монографией Бушковича «Петр Великий. Борьба за власть» (СПб., 2008), насыщенной чрезвычайно важным материалом из европейских архивов, что дало возможность исследователю существенно скорректировать некоторые устоявшиеся представления о политической ситуации в России эпохи реформ. Впервые судьбе Алексея Петровича и его роли в жестокой политической борьбе отведены два больших раздела монографии. Отчасти сюж