Царь и Бог. Петр Великий и его утопия — страница 38 из 96

в письме к архиерею, им написанное, зачеркнутое и вновь написанное. Несчастный давал ему по возможности самое преступное значение.

〈…〉 Царевич подтвердил прежние признания, объяснил незначащие обстоятельства. Толстому, Меншикову, Бутурлину и Шафирову, отведши их в сторону, объявил особо некоторые злоумышления (несчастный! своим врагам)»[93].

Так вот, с определенного момента, когда Алексей осознал безнадежность своего положения, его единственной целью стало минимизировать мучения, а для этого максимально себя обвинить во всех реальных и нереальных грехах и самых коварных замыслах. Он считал, что в этом случае уже не будет надобности истязать его для дачи «чистосердечных показаний».

Другие участники следствия тоже понимали, чего ждут от них инквизиторы.

Когда Алексей «сознавался», что он не любил ученья, то для него речь шла о военном деле и точных науках, но при этом он не конкретизировал свои показания. А мы знаем, с какой страстью предавался он изучению разного рода отнюдь не простых текстов на разных языках. Но настаивать на своем усердии в какой бы то ни было сфере означало опровергать обвинения грозного отца, вступать с ним в пререкания. И понятно было, к чему это могло неизбежно привести. Единственное спасение от пыток и гибели Алексей видел в следовании тем правилам игры, которые предложил Петр.

Здесь я позволю себе несколько отвлечься, чтобы показать, насколько для тогдашнего следственного быта характерна была ситуация, когда человек готов был самоубийственно подтверждать данный под пыткой самооговор, лишь бы не подвергаться дальнейшим мучениям.

Ведь если снятый с дыбы подследственный отказывался от своих показаний, то его возвращали на дыбу, чтобы добиться от него непротиворечивых свидетельств.

Василий Никитич Татищев, драгунский капитан, в будущем первый русский профессиональный историк и автор одного из конституционных проектов 1730 года, а пока что военный агент, выполнявший поручения Петра в разных европейских странах, вспоминал:

В 1714-м году я, едучи из Германии чрез Польшу, в Украине заехал в Лубны к фельдмаршалу Шереметеву и слышал, что одна баба за чародейство осуждена на смерть, которая о себе сказывала, что в сороку и дым превращалась, и оная с пытки в том винилась. Я хотя много объяснять пытался, что то неправда и баба на себя лжет, но фельдмаршал нисколько мне не внимал. Я упросил его, чтоб позволил мне ту бабу видеть и ее к покаянию увещать, для чего послал он со мною адъютантов своих Лаврова и Дубасова. Пришли мы к оной бабе, спрашивал я ее прилежно, чтоб она истину сказала, на что она то же, что и при расспросах утверждала. Я требовал у ней во утверждение оного, чтоб из трех вещей учинила одну: нитку, которую я в руках держал, чтоб, не дотрагиваясь, велела порваться, или свече горевшей погаснуть, или б в окошко, которое я открыл, велела воробью влететь, обещая ей за то не только свободу, но и награждение, но она от всего отреклась. Потом я ее увещал, чтоб покаялась и правду сказала. На оное она сказала, что лучше хочет умереть, нежели, отпершись, еще пытанной быть. И как я ее твердо уверил, что не только сожжена, но и пытана не будет, тогда она сказала, что ничего не знает, а чарованье ее состояло в знании некоторых трав и обманах, что и достоверно утвердила. И потому оная в монастырь под присмотр сослана.

История с бабой-колдуньей в Лубнах в предельно упрощенном виде объясняет поведение Алексея.

Всю вторую половину следствия Алексей, как мы увидим, не только откровенно признавался в своих реальных замыслах и политических связях, но и максимально «на себя наговаривал», всячески усугубляя свою вину, чтобы не возбудить подозрения в недостаточной откровенности, и старался, иллюстрируя характеристики, данные ему отцом, представить себя в виде как можно более ничтожном.

А потому имеет смысл опираться предпочтительно на сведения, полученные вне пыточного застенка. Тем более что сведений этих достаточно.

8

Непримиримый конфликт отца и сына лежал отнюдь не только в сферах политической и семейной. Дело было куда серьезнее. Это были два несовместимых типа мировидения, категорическое несовпадение картины мира и представления о своем месте и назначении в этом мире.

В частности, не совпадали их представления о предпочтительном типе знаний.

Для Петра это были прежде всего точные науки, в конечном счете являющиеся фундаментом военного дела: разного рода математика, без которой невозможно было освоить фортификацию, артиллерийское дело, топографию.

Те области знания, целью которого был человек, гораздо меньше привлекали его внимание.

История, политические науки, широко бытовавшие в Европе, интересовали его вполне прагматически – в тех частях, которые приложимы были к практическому осуществлению государственного строительства: созданию «регулярного» государства под абсолютной властью монарха.

Алексей был, пользуясь современным термином, скорее гуманитарием. Ему явно легко давались иностранные языки. Точные науки он осваивал менее успешно, тем более что не считал их для себя насущными.

Пресловутый эпизод, когда Алексей обжег себе руку, чтобы не демонстрировать чертежные навыки в присутствии отца, – эпизод, который используют все критически настроенные биографы царевича, – объясняется очень просто. Вполне возможно, что Алексей был неважным чертежником и в случае неудачной демонстрации опасался вспышки отцовского гнева, который мог вылиться во что угодно. Он, кстати, сам и рассказал об этом случае на следствии, подтверждая обвинения, ему предъявленные. Но эта история не означает, что он ничего не вынес из ежедневных занятий с обер-инженером в Кракове.

Что до гуманитарной составляющей образования Алексея, то кораблестроителю Кикину она была малоинтересна. Отсюда и его заявление.

Какие именно «военные науки» изучал царевич, сказать трудно. В любом случае они, как и математика, значительно меньше увлекали Алексея, чем теология, история и то, что сегодня называется политологией.

Петр ощущал себя императором – вождем легионов – задолго до того, как ему был поднесен этот титул. У Алексея были иные представления о функциях государя. Недаром он с таким увлечением штудировал одновременно Священное Писание и трактат Диего Сааведры, в котором нарисован был образ «христианского владыки».

Историк Пол Бушкович, внесший серьезный вклад в исследование противостояния Петра и Алексея, благодаря использованию материалов европейских архивов высказал любопытное соображение: «Традиционная версия говорит, что царевич был религиозным консерватором, последним оплотом старомосковского православия, и предполагает, что эти взгляды были причиной раздора. В период следствия и суда его бумаги были конфискованы, в их числе библиотечные списки и письма, содержащие запросы на книги, просьбы и благодарности за латинские (то есть католические или светские) книги. Одна из них сохранилась. Это славянский перевод книги папы Григория Великого, по-видимому Moralia Иова, сделанный украинскими монахами. Мало того, в библиотеке Хельсинкского университета хранятся печатные книги Алексея. Это католические катехизисы, лютеранская благочестивая литература и латинские руководства к благочестивой жизни. Как показывают пометки в книгах, Алексей знал немецкий, латинский, польский, может быть, не в совершенстве, но в достаточном объеме, чтобы читать книги, которые он покупал и брал читать в Киеве, Варшаве, Дрездене, Карлсбаде и Лейпциге. Это благочестие Европы позднего барокко, но не традиционного московского православия. Противоречили ли эти взгляды взглядам Петра? В целом противоречили. Петр не был безбожником, но им владело благочестие иного свойства. Европа барокко не была его домом: им была протестантская Северная Европа, дом моряков, инженеров и солдат, которыми он восхищался. Этот контраст был значительным, но это не было абсолютное противостояние традиционной версии, так и Петр, и Алексей были „европейцами“ по культуре: борьба развертывалась не по поводу религии»[94].

С этим важным наблюдением можно согласиться только отчасти. Религиозные представления Алексея были достаточно широки. Судя по его пометкам на полях Барония и переписке с духовником, он хорошо знал православную теологию, но не ограничивался ею. Он действительно покупал в Европе книги преимущественно католического направления, но православной литературы в Европе и не продавалось. А как мы видели – и еще увидим, – литература, им приобретаемая, выходила далеко за пределы собственно теологии.

Но главное в другом. Алексей и Петр не вели богословских споров, но теологическая база каждого из них определяла и стиль их взаимоотношения с людьми и миром. А это уже превращалось в противостояние политическое и в то же время придавало этому политическому противостоянию характер более глубокий, чем государственная прагматика.

Бушкович заканчивает свою статью строго определенным выводом: «…борьба между Петром и его сыном велась не на традиционно понимаемых позициях Старой Руси и Европы. И Петр, и его сын были „европейцами“, но разными европейцами. Сын склонялся к благочестию барокко, тогда как отец был ближе к Уильяму Пенну и любил моряков. Причины вражды состояли в том, что многочисленная аристократическая партия предпочитала Алексея отцу и разделяла его антипатию к Санкт-Петербургу и продолжающейся войне со Швецией. Именно эта аристократическая поддержка придавала делу опасный поворот»[95].

Безусловно, традиционное представление о фундаментальных причинах вражды Петра и Алексея, которая оказалась смертельной, непоправимо упрощает эту историческую трагедию, обозначившую собой один из поворотных моментов в судьбе России.

Да, они были разными «европейцами». Но в данном случае термин «европеец» слишком неопределенен.

Для Алексея католическая Европа была прежде всего кладезем духовных ценностей, о чем свидетельствует целенаправленный подбор приобретаемых книг. Что, впрочем, не означает отказа от отечественного православия. Но в этом отношении усложняет нашу задачу отсутствие каталога русских книг в библиотеке царевича.