Царь Иоанн Грозный — страница 6 из 15

I


Как ни многочисленны были предметы, о которых рассуждал Стоглавый собор, но догматов православной веры он почти не касался. И вот едва прошло около двух лет после Стоглавого собора, как открылась потребность в новом соборе, который должен был рассуждать преимущественно об истинах христианской веры или, точнее, защищать их против проповедников ереси жидовствующих. Эта ересь является в двояком виде: одни из её последователей, люди простые и необразованные, отвергаясь веры христианской, предпочитали ей иудейскую, принимали жидовство и иногда даже обрезывались; а другие, люди образованные, книжные, не принимали самого жидовства, но только усвоили себе воззрения жидовствующих на христианскую веру и потому отвергали все собственно христианские догматы и установления и делались религиозными вольнодумцами. Даже после окончательного осуждения этой ереси в 1504 году следы её и сочувствие ей замечались ещё в землях заволжских, между иноками вологодскими и белозерскими, и её продолжали тайно держаться многие в Москве, особенно между вельможами. Лет через 20, под влиянием отчасти нового брожения умов, проникавшего к нам с запада, ересь эта обнаружилась вновь.

В великий пост 1553 года к священнику придворного Благовещенского собора в Москве Симеону пришёл боярский сын Матвей Семёнович Башкин и умолял принять его на исповедь, а на исповеди говорил: «Ваше дело великое. Волыни сея любве никто же имать, как написано, да кто душу свою положит за други своя; а вы полагаете за нас души свои и бдите о душах наших». После того Башкин приезжал к Симеону на подворье да читал беседы Евангельские и, между прочим, говорил: «Ради Бога пользуй меня духовно; надобно не только читать написанное в беседах тех, а и совершать на деле. А всё начало от вас: прежде вам, священникам, следует показать начало собою и нас научить; да тут же в Евангелии и написано: «Научитесь от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем». А кому нужно быть кротким и смиренным? То всё на вас лежит — прежде вам должно творить да и нас учить». Чрез какое-то время Башкин прислал за Симеоном своего человека, и, когда Симеон приехал к Башкину, тот начал говорить: «В Апостоле написано, что весь закон заключается в словах «возлюбише искренняго своего, яко сам себе»; а мы Христовых же рабов у себя держим. Христос называет всех братиею, а у нас на них кабалы нарядные, на иных — полные, а иные беглых держат. Я благодарю Бога моего, что было у меня кабал полных, всё изодрал и держу у себя людей добровольно: кому хорошо у меня, тот живёт; а кому нехорошо, идёт себе, куда хочет. А вам, отцам, надобно посещать нас почаще и наставлять, как самим нам жить и как людей у себя держать и не томить их». Все эти речи Башкина, очевидно, не заключали в себе ничего предосудительного. Но, вероятно, он говорил многое и совсем в другом роде, потому что Симеон, когда наступил Петров пост, сказал товарищу своему по собору, известному Сильвестру: «Пришёл ко мне сын духовный необычен и великими клятвами умолил меня принять его на исповедь в великий пост; многие предлагал мне вопросы недоумённые; требует от меня поучения, а в ином и сам меня учит, и я удивился тому и весьма усомнился». Сильвестр отвечал: «Каков-то сын тот будет у тебя, а слава про него носится недобрая». Значит, про Башкина уже знали и толковали в обществе с невыгодной стороны, и Сильвестр слышал о нём от других ещё прежде. Царя не было тогда в Москве: он ездил для богомолья в Кириллов монастырь. Башкин снова пригласил к себе Симеона и показал ему Апостол, который был извощён (закапан воском) во многих местах, предлагал вопросы, а сам толковал «не по существу и развратно. Когда Симеон молвил: «Я сам того не знаю, о чём ты спрашиваешь». — Башкин отвечал: «Ты, пожалуй, спрашивай у Сильвестра — он тебе скажет, и ты пользуй мою душу. Я знаю, что тебе самому некогда ведать того за суетою мирскою: ни днём, ни ночью покою не знаешь». Симеон передал обо всем этом Сильвестру. Скоро возвратился в Москву царь, и Сильвестр вместе с Симеоном рассказали ему всё про Башкина; а протопоп Андрей и Алексей Адашев засвидетельствовали, что и они тоже про Башкина слышали. Государь велел Симеону представить книгу Апостол, извощенную Башкиным. Башкин извощил её всю, и Симеон принёс её к церкви, где и видел книгу царь и все слышали в ней и речь, и мудрование Башкина. Но дело пришлось отложить, потому что царь, получив известие о предполагаемом набеге крымцев на Россию, поспешил в Коломну. Впрочем, отъезжая, царь велел схватить Башкина, посадить его у себя в подклет и поручил его двум иосифовским старцам, Герасиму Ленкову да Филофею Полеву. Башкин не сознавался в ереси и исповедовал себя христианином, но скоро был постигнут гневом Божиим и начал, как свидетельствуют современники, бесноваться и, извесив свой язык, долгое время кричал разными голосами и говорил «непотребная и нестройная». Потом он пришёл в разум и слышал будто бы голос: «Ныне ты исповедуешь меня Богородицею, а врагов моих, своих единомышленников, таишь». Устрашённый этим голосом, Башкин начал каяться пред своим отцом духовным. Известили митрополита, и по его приказанию Башкин «своею рукою исписа и своё еретичество, и свои единомысленники о всём подлинно». Он указал как на своих советников — на Григория и Ивана Борисовых и на других и сознался, что принял своё злое учение от аптекаря Матфея, родом Литвина, да от Андрея Хотеева — латынников, и что заволжские старцы не только «не хулили его злобы», но ещё «утверждали его в том». Сущность еретичества Башкина и его единомысленников, по его показанию, состояла в том, что они: а) хулили Господа Иисуса Христа, исповедуя Его неравным Богу Отцу; б) св. тело Его и кровь в таинстве евхаристии считали простым хлебом и вином; в) Церковью называли только собрание верных, а церкви или храмы вещественные признавали за ничто; г) отвергали вообще св. иконы и называли их идолами; д) отвергали таинство покаяния и говорили: «Как перестанет человек грешить, хотя бы и не покаялся пред священником, ему нет более греха»; е) предания и жития св. отцов называли баснословием; ж) вселенские соборы укоряли в гордости, говоря: «Всё писали они для себя, чтоб им владеть всем — и царским, и святительским». Возвратившись в Москву и узнав, в чём состояла ересь Башкина, государь «содрогнулся душою» и велел схватить единомышленников его и созвать на них собор. Оказалось, что этих единомысленников было весьма много, особенно между заволжскими старцами-пустынниками. Тогда митрополит русский, «за повелением царёвым, повелел оных ругателей везде имати, хотягце истязати их о расколех их, ими ж Церковь возмущали, и где елико аще обретено их, везде имако и провожено до места главного московского, паче же от пустынь Завольских: бо и там прозябоша оная ругания». В Москве единомышленников Башкина размещали по монастырям и подворьям и несколько раз допрашивали на очных ставках с ним ещё до открытия собора.

Собор открылся в октябре 1553 года в царских палатах. На нём присутствовал и сам царь с своими братьями и со всеми боярами. На соборе Башкин вновь исповедал свои заблуждения, каялся в них и начал обличать своих единомышленников с очей на очи. Сам государь «начать их испытывати премудре», но они, хотя убоялись царя, так крепко поборавшего по благочестию, однако ж запирались и не сознавались. Только некоторые из них сказали сами на себя, что они не поклонялись св. иконам и положили зарок и впредь им не поклоняться. К изумлению, один из числа самих святителей, Кассиян рязанский, начал поборать за еретиков и особенно за своего старца, Исаака Белобаева, приведённого на собор из дальней пустыни Соловецкого острова, за что и подвергся небесной казни: у него отнялись рука, нога и язык, и он, расслабленный, оставил свою епископию и отошёл в монастырь.

Собор признал Башкина виновным. Дальнейшая участь его неизвестна; соумышленников же его сослали по монастырям на вечное заточение, «да не сеют злобы своея роду человеческому».

К делу Башкина привлечён был Троицкий игумен Артемий. До игуменства своего Артемий жил в Псковском Печерском монастыре, потом поселился в какой-то Белозерской пустыни и оттуда вызван был в Москву. Здесь царь велел ему остановиться в Чудовской обители, а священнику Сильвестру поручил присмотреться к нему, поиспытать его. И когда Сильвестр нашёл, что Артемий имеет «довольно книжного учения и исполнен доброго нрава и смирения», то он поставлен был в игумена к Троице (в 1551 году). У Артемия был ученик Порфирий, который в качестве старца-странника не раз приходил для духовной беседы к Благовещенскому священнику Симеону. Последний, заметив, что Порфирий «от писания говорит недобро», передал всё слышанное Сильвестру. Сильвестр пригласил странника к себе и во время неоднократной беседы с ним заметил то же самое и свои сомнения пересказал царю. Царь обратил внимание на самого Артемия и начал примечать «вся слабостная учения» Порфирия и в его учителе. Но Артемий скоро оставил игуменство «за свою совесть» и отошёл в пустыню. Когда начались розыскания по поводу ереси Башкина, тогда приведён был в Москву из своей пустыни и Артемий вместе с учеником своим Порфирием и другими старцами. Артемию было сказано, будто он вызывается для того, чтобы «говорить книгами» или состязаться с Башкиным; но, услышав в Москве, что Башкин указывает и на него, как на своего сообщника, тайно бежал из Андроникова монастыря, где был помещён, в свою Белозерскую Порфириеву пустынь. Его, однако, вновь взяли оттуда и представили на собор. Здесь прежде всех выступил против него сам Башкин и как письменно, так и словесно свидетельствовал, что Артемий изрекал хулы на поклонение св. иконам, на таинство евхаристии, на предания св. отцов и многие другие. Но Артемий ни в чём не сознался и на все убеждения митрополита покаяться отвечал: «Я так не мудрствую; я верую во Отца и Сына и Св. Духа, в Троицу единосущную». Кроме Башкина, ещё 6 свидетелей, один за другим, говорили против Артемия. Собственный его келейник и ученик Леонтий рассказал только, как Артемий бежал тайно из Андроникова монастыря в свою пустынь. Артемий сознался, что бежал от наветующих, будто он не истинствует в христианском законе; самих же наветующих, несмотря на неоднократные допросы, не поименовал. И собор поставил Артемию в вину его тайное бегство из Москвы.

По-видимому Артемий не признавал Башкина еретиком и говорил только, что Матвей делает ребячество. «Меня (говорил он) призвали судить еретиков, а еретиков нет?» «Как же, Матвей не еретик, — сказал митрополит, — когда он написал молитву Единому Началу — Богу Отцу, а Сына и Святого Духа оставил?» — «Нечего ему и врать, — сказал Артемий, — такая молитва готова — молитва Манассии к Вседержителю». — «То было до Христова пришествия, — отвечали ему, — а теперь кто напишет молитву к Единому Началу — тот еретик».

Бывший Ферапонтовский игумен Нектарий заявил пред собором: «Артемий говорил мне о Троице: в книге Иосифа Волоцкого написано негораздо, что Бог посылал в Содом двух ангелов, то есть Сына и Св. Духа; да Артемий же новгородских еретиков не проклинает, и латынян хвалит, и поста не хранит, во всю четыредесятницу ел рыбу, и в день Воздвижения у царя за столом ел рыбу; да он же, Артемий, ездил из Пскова, из Печерского монастыря, в новый городок к немцам и восхвалял их веру».

Артемий на это отвечал: «Когда случалось мне из пустыни бывать у христолюбцев, я ел рыбу и у царя в день Воздвижения ел рыбу; в городок к немцам ездил и спрашивал у немецкого князя, нет ли у них человека, с кем бы мне поговорить книгами; я имел в виду поговорить о том, таков ли христианский закон у римлян, как у нас. Но мне такого книжного человека не указали». Собор вменил Артемию в вину и то, что он нарушал пост к соблазну православных, и то, что ездил к немцам для означенной цели, он сам ведает (говорил собор), что наша вера есть истинная православная вера, а латинская вера отречена от православной святыми отцами и предана проклятию».

Тот же Нектарий обличал Артемия во многих богохульных и еретических речах; но Артемий называл всё это клеветою, и три старца-пустынника, на которых сослался Нектарий, как на слышавших те богохульные речи, действительно не подтвердили его слов и сказали, что «про Артемия хулы на божественное писание и христианский закон не слыхали ничего».

Третий свидетель, бывший игумен Троицкого Сергиева монастыря, Иона, писал на Артемия, что он говорил хулу о крестном знамении: «Нет-де в том ничего; прежде-де сего на челе своём знамение клали, а ныне, своим произволением, большие кресты на себе кладут; да и на соборе-де о том крестном знамении слово было, да не доспели ничего». Артемий отвечал, что про крестное знамение Ионе не говаривал, а про собор говорил, и именно про собор нынешний. И это поставлено Артемию в вину.

Четвёртый свидетель, келарь Троицкого Сергиева монастыря Адриан Ангелов, показал пред собором: «Говорил Артемий в Корнильеве монастыре, в келье игумена Лаврентия, что нет пользы петь панихиды и обедни по умершим, — тем они муки не избудут». Артемий отвечал: «Я говорил про тех, которые жили растленным житием и грабили людей, что когда начнут петь по них панихиды и обедни, то нет им пользы, и чрез то им муки не избыть». Собор обвинил Артемия за то, что он отнимает у грешников надежду спасения.

Затем старец Троицкого Сергиева монастыря Игнатий Курачов показал: «Я слышал от Артемия про канон Иисусов: таки Иисусе, таки Иисусе, а про акафист: радуйся да радуйся». На это Артемий дал такое объяснение: «Говорят в каноне: Иисусе сладкий, а как услышат слово Иисусово, что надобно исполнять Его заповеди, то в горесть прелагаются. Говорят в акафисте: радуйся да радуйся Чистая, а сами о чистоте не радят. Значит, только по обычаю говорят, а не по истине». Собор назвал такое объяснение «развратным и хульным».

Наконец обвинителем против Артемия выступил кирилло-белозерский игумен Симеон, который ещё до собора писал царю: «Как пришло повеление быть Артемию в Москве, он находился в нашей обители, и когда я сказал ему, что Матфея Башкина поймали в ереси, он, Артемий, молвил: не ведают того, что ересь. Сожгли Курицына да Рукаваго и нынче сами не знают, за что их сожгли». Артемий сначала утверждал, что не говорил про новгородских еретиков, но потом сказал: «Не упомню, так ли я говорил про новгородских еретиков, — я новгородских еретиков не помню и сам не знаю, за что их сожгли. Может быть, я сказал, что я не знаю, за что их сожгли и кто их судил, но не говорил, что они (то есть судившие) того не знают: я сказал только про себя».

Собор определил: чтобы Артемий не мог своим учением и писаниями вредить другим, живя, где захочет, сослать его в Соловецкую обитель; там поместить его в самой уединённой келье, лишить его всякой возможности переписываться или иначе сноситься с кем бы то ни было, даже с иноками, чтобы он не соблазнил кого-либо из них, и поручить наблюдение за ним только духовнику и игумену. В этом заключении оставаться Артемию до тех пор, пока он совершенно не покается и не обратится от своего нечестия. Если он истинно покается, и игумен донесёт о том, тогда собор рассудит и примет его в единение с церковью; а если не покается, то держать его в заключении до его кончины и только пред смертью удостоить его св. причастия.

Но Артемий недолго пробыл в Соловках, убежал оттуда и очутился в Литве. Там он ратовал за православие и писал опровержения против еретика Симеона Буднаго[52], отвергавшего Божество Иисуса Христа. Это оправдывает отзыв об нем князя Курбского, называющего Артемия «мудрым и честным мужем», жертвою лукавства злых и любостяжательных монахов, оклеветавших его из зависти за то, что царь любил его и слушал его советы.

В то самое время, как собор занимался делом Башкина и Артемия, неожиданно возникло другое дело, которым собор также должен был заняться, не оставляя и первого. В числе свидетелей, обличавших на соборе еретиков, находился дьяк Иван Михайлович Висковатый. В одно из соборных заседаний, когда царь завёл речь с митрополитом об иконописании, вдруг возвысил свой голос Висковатый и сказал: «Не следует изображать на иконах невидимого Бога и бесплотных сил, как ныне видим на иконе «Верую во единого Бога». Да как же писать? — спросил митрополит. «Писать бы на той иконе, — отвечал Висковатый, — сначала одни слова: Верую во единого Бога, Отца, Вседержителя Творца, небу и земли, видимым же всем и невидимым, а затем уже со слов: «И во единого Господа Иисуса Христа — до конца символа писать и изображать иконным письмом, по плотскому смотрению». Тогда митрополит сказал: «Ты мудрствуешь о св. иконах не гораздо: живописцы не описуют невидимого Бога, а изображают Его по видению пророческому и по древним образцам», и присовокупил: «Ты стал на еретиков, — смотри, не попадись и сам в еретики. Знал бы ты свои дела, которые на тебе положены». Это происходило 25 октября 1553 года. В следующем месяце Висковатый явился к митрополиту и подал ему подробное изложение своих мнений и недоумений о св. иконах и просил рассмотреть дело на соборе. Здесь надобно пояснить, что послужило поводом к недоумениям Висковатого. После страшных московских пожаров 1547 года, когда в Кремле погорели все церкви и в них иконы, вызваны были из Новгорода, Пскова и других городов иконописцы написать новые иконы для церквей и расписать царские палаты. На многих из этих икон, по указанию Сильвестра, изображены были события из священной истории: сотворение мира и человека, явление Пресвятой Троицы в виде трёх ангелов Аврааму, видение Ветхого деньми (Господа Саваофа) пророком Даниилом, страсти Христовы и прочее, также представлены были в лицах и образно содержание всего символа веры, содержание некоторых песен церковных, каковы: «Хвалите Господа с небес», «Достойно есть», «Единородный Сыне», «Во гробе плотски» и другие, а царские палаты расписаны были по стенам разными символическими изображениями. Так как некоторые из новых икон, особенно в придворной Благовещенской церкви, не похожи были на те, какие прежде в ней были и к которым все привыкли; так как одного из священников этой церкви — Сильвестра, по распоряжению которого и писаны новые иконы, Висковатый подозревал в единомыслии с Артемием, а другого священника — Симеона — признавал духовником Башкина, то и пришёл к мысли, не приведены ли в новых иконах под видимыми образами еретические мудрования. Увлёкшись такою мыслью, Висковатый начал критиковать новые иконы, порицал их вслух всего народа, к соблазну православных, и наконец изложил свои сомнения на бумаге и представил «список своея руки» митрополиту. По приказанию государя список Висковатого рассмотрен был на соборе. В продолжение двух соборных заседаний Висковатый читал этот список сам, а митрополит давал ему свои ответы.

Особенно соблазнялся Висковатый тем, что на новых иконах, представлявших сотворение мира и Адама, Сын Божий изображён в виде ангела с крылами: не скрывается ли тут, — думал Висковатый, — еретическая мысль единомышленников Башкина, будто Сын неравен Отцу и относится к числу служебных духов? Митрополит отвечал, что тут нет ничего еретического, что живописцы изображают так Сына Божия по пророчеству о Нём Исайи: велика совета Ангел, Бог крепок и изображают по древним образцам.

По обсуждении всего списка дьяка Висковатого, собор сначала отлучил было его от церкви — не столько за его сомнения и своевольные мудрования о св. иконах, сколько за то, что он разглашал свои мудрования посреди многих людей, на соблазн православным, и возмущал народ, а не обратился со своими недоумениями прямо к правителям церкви. Но чрез две недели, когда отлучённый подал собору своё «покаяние», в котором подробно сознавался в своих заблуждениях и просил прощения, собор возложил на него только трёхлетнюю эпитемию: один год он должен был стоять за церковными дверьми и исповедывать свои согрешения всем входящим в церковь; другой год — стоять в церкви, но только для слушания слова Божия (до литургии верных); третий — стоять в церкви с верными, но без причастия св. тайн, и уже по истечении трёх лет имел быть удостоен св. причастия. А чтобы на будущее время предостеречь Висковатого от подобных увлечений, собор напомнил ему 64-е правило шестого вселенского собора, которое гласит: «Не подобает мирянину пред народом произносити слово или учити и тако брати на себя учительское достоинство, но повиноватися преданному от Господа чину, отверзати ухо приявшим благодать учительского слова и от них поучатися божественному».

В качестве обвиняемого представлен был на собор и архимандрит суздальского Спасо-Евфимиева монастыря Феодорит. Он прославился обращением в христианскую веру лопарей, жил некогда в Белозерских пустынях и был давний приятель Артемия, по ходатайству которого получил сан архимандрита в Суздале. Он был человек строгой жизни и обличал монашеские пороки. За это монахи не терпели его; и в особенности злобился на него суздальский владыка, которого он обличал в сребролюбии и нетрезвой жизни. Хотя Феодорит не был ни в чём уличён, но тем не менее как согласник и товарищ Артемия был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, где ему делали всякие поругания клевреты суздальского владыки, бывшего прежде кирилло-белозерским игуменом. Чрез полтора года, по ходатайству бояр, Феодорит был освобождён, с предоставлением ему права жить, где хочет.

Во время производства этого дела или, может быть, тотчас по окончании его, привезён был в Москву с Белоозера монах Феодосий Косой с несколькими товарищами, также обвиняемыми в еретических мнениях. Их посадили под стражу в одном из московских монастырей. Но Косой склонил на свою сторону стражей и бежал вместе со своими товарищами. Он нашёл себе убежище в Литве, женился на еврейке и проведовал ересь с большим успехом, тем более что в литовско-русских владениях распространялись тогда с запада арианские мнения. Об этом еретике и его учении мы знаем из сочинения отенского монаха Зиновия (отен-монастырь в 50 вёрстах от Новгорода), под названием: «Истины Показание». Автор представляет, что к нему приходят три последователя ереси Косого и излагают учение своего наставника, а Зиновий опровергает его. Из этого сочинения мы узнаем, что Косой был раб, убежавший от своего господина на господском коне и захвативший с собою одежду и ещё кое-какие вещи. Он постригся в одном из белозерских монастырей и своим умом приобрёл такое уважение к себе, что даже прежний господин, узнав об нём, относился к нему с приязнью.

Исходною точкою лжеучения Косого была та же самая, что и еретиков жидовствовавших: он утверждал, что истинные, «столповые» книги суть только книги Моисеевы и вообще ветхозаветные: в них только содержится истина. И этими-то «ветхими книгами» Косой старался «отвращать людей от Евангелия Христова». Он отвергал Пресвятую Троицу и божество Иисуса Христа, считая Его только богоугодным человеком, посланником свыше. «Вы толкуете, — говорил Косой, — что Бог создал рукою своею Адама, а обновить и исправить создание Божие пришёл Сын Божий и воплотился. Зачем Ему приходить в плоть? Если всемогущий Бог создал всё своим словом, то словом же мог обновить Свой образ и подобие и без вочеловечения. Никакого обветшания и падения образа и подобия Божьего в человеке не было. Человек создан смертным, как и все другие животные — рыбы, гады, птицы и звери. Как до пришествия Христова, так и после этого пришествия человек всё был одним человеком — также рождался, пользовался здоровьем, подвергался недугам, умирал и истлевал». Косой называл иконы идолами, вооружался против поклонения мощам и указывал по этому поводу на Антония Великого, который порицал египетский обычай сохранять тела мёртвых. Монастыри он называл человеческим изобретением и указывал, что ни в Евангелии, ни в писаниях апостольских нет об них ни слова. «Плотское мудрование, — говорил он, — господствует у великих игуменов, митрополитов, епископов. Они повелевают есть мяса, вопреки словам Христа: не входящее во уста сквернит человека. Они запрещают жениться прямо против слов Апостола, который заранее называл «сожжёнными совестью» тех, которые будут возбранять жениться и удаляться от разной пищи. Из этого мы видим, что Косой пользовался и новозаветными священными книгами. Они знают только пение да каноны, чего в Евангелии не показано творить, а отвергают любовь христианскую. Они не дают нам узнать истину, гонят нас, запирают в тюрьмы. В Евангелии велено мучить даже и неправых. Христос Сам указал это в своей причте о плевелах, — а они нас гонят за истину». В Литве Феодосий Косой с успехом распространял свою ересь.

II


До половины XVI столетия церковные и святоотеческие книги были рукописными. Эти книги переписывались одни с других писцами, большею частью неискусными и малограмотными и оттого были неисправны, полны ошибок. Митрополит Макарий, ревнитель просвещения, желая искоренить порчу книг, много трудился над исправлением их. Мы видели, что стоглавый собор вменил в обязанность поповским старостам исправлять церковные книги по хорошим спискам, а непересмотренных книг не пускать в обращение. Но и это не могло искоренить порчи, вкравшейся в церковные книги. Тогда решились воспользоваться против этого зла средством, которым давно уже пользовались в Европе и даже в юго-западной России. Ещё в 1548 году царь Иоанн Васильевич выписывал из Германии между другими мастерами и типографов; но их не пропустили в Россию. В 1552 году датский король Христиан III прислал в Москву Ганса Массенгейма с предложением царю принять протестантскую веру. Массенгейм привёз с собою библию и две другие книги, в которых содержалась сущность христианской веры по новому учению. Если бы царь согласился на предложение королевское, то Массенгейм, переведя привезённые им книги на русский язык, должен был напечатать их в нескольких тысячах экземпляров. Неизвестно, как был принят Массенгейм Иоанном, но вряд ли царь поручил устройство типографии человеку, присланному явно с целью распространения протестантизма. По русским известиям, царь, нуждаясь в церковных книгах для вновь строящихся многих церквей, велел скупать их на торгах, но оказалось очень мало исправных. Это привело Иоанна к мысли о необходимости книгопечатания. Когда он сообщил о своём намерении митрополиту Макарию, последнему оно пришлось по душе. «Эта мысль, — сказал он, — внушена самим Богом, это — дар, свыше сходящий!» Тогда царь велел строить особый дом для помещения типографии и приискивать мастеров. Постройка «печатного двора» длилась 10 лет. Наконец в апреле 1563 года началось, а 1 марта 1564 года кончено печатание первой в России печатной книги «Апостола» (Деяний Апостольских и соборных посланий с посланиями Апостола Павла). Главным мастером в первой русской типографии был русский человек — дьякон Николо-Гостунского собора Иван Фёдоров, как видно, хорошо изучил своё дело, быть может, в Италии: он не только умел сам набирать и печатать книги, но и отливать очень искусно литеры. Эти же мастера в следующем году напечатали ещё часослов, но затем принуждены были бежать из Москвы за границу, обвинённые в ереси. Невежество и зависть восстали против нового небывалого искусства. А причиною этой зависти и ненависти было, вероятно, опасение русских книгописцев, видевших в книгопечатании подрыв своему ремеслу. Сохранилось даже предание, будто печатный двор был сожжён этими неблагонамеренными людьми. Однако печатное дело было восстановлено в Москве и велось под руководством Никифора Тарасиева и Андроника Невежи. В 1568 году был напечатан в Москве «Псалтирь».

Изгнанники московские, Иван Фёдоров и Пётр Тимофеев, удалившись из Москвы в Литву, напечатали здесь много книг. Оба трудились в Заблудове, у гетмана Хоткевича, ревностного покровителя русской церкви, подарившего Ивану Фёдорову близ Заблудова «весь немалу» (имение), где последний и завёл типографию. Потом Иван Фёдоров печатал во Львове, а Пётр Тимофеев — в Вильне. Наконец Иван Фёдоров перешёл в Острог, к народолюбивому князю Константину Константиновичу Острожскому, и напечатал здесь в 1581 году знаменитую Острожскую Библию.

Первопечатник русский Иван Фёдоров скончался во Львове, в декабре 1582 года в большой нужде, и погребён был при Свято-Онуфриевском монастыре чина с. Василия. Надгробный камень, которого буквы местами стёрлись, почти в 1 сажень длиною, находился при церкви св. Онуфрия, по бокам его следующая надпись славянскою вязью: «Иоанн Фёдорович друкарь москвитин, который своим тщанием друкование занедбалое обновил, преставися в Львове року 1583 декабвр. 5». На середине камня читается вверху: «Упокоения вскресения из мёртвых чаю», затем его герб, а внизу: «Друкарь книг пред тем не виданных».

III


В начале 1553 года, вскоре после возвращения из казанского похода, Иоанн опасно заболел горячкою, так что даже отчаивались в его жизни. Вероятно, по совету братьев царицы Анастасии он велел дьяку своему, известному уже нам Ивану Михайловичу Висковатому, приготовить духовную. По этой духовной наследником престола назначался младенец Димитрий, только что родившийся. Это значило, что до его совершеннолетия власть должна была попасть надолго в руки Захарьиных (родных царицы). Исполняя волю государя, Висковатый вместе с князем Владимиром Воротынским стали настойчиво требовать, чтобы Владимир Андреевич, двоюродный брат Иоанна, целовал крест на верность царевичу Димитрию. Владимир Андреевич, не хотевший целовать крест племяннику, сильно рассердился и сказал Воротынскому: «Ты б со мною не бранился и не указывал и против меня не говорил». Воротынский отвечал ему: «Я дал душу государю своему царю и великому князю Ивану Васильевичу и сыну царевичу князю Димитрию, что мне служить им во всем вправду; с тобою они ж, государи мои, велели мне говорить. Служу им, государям своим; а тебе служить не хочу; за них с тобою говорю; а если доведётся, по их приказанию, и драться с тобою готов». И была между боярами брань большая, крик, шум. Больной царь начал им говорить: «Если вы сыну моему Димитрию креста не целуете, то, значит, у вас другой государь есть; а ведь вы целовали мне крест не один раз, что мимо нас других государей вам не искать. Я вас привожу к крестному целованию, велю вам служить сыну моему Димитрию, а не Захарьиным. Я с вами говорить не могу много; вы души свои забыли, нам и детям нашим служить не хотите; в чём нам крест целовали, того не помните. А кто не хочет служить государю-младенцу, тот и большому не захочет служить; и если мы вам не надобны, то это на ваших душах». Князь Иван Михайлович Шуйский придумал отговорку и осторожно заметил: «Нам нельзя целовать крест не перед государем: перед кем нам целовать, когда государя тут нет?» Но окольничий Фёдор Адашев, отец царского любимца, высказался прямее и откровеннее: «Тебе, государю, и сыну твоему, царевичу князю Димитрию, крест целуем, а Захарьиным, Даниле с братьею, нам не служить. Сын твой ещё в пелёнках, а владеть нами будут Захарьины, Данила с братьею. А мы уж от бояр в твоё малолетство беды видали многие. И был мятеж большой шум и речи многие во всех боярах, не хотевших служить младенцу. Но к вечеру поцеловали крест Димитрию следующие бояре: князь Иван Фёдорович Мстиславский, князь Владимир Иванович Воротынский, Иван Васильевич Шереметев, Михаил Яковлевич Морозов, князь Димитрий Палецкий, дьяк Иван Михайлович Висковатый и Захарьины. Меж тем трое князей — Пётр Щенятев-Патрикеев, Семён Ростовский и Иван Турунтай-Пронский продолжали говорить: «Ведь нами владеть Захарьиным: так чем нами владеть Захарьиным и служить нам государю молодому, мы лучше станем служить старому князю Владимиру Андреевичу». Царь велел написать целовальную запись для приведения к присяге князя Владимира Андреевича; но последний прямо отрёкся целовать крест. Тогда Иоанн сказал ему: «Знаешь сам, что станется на твоей душе, если не хочешь креста целовать: мне до того дела нет». Потом, обратившись к боярам, поцеловавшим крест, царь сказал: «Бояре! Я болен, мне уж не до того, а вы на чём мне и сыну моему Димитрию крест целовали, по тому и делайте». Поцеловавшие крест бояре начали уговаривать к тому же и других; но те отвечали им жестокою бранью. «Вы хотите владеть, а мы вам должны будем служить: не хотим вашего владения!» — кричали они. А между тем князь Владимир Андреевич и его мать собирали своих боярских детей и раздавали им деньги. Присягнувшие бояре стали упрекать Владимира, что он и его мать поступают неприлично: государь болен, а они своим людям деньги раздают. Владимир рассердился за это на бояр, а они стали его опасаться и не пускать к больному государю. Тут подал наконец свой голос и Сильвестр, молчавший до сих пор. Он сказал боярам: «Зачем вы не пускаете князя Владимира к государю? Он государю добра хочет». Бояре отвечали: «Мы дали присягу государю и сыну его; по этой присяге и делаем так, как бы их государству было крепче». Отселе пошла вражда у присягнувших бояр с Сильвестром и его советниками.

На другой день царь снова созвал всех бояр и велел им целовать крест царевичу Димитрию в передней избе, потому что ему, по причине сильной слабости, очень тяжело было приводить их к присяге при себе. При обряде он велел быть князьям Мстиславскому и Воротынскому с товарищами. Присягнувшим боярам Иоанн сказал: «Вы дали мне и Сыну моему душу на том, что будете нам служить, а другие бояре сына моего на государстве не хотят видеть: так если станется надо мною воля Божия, умру я, то вы, пожалуйста, не забудьте, на чём мне и сыну моему крест целовали, не дайте боярам сына моего извести, но бегите с ним в чужую землю, куда Бог вам укажет. А вы, Захарьины, чего испугались? Или думаете, что бояре вас пощадят? Вы от них будете первые мертвецы. Так вы бы за сына моего и за мать его умерли, а жены моей на поругание боярам не дали». Испугавшись этих жёстких слов, бояре пошли в переднюю избу целовать крест. После всех присягнули князь Курлятев и казначей Фуников, под предлогом болезни; но шли слухи, что они пересылались с князем Владимиром Андреевичем и его матерью и хотели возвести его на престол. Самого Владимира Андреевича, по известию одной летописи, бояре насильно заставили присягнуть, объявив ему, что иначе не выпустят из дворца; а к матери его Евфросинии посылали трижды, чтобы и она привесила свою печать к крестоприводной записи.

Бояре, рассчитывавшие на смерть Иоанна, ошиблись; он выздоровел. Понятно, какие чувства должен был он питать к боярам, которые так долго и упорно противились его воле. Он, конечно, имел полное основание страшиться за участь своей семьи, в том случае, если бы царём стал Владимир Андреевич, со своей стороны, вероятно, живо помнивший насильственную расправу с своим братом и дядею. Но всего более должно было поразить Иоанна, переполнить для него чашу горечи то, что между непокорными боярами, стоявшими за Владимира Андреевича, оказались люди, самые близкие к Сильвестру и Адашеву. Сам Алексей Адашев присягал молча, как бы нехотя, отец его оказывает явное сопротивление воле царя, Сильвестр так же явно заступается за Владимира Андреевича, который добивался престола помимо царевича Димитрия. Впоследствии, в письме к Курбскому, Иоанн так высказывает чувства, волновавшие его в это время: «Называемые тобою доброхоты, как пьяные, восшатались с попом Сильвестром и начальником нашим Алексеем: они хотели воцарить себе князя из другого колена, Владимира, и младенца, данного нам Богом, погубить, подобно Ироду. Таким доброхотством наших подвластных наслаждались мы при жизни. Что же после нас будет! Когда же мы выздоровели и замысел их распался, Сильвестр и Адашев не переставали затевать злые советы, придумывать ещё более горькое нам утеснение, гнать под разным предлогом доброхотных нам людей, дружить во всем князю Владимиру и возбуждать злую ненависть против нашей царицы Анастасии, уподобляя её всем нечестивым царицам». Но нелюбовь Сильвестра и Адашева падала не столько на царицу Анастасию, сколько на её братьев Захарьиных, которые, добиваясь, подобно Глинским, полного господства, возбуждали Иоанна против Сильвестра и его советников. Царь не думал, что Сильвестр и Адашев, оставаясь вполне преданными ему, могли иметь в виду и благо всего народа, могли искренно бояться нового боярского правления, от которого только что успела отдохнуть Русская земля.

И пошла с тех пор вражда, — говорит летописец. Недоверие даже к близким людям, подозрительность, опасливость, которые улеглись было в душе Иоанна, снова заговорили в нём. Но он затаил пока все тяжёлые чувства на дне души и не тронул ни Сильвестра, ни Адашева, ни близких к ним людей. Трудно было порвать сразу все установившиеся уже отношения и начать борьбу: к этому нужно было приготовиться, для этого нужно было подыскать людей, на которых можно было бы опереться.

Во время болезни Иоанн дал обет — по выздоровлении поехать на богомолье в Кирилло-Белозерский монастырь и весною отправился в путь вместе с женою и сыном. По дороге он заехал в Троице-Сергиев монастырь, где в это время жил Максим Грек, возвращённый из ссылки. Максим стал отговаривать государя от дальнего и трудного пути, особенно с женою и новорождённым ребёнком: «Если ты и дал обещание ехать к Кириллов монастырь, чтоб подвигнуть св. Кирилла на молитву к Богу, то обеты такие с разумом несогласны, и вот почему: во время Казанской осады пало много храбрых воинов христианских: вдовы их, сироты, матери обесчадевшие в слезах и скорби пребывают. Так гораздо тебе лучше пожаловать их и устроить, утешить их в беде, собравши в свой царствующий город, чем исполнить неразумное обещание. Бог вездесущ, всё исполняет и всюду зрит недремлющим оком; также и святые не на известных местах молитвам нашим внимают, но по доброй нашей воле и по власти над собою. Если послушаешься меня, то будешь здоров и многолетен с женою и ребёнком». Но Иоанн никак не хотел оставить своего намерения. Тогда Максим чрез четырёх приближённых к Иоанну людей (духовника Андрея, князя Ивана Мстиславского, Алексея Адашева и князя Курбского) велел сказать ему: «Если не послушаешься меня, по Боге тебе советующего, забудешь кровь мучеников, избитых погаными за христианство, презришь слёзы сирот и вдовиц и поедешь с упрямством, то знай, что сын твой умрёт на дороге». Иоанн не послушался: из Троицкого монастыря поехал в Дмитров, а из Дмитрова в Песношский монастырь, где жил Вассиан Топорков, монах Иосифова Волоколамского монастыря, один из старых любимцев отца его. Василий III возвёл Вассиана на Коломенскую епископию, но в боярское правление он всенародно лишён был сана и удалился в Песношскую обитель. Иоанн не без намерения посетил Вассиана. Зайдя к нему в келью, царь спросил его: «Как я должен царствовать, чтоб вельмож своих держать в послушании?» Вассиан прошептал ему на ухо такой ответ: «Если хочешь быть самодержцем, не держи при себе плодного советника, который был бы умнее тебя: если так станешь поступать, то будешь твёрд на царстве, и всё будет в твоих руках. Если не будешь иметь при себе людей умнее тебя, то станешь поневоле слушаться их». «И сам отец мой, если бы жив был, не дал бы мне такого полезного совета!» — сказал царь и поцеловал руку хитрому старцу, умевшему угадать, что придётся особенно по сердцу царю.

Курбский говорит, будто бы от этого злостного совета, от этого «сатанинского силлогизма» Топоркова и произошла вся беда, то есть перемена в характере и поведении Иоанна. Это справедливо только отчасти: Иоанн и раньше уже, как мы видели, стал враждебно смотреть на бояр.

Поездка царя на богомолье кончилась неблагополучно: маленький сын его скончался и погребён в Архангельском соборе. На гробнице великого князя Василия Иоанновича сделана надпись: «В том же гробе положен Царя и Великого Князя Ивана Васильевича всея России, сын Царевич Димитрий, преставися в лето 7062 (1554 г.) июня в 6 день».

IV


Преподобный Максим, хотя и был грек родом, но по своим великим подвигам вполне принадлежит русской земле и русской церкви, для которой он был светильником при жизни и остался светильником по смерти — в своих сочинениях.

Великий князь Василий Иоаннович отправил в 1515 году посольство на Афон, к которому русские ещё со времён Антония Печерского питали благоговение и где уже в XII веке был русский монастырь. В грамоте к проту, всем игуменам и всему братству 18 обителей Афонских великий князь писал: «Пришлите к нам, вместе с нашими людьми, из Ватопедского монастыря старца Савву, книжного переводчика, и тем послужите нам». Этого искусного книжника Савву приглашали в Москву для переводов и главным образом для перевода «Толковой Псалтири», то есть сборника толкования на псалмы Давида древних отцов Церкви. Кроме этой причины, великий князь нуждался в учёном греке для разбора греческих книг в своей библиотеке. В старину на Руси было довольно людей, знакомых с греческим языком, не только между духовными лицами, но и между князьями. Поэтому греческие книги не были редкостью. В период татарского порабощения оскудело всякого рода знание; рукописи греческие, как и славянские, исчезали в разных местах от разных печальных обстоятельств. В Москве погибла книгохранительница во время нашествия Тохтамыша. Но Москва забирала себе сокровища других русских земель, и потому неудивительно, если великокняжеская книгохранительница опять наполнилась. Быть может, и приехавшие с Софией Фоминичной греки привезли с собою кое-что из образцов своей старой литературы.

Инок Савва, многолетний старец и больной ногами, просил прощения, что не в силах исполнить воли великого князя. Тогда прот и ватопедские старцы избрали на место Саввы для отправления в Москву другого брата своей обители, Максима, как «искусного в божественном писании и способного к толкованию и переводу всяких книг — и церковных, и глаголемых еллинских, ибо он возрос в них с ранней юности и научился им основательно, а не чрез одно продолжительное чтение, — как другой кто-либо». С Максимом были отправлены ещё иеромонах Неофид грек и монах Лаврентий болгарин. Путешествие с товарищами было медленно: они прибыли в Москву 4 марта 1518 года, были приняты великим князем с честию и помещены сначала в Чудовом монастыре, а потом перемещены в Симонов.

Максим родился в албанском городе Арте. Получив первоначальное образование на родине, он отправился для дальнейшего усовершенствования себя в науках в Италию, куда, после падения Константинополя, переселилось множество греков и где процветали тогда науки. Посещая разные города Италии, Максим слушал знаменитых учителей, с усердием изучал древнюю греческую литературу, изучил латинский язык и занимался философиею, преимущественно Платона и Аристотеля. Эти последние занятия и особенно господствовавшие тогда в Италии астрология, крайнее вольномыслие и безверие увлекли было и юного Максима, но ненадолго. Возвратившись в Грецию, он решился посвятить себя иноческой жизни и вступил в Афонский Ватопедский монастырь, может быть, потому, что там находилась богатая библиотека. Отсюда-то он и был послан в Россию. Первым делом, какое поручено было здесь Максиму, был перевод «Толковой Псалтири». Так как он не освоился ещё с русским языком, то в помощь ему дали двух толмачей, знавших латинский язык. — Димитрия Герасимова и Власия, исправлявших прежде того дипломатические поручения; а для переписки назначили двух писцов — Михаила Медоварцева и Силуана, инока Троице-Сергиева монастыря. Максим принялся за труд с неутомимою ревностью, сам переводил с греческого на латинский язык, а толмачи переводили с латинского на славянский. Через год и пять месяцев этот двойной перевод огромной книги был кончен. Приняв от Максима переведённую книгу, великий князь передал её митрополиту для соборного рассмотрения. Наши святители соборно одобрили новопереведённую Псалтирь, называя её источником благочестия. Государь с радостью почтил трудившегося не только великими похвалами, но и сугубою мздою. Товарищи Максима, прибывшие вместе с ним из Ватопеда, немедленно были отпущены, щедро наделённые и с довольною милостынею для Св. Горы. А самого Максима убедили ещё остаться в России. Не так легко было иностранцу выбраться из Москвы, как въехать в неё, если этого иностранца считали полезным в московской земле или почему-либо опасным для неё по возвращении его домой. С этих пор судьба Максима, против его воли, стала принадлежать русскому миру.

Главный труд, за который принялся Максим после перевода «Толковой Псалтири», состоял в пересмотре и исправлении наших церковных книг. В списках этих книг он встретил множество ошибок, нередко грубых, а иногда и еретических, и имел неосторожность оглашать их, да и не мог утаить. Между русскими поднялся ропот; стали говорить: «Ты своим исправлением досаждаешь воссиявшим в нашей земле преподобным чудотворцам: они священными книгами в таком виде (сицевыми) благоугодили Богу и прославились от Него святостью и чудотворением». «Не я, — возражал им Максим, — а блаженный Павел научит вас: каждому даётся явление духа на пользу: тому слово премудрости, тому вера, тому дар исцеления, тому пророчество, действие сил, а тому языки; всё же это дарует один и тот же Дух. Видите, не всякому даются все духовные дарования. Святым чудотворцам русским за их смиренномудрие, кротость и святую жизнь дан дар исцелять, творить чудеса; но дара языков и сказания они не принимали свыше. И кому же, как мне, хотя я и грешен паче всех земнородных, дано разуметь языки и сказание (дар выражения), и потому не удивляйтесь, если я исправляю описки, которые утаились от них». Но если все обвиняли Максима в том, что он не исправляет, а портит наши священные книги, сеет еретичество, но в защиту его возвышал свой голос князь-инок Вассиан (Патрикеев), говоря: «Здешние книги все лживы, а здешние правила — кривила, а не правила. До Максима мы по тем книгам Бога хулили, а не славили; ныне же мы познали Бога Максимом и его учением».

Но если небезопасно было для приезжего грека посягать на букву богослужебных книг, то гораздо опаснее сделалось для него то, что он разразился обилием обличений всякого рода, касавшихся и духовенства, и нравов, и верований, и обычаев, и, наконец, злоупотреблений власти в русской земле. Превратившись поневоле из грека в русского, Максим оставил по себе множество рассуждений и посланий, которые все почти отличаются обличительным и полемическим характером. Некоторые полемические сочинения его обращены против иноверцев — латин, иудеев, магометан, армян, лютеран и язычников. Обличения против латин написаны по поводу «писаний Николая Немчина» о соединении церквей[53]. Обличения его против лютеран касаются иконопочитания и почитания Божией Матери и могли в своё время иметь прямое отношение к русской жизни, так как и на Руси появлялись, мнения, сходные с протестантскими, особенно относительно иконопочитания. Максим писал также против астрологии, которая стала понемногу заходить в Русь и совращать умы даже грамотеев. Он доказывал, что верить, будто человеческая судьба зависит от звёзд и будто они имеют влияние на образование таких или других свойств человека, противно религии, так как этим, с одной стороны, подрывается вера в промысл и всемогущество Божие, а с другой — отнимается свободная воля у человека. На основании астрологических вычислений в Европе образовалось предсказание, что будет новый всемирный потоп. Это ожидание заходило и в тогдашнюю Русь. Максим опровергал его, как основанное на суеверной астрологии, и подтверждал свои доказательства о невозможности нового потопа обещанием Божиим Ною.

На Руси издавна ходило множество так называемых апокрифических сочинений, приходящих к нам с Востока и заключавших в себе разные вымыслы, касавшиеся событий Ветхого и Нового Завета. Представляя много заманчивого для воображения, они составляли любимое чтение наших грамотных предков. Их называли отречёнными, и Церковь запрещала читать их. К ним во времена Максима присоединились апокрифы, приходившие с Запада в появившемся тогда на русском языке сочинении под названием «Люцидария». Максим обличал сказание, приписываемое Афродитиану, о волхвах, поклонявшихся Христу, где благочестивого Максима особенно соблазняло то, что идолы в персидском языческом храме разыгрались при рождении Спасителя; опровергал сказание об Иуде, будто бы Адам дал на себя рукописание дьяволу, обязавшись вечно служить и работать ему. Максим также доказывал несправедливость распространённого у нас издавна мнения, будто бы во время воскресения Христова солнце не заходило целые восемь суток. Между нашими грамотеями, на основании апокрифических сказаний, были толки о том, кому прежде всех была послана с небес грамота. Максим, разрешая этот вопрос, говорит, что никогда и никому не было послано такой грамоты, так как об этом нигде не упоминается в св. Писании.

Писал Максим и против разных суеверий, замеченных им в русском обществе: так, например, на Руси было распространено верование, будто от погребения утопленных или убитых происходят неурожаи. Бывали случаи, когда выкапывали из земли тела и бросали их на поле. Максим убеждает скрывать всех в недрах земли общей матери и доказывает, что гнев Божий посылается за людские грехи, а не за погребение утопленных. Он порицал веру в сновидения, а также в существование добрых и злых дней и часов; нападал на разные суеверные примеры, наблюдения птичьего полёта, на веру во встречу на разные гадания — на бобах, на ячмени; в особенности он вооружался против ворожбы, допускаемой по случаю судебного поединка (поля).

Максим пропитан был аскетическим взглядом на жизнь. «Возлюби, душа моя, — говорит он, — худые одежды, худую пищу, благочестивое бдение, обуздай наглость языка своего, возлюби молчание, проводи бессонные ночи над боговдохновенными книгами. Огорчай плоть свою суровым житием, гнушайся всего, что услаждает её... Не забывай, душа, что ты привязана к лютому зверю, который лает на тебя; укрощай его душетлительное устремление постом и крайней нищетою. Убегай вкусных напитков и сладких яств, мягкой постели, долговременного сна. Иноческое житие подобно полю пшеницы, требующему трудолюбия! Трезвись и труждайся, если хочешь принести Господу твоему обильный плод, а не терние и не сорную траву». Максим требовал от иноков действительно сурового подвига, отречения от мира, нападая с жаром на лицемерие многих из тогдашних монахов. Не отделяя себя от всего монашества, он делает своей душе упрёки, в которых обличает пороки монахов: «Убегай губительной праздности, ешь хлеб, приобретённый собственными трудами, а не питайся кровью убогих, среброрезоимством (взиманием процентов). Не пытайся высасывать мозги из сухих костей, подобно псам и воронам. Тебе велено самой питать убогих, служить другим, а не властвовать над другими. Ты сама всегда веселишься и не помышляешь о бедняках, погибающих с голоду и морозу; ты согреваешься богатыми соболями и питаешь себя всякий день сладкими яствами. Тебе служат рабы и слуги. Ты, противясь божественному закону, посылаешь на человекогубительную войну ратные полки, вооружая их молитвами и благословениями на убийство и пленение людей. Ты страшишься вкусить вина и масла в среду и пяток, повинуясь отеческим уставам, а не боишься грызть человеческое мясо, не боишься языком своим тайно оговаривать и клеветать на людей, показывая им лицемерно образ дружбы. Ты хочешь очистить мылом от грязи руки свои, а не бережёшь их от осквернения лихоимством. За какой-нибудь малый клочок земли тащишь соперников к судилищу и просишь рассудить свою тяжбу оружием, когда тебе заповедано отдать последнюю сорочку обижающему тебя! Ни Бога, ни ангелов ты не стыдишься, давши обещание нестяжательного жития. Молитвы твои и чёрные ризы только тогда благоприятны Богу, когда ты соблюдаешь заповеди Божии. А ты, треокаянная, напиваясь кровию убогих, приобретая в изобилии всё тебе угодное лихвами и всяким неправедным способом, разъезжаешь по городам на породистых конях, с толпою людей, из которых одни следуют за тобою сзади, а другие впереди, и криком разгоняют народ. Неужели ты думаешь, что угодишь Христу своими долгими молитвами и чёрною власяницею, когда в то же время собираешь лихоимством богатство, наполняешь свои амбары съестными запасами и дорогими напитками, накопляешь в своих сёлах высокие стога жита с намерением продать подороже во времена года?».

Самое сильное обличительное слово написано было Максимом по поводу происшедшего в Твери пожара. Тверской епископ Акакий представляется здесь беседующим с самим Христом. «Мы всегда, Господи, — говорит епископ, — радели о Твоей боголепной службе, совершали Тебе духовные праздники с прекрасным пением и шумом доброгласных колоколов, украшали иконы Твои и Пречистой Твоей Матери золотом, серебром и драгоценными камнями, думали благоутодить Тебе, а испытали Твой гнев: в чём же мы согрешили»? «Вы, — отвечает ему Господь, — наипаче прогневали Меня, предлагая Мне доброгласное пение и шум колоколов, и украшение икон, и благоухание мирра. Вы приносите Мне всё это от неправедной и богомерзкой лихвы, от хищения чужого имущества; ваши дары смешаны со слезами сирот, с кровью убогих. Я истреблю ваши дары огнём или отдам на расхищение скифам, как и сделал с иными. Пусть примером вам послужит внезапная погибель всеславного и всесильного царства Греческого. И там всякий день приносилось Мне боголепное пение, с светлотумящимися колоколами и благовонною миррою, совершались праздничные торжества, строились предивные храмы с цельбоносными мощами апостолов и мучеников, и скрывались в храмах сокровища высокой мудрости и разума, — и ничто это не принесло им пользы, потому что они возненавидели убогих, убивали сирот, не любили правого суда, за золото оправдывали обидящего; их священники получали свой сан через подкуп, а не по достоинству. Что Мне в том, что вы Меня пишете с золотым венцом на голове, когда Я среди вас погибаю от голода и холода, тогда как вы сладко насыщаете себя и украшаете разными нарядами? Удовлетвори Меня в том, в чём Я скуден. — Я не прошу у тебя золотого венца; посещение и довольное пропитание убогих, сирот и вдовиц — вот Мой кованый золотой венец. Не для доброшумных колоколов, песнопений и благоценных мирр сходил Я на землю, принял страдание и смерть. Моя вся поднебесная; Я исполняю небо и землю всеми благами и благоуханиями; Я отверзаю руку Свою и насыщаю всякую тварь земную!.. Я оставил вам книгу спасительных заповедей, чтобы вы знали, чем можете угодить Мне; вы же украшаете книгу моих слов золотом и серебром, а силу написанных в ней повелений не принимаете и исполнять не хотите, но поступаете противно им... Я нарёк сынами Божиими рачителей мира, а вы, как дикие звери, бросаетесь друг на друга с яростью и враждою! Священники Мои, наставники нового Израиля! Вместо того, чтобы быть образцами честного жития, вы стали наставниками всякого бесчиния, соблазном для верных и неверных, объедаетесь, упиваетесь, друг другу досаждаете; во дни божественных праздников Моих вместо того, чтобы вести себя трезво и благочинно, показывать другим пример, вы предаётесь пьянству и бесчинству... Моя вера и божественная слава делается предметом смеха у язычников, видящих наши нравы и ваше житие, противное Моим заповедям».

В слове «о нестроении и бесчинии царей и властей» Максим является обличителем вообще всякой верховной власти. Он рисует здесь государство в образе женщины, которая сидит на распутии; она в чёрной одежде, положила голову на руку, опирающуюся на колени; она безуспешно плачет; кругом её дикие звери. На вопрос Максима: кто она? — женщина отвечает: «Мою горькую судьбу нельзя передать словами, и люди не исцелят её; не спрашивай, — не будет тебе пользы: если услышишь, только навлечёшь на себя беду». На неотступные просьбы Максима сказать, кто она, женщина отвечала: «Имя моё не одно: называют меня — начальство, власть, владычество, господство. Самое же настоящее моё имя — «Василия» (государство). Максим пал к ногам её, и Василия проговорила ему длинное обличение на царей и властителей, подкрепляя его примерами и изречениями из Св. Писания. «Меня, — говорила она, — дщерь Царя и Создателя, стараются подчинить себе люди, которые все славолюбцы и властолюбцы, и слишком мало таких, которые устраивали бы судьбу живущих на земле людей сообразно с волею Отца моего: большая часть их, одолеваемые сребролюбием и лихоимством, мучить своих подданных всякими истязаниями, денежными поборами, отяготительными постройками пышных домов. Нет более мудрых царей и ревнителей Отца моего небесного: все живут только для себя, думают о расширении пределов держав своих, друг на друга враждебно ополчаются, друг друга обижают и льют кровь верных народов, а о церкви Христа Спасителя, терзаемой и оскорбляемой от неверных, нимало не пекутся! Как не уподобить окаянный наш век пустынной дороге, а меня — бедной вдове, окружённой дикими зверьми! Более всего меня ввергает в крайнюю печаль то, что некому заступиться за меня по Божией ревности и вразумить моих бесчинствующих обручников. Нет великого Самуила, ополчившегося против преступного Саула; нет Нафана, исцелившего остроумною притчею царя Давида; нет Амвросия чудного, не убоявшегося царственной высоты Феодосия; нет Василия Великого, мудрым поучением ужаснувшего гонителя Валента; нет Иоанна Златоустого, изобличавшего корыстолюбивую Евдоксию за горючие слёзы бедной вдовицы. И вот, подобно вдовствующей жене, сижу я на пустынном распутии, лишённая поборников и ревнителей. О, прохожий! Безгодна и плачевна судьба моя».

Полагают, что великий князь Василий возненавидел Максима за то, что он не Одобрял его решимости развестись с Соломонией и жениться на другой жене. Быть может, и вероятно, это было одною из причин гонения на Максима. Но Максим должен был раздражить против себя как великого князя, так и многих влиятельных, начальных людей — духовных и светских, тою ролью обличителя, которую он взял на себя.

В феврале 1525 года Максим Грек был привлечён к следственному делу политического характера. Его обвиняли в сношениях с опальными людьми — Иваном Беклемишевым-Берсенем и Фёдором Жареным. Первый был прежде любимцем великого князя и навлёк на себя гнев его тем, что советовал ему не воевать, а жить в мире с соседями. Такое миролюбивое направление было совершенно в духе Максима, который и в своём послании к великому князю советовал не внимать речам подстрекателей на войну, а хранить мир со всеми. Берсеня и дьяка Жареного казнили, а Максима снова притянули к следствию по другим делам: его обвиняли в сношении с турецким послом Скиндером; он знал похвальбы турецкого посла, знал, что этот посол грозил Москве нападением турок; Максима даже обвиняли в писании грамот в Турцию с целью поднять турок на Русь. Его уличали в том, что он называл великого князя Василия гонителем и мучителем, что он порицал государя за предание земли своей татарскому хану на расхищение и предсказывал, что если на Москву пойдут турки, то московский государь из трусости или обяжется платить дань или убежит. Кроме того, великий князь предал его суду духовного собора, на котором присутствовал сам. До какой степени Василий был озлоблен против него, показывают слова опального дьяка Жареного, который говорил Берсеню, что великий князь через Троицкого игумена приказывал ему наклепать что-нибудь на Максима и за то обещал его пожаловать. Максима обвинили в порче богослужебных книг и выводили из слов, отысканных в его переводе, еретические мнения. Важнейшее обвинение против него было в этом отношении следующее: Максим говорил и писал о Христе, что сидение Его одесную Отца есть мимошедшее, минувшее, подобно тому, как пребывание Адама в раю и сидение его прямо рая — мимошедшее. Где было в наших книгах написано: «Христос взыде на небеса и седе одесную Отца» или: «Седяй одесную Отца». — Максим это зачеркнул или выскреб, а вместо того написал: «Седев одесную Отца» или: «Седевшаго одесную Отца», — а в ином месте: «Сидел одесную Отца». Максим на соборе отвечал: «В том нет никакой разности: как пребывание Адама в раю и сидение прямо рая есть мимошедшее, также и Христово сидение одесную Отца есть мимошедшее». Подтверждая на соборе свою мысль, которая найдена была еретическою, Максим, вероятно, разумел исторический факт Вознесения Христова, а не вечное пребывание со Отцем, но не умел выразить этого ясно[54]. Как бы то ни было, Максим был сослан в Иосифов Волоколамский монастырь, под надзор старца Тихона Лелкова; в духовные отцы ему дали старца Иону. «Меня морили дымом, морозом и голодом за грехи мои премногие, а не за какую-нибудь ересь», — писал он. Отправляя Максима в монастырь, собор обязал его никого не учить, никому не писать, ни от кого не принимать писем и велел отобрать у него привезённые им с собой греческие книги. Но он продолжал писать послания с прежним обличительным характером. Это вызвало против него новый соборный суд в 1531 году. Несмотря на сознание своей правоты, Максим «падал трижды ниц перед собором» и признал себя виновным только в «некиих малых описях». Самоунижение не помогло ему: его отослали в оковах в новое заточение — в тверской Отрочь-монастырь. Несчастный узник провёл здесь 22 года. Напрасно он присылал исповедание своей веры, доказывал, что он вовсе не еретик, сознавался, что мог ошибиться невольно, делая описки или по забывчивости, или по скорби; уверял, что он не враг русской державы и десять раз в день молится за государя. Сменялись правительства, сменялись митрополиты: Даниил, враждебно относившийся к Максиму на соборе, сам был сослан в Волоколамский монастырь, и Максим, забыв всё прошлое, написал ему примирительное послание. Правили Москвою бояре во время малолетства царя Иоанна — Максим умолял их отпустить его на Афон, но на него не обратили внимания. Возмужал царь Иоанн, митрополитом сделался Макарий; за Максима хлопотал константинопольский патриарх; Максим писал юному царю наставление и просился на Афон; о том же просил он и Макария — всё было напрасно. Макарий послал ему «денежное благословение» и писал ему: «Узы твои целуем, но пособить тебе не можем». Максим добился только того, что ему, через 17 лет, позволили причаститься св. Таин и посещать церковь. Когда вошли в силу Сильвестр и Адашев, Максим обращался к ним и, по-видимому, находился с ними в хороших отношениях, но не добился желаемого, хотя и пользовался уже лучшим положением в Отрочь-монастыре. Наконец в 1553 году его перевели в Троице-Сергиев монастырь, где он оставался до самой смерти, постигшей его 21 января 1556 года. Он погребён при церкви Сошествия Св. Духа. Местная память ему творится в Троицкой лавре 21 января. Курбский называет Максима Грека не иначе, как святым и преподобным. По уважению к великим трудам и страданиям Максима, в честь его составлены тропарь и кондак, в которых он именуется «пресветлым светильником православия» и «свирелью благогласною».

V


Пока московское государство слагалось в борьбе с остальными князьями восточной Руси, пока оно отбивалось от татар и Литвы, ему не нужно было много средств: оно могло довольствоваться тем, что имело. Но когда сложилось большое государство, задачи его расширились, оно почувствовало необходимость больших средств, необходимость и лучшей защиты, и лучшей внешней обстановки. Великий князь Иоанн III начинает вызывать из-за моря мастеров и художников; то же продолжают и его преемники. Овладев Новгородом, Москва приняла в свои руки и западную торговлю, которая дотоле шла через Новгород и вместе с тем наследовала и политические отношения Новгорода с прибалтийскими странами — Швециею и Ливониею.

Успокоив свои восточные границы взятием Казани, Иоанн обратил своё внимание на запад. Здесь ему пришлось прежде всего столкнуться со шведским королём Густавом Вазою. Предлогом войны, начавшейся в 1554 году, были пограничные ссоры и недовольство Густава на то, что переговоры с ним ведутся не непосредственно самим московским правительством, а через новгородских наместников. Война ограничилась взаимными опустошениями порубежных мест. Потеряв надежду на своих союзников — Польшу и Ливонию, Густав стал искать мира. Королевская грамота к Иоанну начиналась так: «Мы, Густав, Божиею милостию свейский, готский и вендский король, челом бью твоему вельможнейшеству, князю государю Ивану Васильевичу о твоей милости». Напротив того, из ответной грамоты московского царя видно, что он смотрит на шведского короля свысока: «Мы для королевского челобитья разлитие крови христианской велим унять. Если король свои гордостные мысли оставит и за своё крестопреступление и за все свои неправды станет нам бить челом покорно своими большими послами, то мы челобитье его примем и велим наместникам своим новгородским подкрепить с ним перемирие по старым грамотам, также и рубежи велим очистить по старым перемирным грамотам; мы не захотим нигде взять его земли через старые рубежи, потому что, по своей государской справедливости, мы довольны своими землями, которые нам Бог дал исстарины. Если же у короля и теперь та же гордость на мысли, что ему нашими наместниками новгородскими не ссылаться, то он бы к нам и послов не отправлял, потому что старые обычаи порушиться не могут». Когда приехавшие в Новгород послы шведские стали опять просить о непосредственных сношениях между государями, то новгородские наместники сделали, между прочим, такой оскорбительный отзыв о Шведском короле: «Про вашего государя в рассуд вам скажем, а не в укор, какого он рода и как животиною торговал и в шведскую землю пришёл: это делалось недавно, всем ведомо». В 1557 году заключён был мирный договор, которым установлена была взаимная беспрепятственная торговля: царь позволил шведским купцам ездить через Россию в Индию и Китай, а русские купцы могли ездить из Швеции в Любек, Антверпен, Испанию, Англию и Францию.

Важнее, чем война со Швецией, была война с Ливонским орденом, исконным врагом России на Балтийском побережье, наиболее старавшемся препятствовать нашим сношениям с Западной Европой. В 1547 году Иоанн отправил в Германию саксонца Шлитте с поручением набрать учёных, художников и мастеров, которые могли бы быть полезны для России. Шлитте выпросил на это позволение у императора Карла V, набрал 123 человека[55] и привёз их уже в Любек. Но ливонское правительство представило императору опасность, какая может произойти от этого для Ливонии и для других соседних стран, и добилось того, что Карл дал полномочие не пропускать в Москву ни одного учёного и художника. Сам Шлитте был задержан в Любеке и посажен в тюрьму, а набранные им люди рассеялись. Один из них, некто Ганс, попытался было пробраться в Москву, но был схвачен и брошен в тюрьму; освободившись из тюрьмы, он намеревался всё-таки пробраться в Москву, но опять был схвачен уже недалеко от русской границы и казнён. Занятый тогда важными делами на востоке, Ларь не мог отмстить Ливонии за это недоброжелательство и не забыл его.

Ввиду слабости Ливонского ордена, с одной стороны, а с другой — ввиду настоятельной необходимости войти в прямые торговые сношения с Западом и с тем вместе укрепить и охранить свои границы, московское государство должно было начать ливонскую войну. В поводах к ней недостатка не было: самым лучшим поводом служили очевидная враждебность ордена и нарушение существующих договоров. Так, в договоре 1463 года между Псковом и дерптским епископом встречается упоминание о дани, которую, по старому обычаю, епископ должен был платить великому князю; там же постановлено, что епископ и горожане должны оберегать русский конец и святые церкви. В договоре с гроссмейстером ордена Плеттенбергом (1503 года) условие о дани было подтверждено, но не исполнялось в течение 50 лет. Вопрос об этой дани не поднимался до 1554 года, когда в Москву прибыли ливонские послы ходатайствовать о продолжении перемирия. По перемирной грамоте, подписанной ливонскими послами, дерптский епископ обязался заплатить в три года недоимку Юрьевской (Дерптской) дани за 50 лет, очистить русские церкви, разграбленные протестантами, и не стеснять русской торговли[56]. Срочные три года прошли, а дань не была выплачена. В феврале 1557 года явились в Москву ливонские послы без денег, с просьбой о сложении дани. От имени царя, не пустившего их к себе и на глаза, им было объявлено, что если дань не будет заплачена, то государь будет, «се положа упование на Бога, сам искать на магистре и на всей ливонской земле». Царь запретил русским ездить в Ливонию и послал князя Шестунова строить город и гавань (корабельное пристанище) при устье реки Нарвы, ниже Ивангорода. Испуганные ливонцы снарядили новое посольство — просить хоть об уменьшении дани. Но переговоры не привели ни к чему: царь требовал, чтобы деньги были выплачены, а послы приехали без денег. На этом и прервались переговоры. Один из немецких летописцев рассказывает, что послов ливонских пред их отъездом пригласили к царскому столу и подали им пустые блюда.

В то время, как велись ещё переговоры, русская сорокатысячная рать стояла уже на границах Ливонии под начальством царя Шиг-Алея и воевод — князя Михаила Васильевича Глинского и царицына брата Даниила Романовича. В январе 1558 года эта рать вторглась в Ливонию и опустошила её на пространстве 200 вёрст. Оставляя Ливонию, начальники русской рати послали к магистру грамоту, в которой писали: «За ваше неисправление и клятвопреступление государь послал на вас войну: кровь пролилась от вас. Если же хотите пред государем исправиться и кровь унять, то присылайте к государю с челобитьем, и мы все станем за вас просить». Положение Ливонии было плачевное. Созван был в Вольмаре сейм, на котором было решено, что следует снова попробовать склонить царя на мир. Собрали кое-как деньги для уплаты дани и отправили послов в Москву. Царь согласился на перемирие и велел прекратить войну. Но жители города Нарвы, несмотря на остановку с русской стороны военных действий, продолжали обстреливать соседнюю русскую крепость Ивангород, только рекою Наровою отделяемую от города Нарвы. Этим война возобновилась. Жители Нарвы, сознавая, что не могут держаться, послали в Москву с предложением подданства. В Москве послы приняты были благосклонно. Но, получив подкрепление, Нарва снова отказала в покорности, и 11 мая взята была окончательно. Царь велел освятить город и построить в нём церкви. Послам ливонским, приехавшим в Москву во время Нарвского дела, царь велел объявить, что если ливонцы хотят мира, то магистр, архиепископ рижский и епископ дерптский должны сделать то же, что сделали цари Казанский, Астраханский и Шиг-Алей, — должны сами явиться пред государем с данью со всей земли Ливонской, ударить ему челом и впредь во всем исполнять его волю, а завоёванные города останутся за Москвою. Требовалась, стало быть, полная покорность Ливонии. Послы уехали, и война продолжалась. Некоторые города ливонские сдавались без сопротивления. В них оставлялись русские воеводы и строились церкви. Сильное сопротивление оказал Нейгаузен (Сыренск), обороняемый Георгием Икскулем, который сдался только тогда, когда его собственные солдаты грозили его повесить. Епископ Дерптский был разбит Шейном и Адашевым.

У Ливонии не было сил обороняться от русских. Ливонские чины собрались в Дерпте и вели между собою переговоры о том, у кого просить помощи. Выслушивались разные мнения. Посреди этих прений дерптский бургомистр Тилэ высказал самое разумное мнение: он призывал своих соотечественников к пожертвованию имуществом, говорил о необходимости единения, указывая на то, что откуда бы Ливония ни призвала себе защитника, защитник этот поработит её. Но Тилэ «проповедывал глухим». Результатом дерптских переговоров было начало разложения Ливонии: Эстляндия и остров Эзель обратились с просьбою о принятии их под защиту к королю датскому, архиепископ рижский желал покровительства Польши, а магистр — Швеции. Соседние государства обещали своё посредничество, что в следующем, 1559 году и было исполнено со стороны Польши, Швеции и Дании, хотя это ни к чему не повело.

Магистр Кеттлер послал от себя посла к царю, прося его унять войну. Иоанн отвечал ему: «Похощет магистр государева жалованья, и он бы сам был бити челом, а по его челобитью посмотря государь его пожалует». Между тем русское войско под начальством князя Петра Ивановича Шуйского подходило к Дерпту, где запёрся епископ с гражданами и наёмным войском. Осада Дерпта началась 8-го и продолжалась до 18 июля. Осаждённые сначала защищались мужественно; но когда магистр отказал им в помощи, они принуждены были сдаться. Московский воевода объявил царскую милость, если осаждённые сдадутся; в противном случае грозил, что не оставит в живых и малого ребёнка. Дерптцы, составив очень выгодные для себя условия, предложили их Шуйскому. Шуйский, образ действий которого вообще чрезвычайно хвалит ливонский летописец, принял эти условия и занял город. Льготы, данные царём покорившемуся городу, показывали ясно намерение его завоевать Ливонию и удержать за собою навсегда это завоевание. Скоро началось поселение в юрьевской земле детей боярских; а епископ и некоторые граждане дерптские были перевезены в Москву. Взятие Дерпта, «лучшего и приятнейшего города в стране после Риги и Ревеля», распространило ужас по всей Ливонии. Города начали сдаваться: к осени было завоёвано до 20 значительных городов. Шуйский обратился с требованием покорности к Ревелю, обещая, что в таком случае государь даст ему ещё большие льготы, чем те, которыми он пользовался прежде. Но Ревель не покорился.

Совершив такой блистательный поход, московские воеводы, по тогдашнему обычаю, отправились в Москву в сентябре, оставив гарнизоны в завоёванных городах. Пользуясь уходом главных сил, — магистр Кеттлер собрал более 10 000 войска, осадил Ринген (замок близ Дерпта) и взял его приступом. В январе 1559 года большое московское войско (130 000, по немецким известиям), под предводительством царевича Тохтамыша и князя Микулинского снова вступило в Ливонию, разбило немцев при Тирзене и без сопротивления уже целый месяц пустошило всю землю с одной стороны до моря, с другой — до границ Прусских и Литовских. Посредничество короля датского, но ещё более необходимость пригрозить Крыму заставили Иоанна дать Ливонии шестимесячное перемирие. Ливония возобновила переговоры с соседними державами, в особенности с Польшей и германским императором. Послано было посольство к Густаву Вазе с просьбой о ссуде, причём в обеспечение предлагались области. В Германии всё дело ограничилось заступничеством пред царём и ссудою в 100 000 гульденов. Переговоры с Польшей шли медленно: только 31 августа Кеттлер заключил договор, которым Ливония отдавалась в покровительство короля польского, за что ему отдаётся в виде залога полоса земли от Друи до Ашерадена и ещё несколько округов. 15 сентября архиепископ рижский также отдался под защиту польского короля. 26 сентября епископы эзельсий и курляндский отдали свои владения под покровительство Дании.

Ливония начала готовиться к войне. Узнав об этих приготовлениях, царь решил возобновить войну. Магистр, разбив Плещеева, не успел, однако, взять ни Дерпта, ни Лапса. Между тем в Москву прибыли посольства от императора и от Польши, но не могли добиться никакой уступки относительно Ливонии: «Ливонцы, — говорил царь, — извечные наши даньщики, церкви Божии разорили, образам Божиим поругались и нам в наших данях не исправились: за такие свои дела от нас наказанье и приняли. Сумеют к Богу исправиться и своим челобитьем наш гнев утолить, тогда мы их пожалуем».

Новая русская рать, под начальством князей Мстиславского, Серебряного и Шуйского, вошла в Ливонию, взяла Мариенбург и проникла в Курляндию, нигде не встречая препятствий. Весною 1560 года снова большое русское войско, под главным начальством князя Андрея Михайловича Курбского, вступило в Ливонию, опустошило места около Вейсенштейна, ходило под Феллин и имело несколько счастливых стычек. С прибытием главного войска (30 тысяч пехоты и конницы, 10 тысяч стрельцов и казаков и 90 больших и малых орудий), предводимого князем Мстиславским, военные действия стали ещё значительнее: около Феллина был разбит и взят в плен ландмаршал Ливонского ордена Филипп Бель, славный своею храбростью; затем пал самый Феллин, где взят в плен магистр Фюрстенберг. Русские войска пошли по разным сторонам ливонской земли, в которой ко всем другим бедствиям присоединилось восстание крестьян, принимавших сторону русских. Курбский разбил у Кеси (Вендена) в нескольких боях ливонцев и литовцев. Яковлев подходил к Ревелю. После неудачной осады Вейсенштейна Мстиславский ушёл назад.

Между тем епископ эзельский выбрал себе в преемники голштинского герцога Магнуса, брата датского короля, который и прибыл в Аренсбург с 5 кораблями. Ревель поддался окончательно Швеции. Кеттлер уступил Ливонию Польше, а сам взял себе Курляндию и Семигалию с титулом герцога и с вассальными обязанностями к Польше. Так Ливония окончательно разделилась между Польшей, Швецией, Данией, Россией и вассалом Польши — курляндским герцогом.

VI


В то время, как в Ливонии шла весьма важная для московского государства война, в Москве, при дворе московского царя, произошла большая перемена: произошёл разрыв царя с его ближайшими советниками Сильвестром и Адашевым.

Охлаждение царя к Сильвестру и Адашеву началось с 1533 года, когда во время его болезни Сильвестр принимал сторону князя Владимира Андреевича, а Адашев выказал очень мало усердия к царю и его семейству. Хотя после своего выздоровления Иоанн стал смотреть уже другими глазами на своих любимцев, однако несколько лет оказывал им прежнюю доверчивость. Но опека их начала тяготить Иоанна; притом были, конечно, и люди, возбуждавшие его против Сильвестра и Адашева, наговаривавшие на них.

Привыкнув советоваться с Сильвестром в делах религиозных и нравственных, питая к нему неограниченную доверчивость, царь не мог не советоваться с ним и в делах политических. Иоанн принял твёрдое намерение покорить Ливонию. Но против этого намерения восстали бояре и особенно Сильвестр: вместо покорения Ливонии они советовали царю покорить Крым. Однако вопреки этому совету Иоанн продолжал войну ливонскую. Как же поступил в этом случае Сильвестр? Он стал внушать Иоанну, что все неприятности, постигавшие его после того — болезни его самого, жены, детей, — суть наказания Божия за то, что он разорял Ливонию, которую Сильвестр называл сирою вдовицею. Бесспорно, Сильвестр был вообще человек благонамеренный, муж строгого благочестия, что особенно и давало ему власть над набожным Иоанном. И против ливонской войны он выставлял со своей стороны благовидные причины: вместо того, чтобы воевать с христианами, лучше воевать с неверными, беспрестанно опустошавшими границы русской земли. Но, стараясь подействовать на Иоанна, Сильвестр переступал меру осторожности и тем раздражал его.

Влияние Сильвестра и друзей его тяготило Иоанна. В характере его была следующая черта: «Увлекаясь мыслью, он, не привыкший к труду, охотно отдавал подробности другим, вполне доверялся этим другим и потом замечал, что они забрали слишком много власти. Тогда он вооружался против тех, кому верил: доверие сменялось подозрительностью. К тому же недовольство на советников у него всегда соединялось с недовольством на себя — черта очень понятная у человека нервного и не умеющего энергично вести дело. Вот почему Иоанн от доверия перешёл к подозрительности, старался окружить себя людьми, которые не выходили бы из повиновения ему, и, научившись презирать этих людей, простёр своё презрение на всех, перестал верить в свой народ»[57].

В это время Иоанном овладели люди, неприязненные Сильвестру и Адашеву. Сильвестр и его сторонники раздражили шурьёв царя и саму царицу Анастасию: последнее было для них всего пагубнее. Мы не знаем, почему именно не ладила она с ними, но царь, в письме своём к Курбскому, напоминает, что Анастасию уподобляли нечестивым царицам и, между прочим, Евдоксии, жене византийского императора Аркадия, преследовавшей Иоанна Златоуста. Это указывает, что царица не любила Сильвестра, которого его сторонники сравнивали с св. Златоустом. С нею и с её шурьями действовали на царя другие, которые, по правдоподобному объяснению Курбского, хотели удалить Сильвестра и его сторонников для того, чтобы им невозбранно было всем владеть, брать посулы, извращать правосудие и умножать злыми способами свои пожитки. Хотя до нас не дошли непосредственно их доводы, какими они вооружали царя против Сильвестра и Адашева, но, вероятно, они были именно те, какие сам царь впоследствии приводил для оправдания своих последующих поступков. Вот эти доводы: священникам совсем не следует властвовать и управлять; царство, управляемое попами, разоряется: так было в Греции; и Бог, изводя Израиля из плева, не священника над ними поставил и не многих правителей, а единого Моисея, как царя; Аарону же, его брату, повелел священствовать, а не творить людского строения. А как Аарон начал заниматься людским строением, так и отвёл от Бога людей. Царь должен быть самодержавен, всем повелевать и никого не слушаться; а если он будет делать то, что другие постановят, тогда только честию царскою председания будет почтён, а на деле не лучше раба. И пророк сказал: «Горе граду, имже мнози обладают». Русские владетели и прежде никому не повиновались, а вольны были подвластных своих миловать и казнить. Так говорил царь: так, вероятно, и ему говорили враги Сильвестра и его партия. Но в довершение всего они заронили царю мысль, что Сильвестр — чародей и силою волшебства опутал его и держит в неволе.

Зимою 1559 года произошло крупное столкновение Сильвестра и Адашева или советников их с царицею, решившее судьбу бывших царских любимцев. Подробности этого события нам неизвестны. Знаем только, что во время богомольного путешествия царица захворала в Можайске. Иоанн поспешил с нею в Москву; наступила страшная беспутица: ни верхом, ни в санях нельзя было проехать. Тут из-за какого-то обидного для бояр слова Анастасии произошла ссора. «За одно малое слово с её стороны явилась она им неугодна; за одно малое слово её они рассердились».

Весною следующего, года Алексей Адашев послан был воеводой в Ливонию. Такая почётная должность служила для прежнего любимца уже знаком немилости: он должен был лично участвовать в войне, которую не одобрял. В это же время и Сильвестр, видя совершенную холодность к себе государя, добровольно удалился в Кирилло-Белозерский монастырь. Знаменательно в этом случае то, что и здесь мы видим остаток того нравственного влияния, которым Сильвестр пользовался над царём. Иоанн выставляет более виновным Адашева: «сыскав измены собаки Алексея Адашева со всеми его советниками». О Сильвестре же Иоанн говорит, что не сделал ему никакого зла и не хочет судить его, а будет судиться с ним перед судом Христовым. Невоздержанный на бранные выражения, Иоанн в переписке с Курбским позволяет себе только одно бранное выражение насчёт Сильвестра: припоминая свои столкновения с ним в совете о делах политических, позволяет себе называть его невеждою.

Итак, Сильвестр и Адашев сошли со сцены, но у них осталось немало приверженцев и сторонников. Последние нашли бы, может быть, средства примирить с ними царя. Но тут случилось обстоятельство, сделавшее невозможными это примирение и возврат к прежним отношениям.

VII


Тринадцать лет Иоанн наслаждался полным семейным счастьем с Анастасией, которую горячо любил; тринадцать лет Анастасия была ангелом-хранителем своего державного супруга, укрощая и сдерживая его пылкие страсти. Она цвела здоровьем и молодостью. Но в июле 1560 года она занемогла тяжкою болезнью, усилившуюся вследствие испуга. В сухое время, при сильном ветре, загорелся Арбат; тучи дыма с пылающими головнями неслись к Кремлю. Иоанн «с великою нужею» вывез больную царицу в село Коломенское; сам тушил огонь, подвергаясь величайшей опасности. Этот пожар возобновлялся несколько раз; многие люди лишили жизни или остались изувеченными. Царице от страха и беспокойства сделалось хуже: к отчаянию супруга и великой скорби всех русских, она скончалась 7 августа в 5 часу дня. Когда тело первой царицы московского государства несли для погребения в девичий Вознесенский монастырь, народ не давал пути ни духовенству, ни вельможам, теснясь к гробу. Все плакали, и всех неутешнее бедные нищие, называя почившую своею матерью. Когда им хотели раздавать обычную в таких случаях милостыню, они отказывались от неё, чуждаясь всякой отрады в этот день великой всеобщей печали. Иоанн шёл за гробом, ведомый под руки братьями Юрием и Владимиром Андреевичем и молодым царём казанским Александром. Он стенал и рвался от сильной горести. Один первосвятитель, сам обливаясь слезами, дерзал напоминать ему о твёрдости христианина.

Со смертью Анастасии Иоанн, по выражению Карамзина, «лишился не только супруги, но и добродетели». По смерти её, говорит летописец, «как будто великая буря поднялась в сердце царя, прежде тихом и благостном, и многомудрый ум его изменился на яростный нрав». Понятно, что с потерей любимой супруги царю стали ненавистны те, которые не любили её при жизни. Этим воспользовались «презлые ласкатели», особенно братья царицы, и стали шептать царю, что Анастасию извели своими чарами лихие люди, Сильвестр и Адашев. Иоанн, уже предубеждённый против своих бывших любимцев, легко поддался внушениям их врагов. Узнав от своих друзей о взводимом на них обвинении, Сильвестр и Адашев посылали письма к Иоанну, просили и чрез митрополита, чтобы их лично призвали на суд. Но враги не допустили до этого. «Если ты, царь, — говорили ему, — допустишь их к себе на глаза, они очаруют тебя и детей твоих; да, кроме того, народ и войско любят их, взбунтуются против тебя и нас перебьют каменьями. Хотя бы этого и не случилось, они опять обойдут тебя и возьмут в неволю. Эти негодные чародеи уже держали тебя как будто в оковах, повелевали тебе в миру есть и пить, не давали тебе ни в чём воли — ни в малых, ни в больших делах. Не мог ты ни людей своих миловать, ни царством своим владеть. Если бы не было их при тебе — таком славном, храбром и мудром государе, если бы они не держали тебя как на узде, то ты бы почти всею вселенною обладал. А то они своим чародейством отводили тебе глаза, не давали тебе ни на что смотреть, сами желали царствовать и всеми нами владеть. Только допусти их к себе, тотчас тебя ослепят! Вот теперь, отогнав их от себя, ты истинно пришёл в свой разум, открылись у тебя глаза; теперь ты — настоящий помазанник Божий; никто иной — ты сам один всем владеешь и правишь».

Собраны были духовные и светские сановники судить Сильвестра и Адашева. Всего более ярились против Сильвестра Вассин, Чудовский архимандрит Левкий и Мисаил Сукин. Епископы, завидовавшие возвышению Сильвестра, примкнули к врагам его, когда увидели, что и царю угодно, чтобы все выказали себя противниками павшего любимца. Один митрополит Макарий с благородною смелостью заявил, что нельзя судить людей заочно и что следует выслушать их оправдание. Но угодники царя завопили против него: «Нельзя допускать ведомых злодеев и чародеев: они царя околдуют и нас погубят». Собор осудил Сильвестра на заточение в Соловки: его взяли из Белозерской пустыни и отвезли туда на тяжёлое заключение. Впрочем, положение его не могло быть очень тяжёлым в Соловецкой обители, игуменом которой был Филипп (впоследствии митрополит), человек, сходившийся в убеждениях с бывшим главою правительства. С этих пор имя Сильвестра уже не встречается в памятниках того времени.

Вместе с падением Сильвестра постиг конец и Адашева. Сначала ему велено было оставаться в недавно завоёванном городе Феллине, но вскоре царь приказал привести его в Дерпт и посадить под стражу. Через два месяца после своего заключения он заболел горячкою и скончался. Смерть избавила его от дальнейшего мщения царя, но клеветники распустили слух, будто он от страха отравил себя ядом. «Изменник твой отравился», — говорили они царю. Долговременная близость его к царю и управление государственными делами давали ему возможность приобрести большие богатства, но он не оставил после себя никакого состояния: всё, что приобретал, он раздавал нуждающимся.

VIII


С удалением строгих и докучных порицателей Иоанн изменил прежний образ жизни: он как будто вырвался из тесного заключения на свободу. Опека Сильвестра давно уже была ему не по душе, но его сдерживала пугливая совесть. Поначалу он, сколько мог, сдерживал и свою страстную природу, и порывы властолюбия. Чем сильнее было это принуждение, тем неукротимее высказался теперь его страстный характер. Смерть любимой жены также давала случай разыграться подавленным страстям. При её жизни он налагал на себя обет воздержаний, трудный для его характера, испорченного с малолетства. Курбский так описывает разгульную жизнь царя по смерти Анастасии: «Начались частые пиры со многим распутством; наливали великие чаши зело пьяного питья и давали первую выпить царю, а потом и всем с ним пирующим. Пир продолжался, пока не упьются до беспамятства или до неистовства. Про тех же, которые не хотели пить, кричали царю: «Вот какой он! Не хочет веселиться на твоём пиру... вот нашёлся праведник! Наверно, он осуждает нас и над нами смеётся: он твой недоброхот, несогласный с тобою; из него ещё не вышел дух Сильвестров и Алексеев!» Так тешились они над трезвыми людьми и выливали им на головы чаши или подвергали мукам... Вместо поста, целомудренной жизни и кротких молитв, появились тогда лень и долгое спанье, а по сне зевота и головная боль с похмелья».

Когда удалены были Сильвестр и Адашев, около Иоанна образовалась пустота: люди, к которым он привык, которых любил и уважал, исчезли; к новым людям, занявшим их место, не чувствовалось уважения. В это время новый удар — Иоанн овдовел, остался совершенно одинок, остался один с своими страстями, требовавшими немедленного удовлетворения. А Иоанн был человек крайностей: переходы от зла к добру и от добра к злу были в нём очень скоры. И вот он окружил себя любимцами, которые расшевеливали его дикие страсти, напевали ему о самодержавном достоинстве и возбуждали против людей Сильвестровой партии. Главным из этих любимцев были: боярин Алексей Басманов, сын его Фёдор, князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов, Бельский, Грязной и чудовской архимандрит Левкий. Они теперь заняли место прежней «избранной рады» и стали царскими советниками. Под их влиянием царь начал с 1561 года свирепствовать над друзьями и сторонниками Сильвестра и Адашева.

Сначала не было казней: со сторонников Сильвестра взяты были записи. Но скоро, заметив, что низложенная партия хлопочет о возвращении власти, царь ожесточился. Тогда начались казни. На первых порах Иоанн, впрочем, часто довольствовался заключением в монастырь или ссылкой.

Самым близким человеком к Сильвестру и Адашеву из бояр был князь Дмитрий Курлятев: его с женою и дочерьми сослали в монастырь. Князь Михайла Воротынский с семейством сослан был на Белоозеро и получал содержание на себя, семью и холопей. В 1561 году взято письменное обещание не отъезжать с князя Василия Михайловича Глинского. В 1562 году 29 человек поручились по князе Иване Дмитриевиче Бельском, что ему не отъехать ни в какие государства, ни в уделы, и за этих поручников поручилось ещё 120 человек. Но в том же году Бельский уже снова бил челом за свою вину, что преступил крестное целование и хотел бежать от государя своего. Несмотря на это, государь «холопа своего пожаловал, вины ему отдал». В следующем 1563 году Бельский с шестью другими боярами выручал другого отъезжика, князя Александра Ивановича Воротынского. В 1564 году выручен был Иван Васильевич Шереметев двойным ручательством. Курбский пишет, что Иоанн мучил Шереметева, допытываясь, где его богатство. Шереметев отвечал, что «оно руками нищих перенесено в небесное сокровище, ко Христу». Иоанн умилился, велел снять с него тяжёлые оковы и перевести в тюрьму более сносную. Иван Шереметев постригся потом в Кирилло-Белозерском монастыре. Но царь не оставлял его в покое и здесь ставил на вид игумену, что Шереметеву делают противные монастырским правилам послабления. «Сперва, — говорил Иоанн, — мы никого не казнили, а велели всем отстать от наших изменников (то есть от Сильвестра и Адашева) и не держать их сторону: в этом мы утвердили бояр крестным целованием. Но приверженцы Сильвестра и Адашева ни во что поставили нашу заповедь и свою клятву: они стали строить против нас козни, являя неутомимую злобу и непреклонный разум». Прежде всего, по словам Курбского, казнена была вдова, Мария Магдалина, с пятью сыновьями. Она была родом полька, приняла православную веру и вела строгую жизнь. Её обвинили как чародейку и согласницу Алексея Адашева. Тогда же казнены были родственники Адашева: брат Данила с двенадцатилетним сыном и тестем, Туровым, трое братьев Сатиных, которых сестра была за Алексеем Адашевым, наконец, родственники Адашевых — Иван Шишкин с женою и детьми. Пострадали, по словам Курбского, и такие лица, которые не имели сношений с обвинёнными, понёсши казнь только за своё богатство, которым хотели воспользоваться новые любимцы Иоанна.

Молодой князь Дмитрий Оболенский-Овчинин, племянник любимца великой княгини Елены, был казнён по одному известию за то, что, поссорившись с молодым Фёдором Басмановым, любимцем Иоанна, сказал ему: «Я и предки мои служили всегда с пользою государю, а ты служил гнусною содомеею». Басманов пожаловался царю. Иоанн пригласил Оболенского к столу и велел подать ему большую чашу вина, с приказом выпить одним духом. Оболенский не мог выпить и половины. «Так-то, — сказал Иоанн, — ты желаешь доброе своему государю! Не захотел пить, так ступай же в погреб: там есть разное питьё, там напьёшься за моё здоровье». Оболенского увели в погреб и задушили; а царь, как будто ничего не зная, послал на другой день в дом Оболенского приглашать его к себе и потешался ответом его жены, которая, не ведая, что сталось с её мужем, отвечала, что он ещё вчера ушёл к государю.

IX


Мы упоминали, что некоторые из московских бояр, видя возрастающую подозрительность Иоанна, имели намерение отъехать в Литву. Некоторым это удалось. Так, отъехали двое черкасских, Владимир Заболоцкий, Шашкович и с ними много детей боярских. Отъехал также и князь Димитрий Вишневецкий, прибывший в московское государство с целью громить Крым. Видя, что цель его не достигается, он ушёл обратно в Литву к Сигизмунду-Августу и примирился с ним[58]. Иоанн притворился, будто бегство его нимало не тревожило, и в наказе своему гонцу велел говорить в Литве, когда спросят про князя Вишневецкого: «Притёк он к нашему государю как собака и утёк как собака, и нашему государю, и земле не причинил он никакого убытка». Но более всего подействовало на Иоанна бегство князя Курбского.

Вельможам, находившимся в Москве, трудно было отъехать; легче было сделать это воеводам, находившимся на границах, в Ливонии. Этим воспользовался один из самых знаменитых воевод, князь Андрей Михайлович Курбский, и отъехал в Литву, к королю Сигизмунду-Августу, который принял его с честью. Курбский был в числе самых близких советников Сильвестра и Адашева, но до конца 1559 года пользовался особенным расположением Иоанна. Когда в ливонской войне дела русских приняли было худой оборот и русские войска приуныли, царь призвал князя Курбского и сказал ему: «Принуждён я или сам идти против ливонцев или тебя, любимого моего, послать, да охрабрится снова моё войско: иди и послужи мне верно». И Курбский не изменил ни мужеству, ни искусству: в два месяца он одержал восемь побед над рыцарями и разгромил Ливонию.

Доселе Курбский служил Иоанну верно; ни одно пятно не затмевало его славы: бился ли он под Тулой, под Казанью, в степях ли Башкирских или на полях Ливонии — везде победа украшала его чело своими лаврами, везде удары меча его решали битвы к славе и чести России. В 1563 году он изменил своему государю, покинул отечество и стал служить главному врагу Иоаннову, королю польскому. Что же заставило его решиться на это? Он проиграл битву под Невлем, хотя у него было войска гораздо более, чем у неприятеля. Неудача эта рассердила царя, и он обмолвился гневным словом... Друзья Курбского известили его об этом. Знал он и раньше о перемене, происшедшей с царём, о казнях, о ненависти царя к боярам и глубоко скорбел. Один за другим гибли в Москве люди, близкие Курбскому, бояре именитые, оказавшие большие услуги царю, — и вот очередь за ним... Ему ли на 35-м году жизни, полному жизни и надежды, уже знаменитому победами, образованнейшему из русских бояр погибнуть бесславной смертью на плахе? Ему ли, потомку Владимира Мономаха, не знающему за собою никакого проступка, пострадать от гнева царя, окружённого презренными наушниками, готовыми чернить всех честных людей? Припомнилось ему и старинное право не только именитых людей, но даже и простых дружинников переходить по своему желанию на службу от одного русского князя к другому. А польский король, он же и великий князь литовский и русский (по юго-западным русским областям) уже рассылал московским боярам зазывные листы, обещая им свою милость и привольное житьё в своём государстве. Сам Курбский получил два письма ещё раньше невльской битвы — одно от короля, другое от сенаторов — Николая Радзивилла, гетмана литовского, и Евстафия Воловича, подканцлера литовского. В этих письмах король, гетман и подканцлер приглашали Курбского оставить московское государство и приехать в Литву. Потом Курбский получил ещё грамоты от короля и Радзивилла: король обещал ему свои милости; Радзивилл уверял, что ему дано будет приличное содержание. Курбский отправился в Литву после того, как получил от короля опасную грамоту, и сенаторы присягнули, что король исполнит данные ему обещания. Значит, изменить государю и отечеству Курбский задумал гораздо прежде неудачи под Невлем. Гневное слово царя за невльскую битву послужило для него только побуждением к бегству.

Мысль о позорной казни, после стольких заслуг, ожесточила его. «Чего хочешь ты, — спросил он свою жену, — мёртвым ли меня видеть пред собою или с живым расстаться навеки?» «Не только видеть тебя мёртвым, но и слышать о смерти твоей не желаю», — отвечала жена. С горькими слезами облобызав супругу и девятилетнего сына, Курбский тайно перелез через крепостную стену (города Юрьева, ливонского, или Дерпта, где он был воеводою, бросил городские ключи в колодезь, нашёл двух коней, приготовленных его слугою Шибановым, и ускакал с ним в город Вольмар, занятый литовцами (от Дерпта до Вольмара 1230 вёрст).

Приведём несколько выдержек из переписки Курбского с Иоанном:


«ЭПИСТОЛИЯ ПЕРВАЯ князя Андрея Курбского, писана к царю и великому князю московскому, прелютого ради гонения его.

Царю, от Бога препрославленному, пресветлому прежде в православии, а теперь за наши грехи во всем изменившемуся: разумей тот, у кого прокажённая совесть, какой не найти даже и среди безбожных народов! Так начинается послание Курбского.

«За что, о царь, — спрашивает он далее, — сильных во Израиле ты побил и воевод, данных тебе Богом, разным казням предал и победоносную и святую кровь их пролил и мученическою их кровию церковные пороги обагрил? За что на доброхотов твоих, душу свою за тебя полагающих, умыслил ты неслыханные мучения и гонения, ложно обвиняя их в изменах и чародействах? Чем провинились они перед тобою, о царь? Чем прогневили тебя? Не они ли прегордые царства разорили и своим мужеством и храбростью покорили тебе тех, у которых прежде наши предки были в рабстве? Не их ли разумом достались тебе претвёрдые города Ливонские? Это ли нам бедным воздаяние твоё, что ты губишь нас целыми родами? Уж не бессмертным ли себя, царь, считаешь? Уж не прельщён ли ты небывалой ересью, не думаешь ли, что тебе не придётся и предстать пред Неподкупным Судиею, Иисусом Христом? Он, Христос мой, сидящий на престоле херувимском, будет Судиею между тобою и мною! Какого только зла не потерпел я! За благие дела мои ты воздал мне злом, за любовь мою — ненавистью! Кровь моя, как вода, пролитая за тебя, вопиет на тебя к Господу моему! Бог свидетель: прилежно я размышлял, искал в уме своём — и не нашёл своей вины и не знаю, чем согрешил я пред тобою. Ходил я пред войском твоим и не причинил тебе никакого бесчестия; только славные победы, с помощью ангела Господня, одерживал во славу тебе. И так не один год и не два, но много лет трудился я в поте лица, с терпением; трудился вдали от отечества, мало видел и моих родителей, и жену мою. В далёких городах против врагов моих боролся, терпел многие нужды и болезни. Много раз был ранен в битвах, и тело моё уже всё сокрушено язвами. Но для тебя, царь, всё это ничего не значит, и ты нестерпимую ярость и горчайшую, паче разожжённые печи, ненависть являешь к нам».

«Хотел было я рассказать по порядку все мои ратные дела, которые совершил на славу твою, с помощию Христа, но не рассказал потому, что Бог лучше знает, нежели человек. Бог за всё мздовоздаятель... Да будет ведомо тебе, царь: уже не увидишь ты в этом мире лица моего. Но не думай, что я буду молчать: до смерти моей буду непрестанно вопиять со слезами на тебя Безначальной Троице... Не думай, царь, что избиенные тобою неповинно, заточенные и изгнанные без правды уже погибли окончательно: не хвались этим, как победой. Избиенные тобою у престола Господня стоят, отмщения просят; заключённые же и изгнанные тобою без правды на земле вопиют на тебя к Богу и день, и ночь...»

«Это письмо, омоченное слезами, я повелю положить во гроб с собою».

Ответом на это письмо Курбского было:


«ПОСЛАНИЕ царя и великого князя Иоанна Васильевича всея России ко князю Андрею Курбскому, против его князя Андреева письма, что он писал из града Вольмара.

«Бог наш Троица, иже прежде век сый, ныне есть, Отец и Сын и Святый Дух, ниже начала имать, ниже конца, о Нём же живём и движемся и есмы, Им же царие царствуют и сильные пишут правду... Победоносная хоругвь и крест честный даны первому в благочестии царю Константину Великому и его преемникам, всем православным царям и блюстителям православия. Слова Божии всю вселенную, как орлы, облетели. Искра благочестия дошла и до русского царства: самодержавство Божиим изволением получило начало от великого князя Владимира, просветившего всю русскую землю святым крещением, и великого князя Владимира Мономаха, который от греков высокодостойнейшую честь принял, и храброго великого государя Александра Невского, победившего безбожных немцев, и достохвального великого государя Димитрия, одержавшего за Доном великую победу над безбожными агарянами. Дошло самодержавство до мстителя неправдам, деда нашего, великого государя Ивана, до блаженной памяти отца нашего, великого государя Василия, старых прародительских земель обретателя, дошло и до нас смиренных скипетродержавие русского царствия. Мы же хвалим за премногую милость к нам Бога, не попустившего доселе руке нашей обагриться единоплеменной кровью, потому что мы ни у кого не отнимали царства, но Божиим изволением и прародителей и родителей своих благословением как родились в царском достоинстве, так и выросли и воцарились, своё взяли, а не чужое отняли.

Наш христианский смиренный ответ бывшему прежде истинного христианского самодержавства и нашего государства боярину и советнику и воеводе, ныне же клятвопреступнику и губителю христианства и врагам его служителю, князю Андрею Михайловичу Курбскому.

Зачем, князь, думая соблюсти благочестие, ты душу свою отверг? Что дашь взамен её в день страшного суда? Если и весь мир приобретёшь, всё же наконец смерть постигнет тебя! Зачем ради тела погубил ты душу свою? Убоялся ты смерти по ложному слову своих друзей; а все они, как бесы, преступивши крестное целование, всюду нам сети расставляли, надзирая за нашими словами и движениями, думая, что мы должны быть безгрешны как бесплотные, и потому сплетали на нас поношения и укоризны. От этих бесовских слухов наполнились вы на меня ярости, как смертоносного змеиного яда, и душу свою погубили и на разорение церкви стали. Или думаешь, окаянный, что убережёшься от этого? Никак! Если придётся тебе за одно с ними (литовцами) воевать, то должен будешь ты и церкви (православные) разорять, и иконы попирать, и христиан губить. Где руками своими не дерзнёшь творить этого, то мыслью своею смертоносною (советом) много злобы сотворишь. Подумай же, как, при вражеском нашествии, конскими копытами будут растерзаны и растоптаны нежные члены младенцев... И вот твоё злобесное умышление уподобиться Иродову неистовству в избиении младенцев.

Ты ради тела душу погубил. Разумей же, бедняк, с какой высоты и в какую пропасть низвергся ты! Это ли твоё благочестие, что погубил ты душу свою ради своего самолюбия? Разумные люди и там (в Литве) поймут, что ты, желая славы мимолётной и богатства, это сделал, а не от смерти бежал. Если ты праведен и благочестив, как говоришь, почему же убоялся неповинной смерти? — ведь это не смерть, а приобретение. Придётся же, во всяком случае, умереть. Презрел ты и слова апостола Павла: «Всякая душа владыкам властвующим да повинуется: нет такого начальства, которое не от Бога учинено. И потому противящийся власти Божию повелению противится». Смотри же и пойми: кто противится власти, тот Богу противится. А кто Богу противится, тот зовётся отступником: а это — горчайшее согрешение. Сказано же апостолом о всякой власти, которая даже добыта кровью и войною. Припомни же сказанное выше, что мы не насилием приобрели царство. Презрел ты также слова апостола Павла, сказанные в другом месте: «Рабы, слушайтесь господ своих, не только пред очами их повинуясь, как человекоугодники, но как Богу, и не только благим (господам), но и строптивым, не только за гнев, но и за совесть. Это воля Божия — творя благое, пострадать». Почему же не захотел ты от меня, строптивого владыки, страдать и венец жизни (нетленный мученический венец) наследовать? Ради временной славы, сребролюбия и сладостей мира сего ты всё своё душевное благочестие с христианскою верою и законом попрал.

Как не устыдился ты раба своего Васьки Шибанова? Он благочестие своё соблюл. Пред царём и пред народом, при смертных вратах стоя, он не изменил крестному целованию, но, восхваляя тебя, готов был всякую смерть принять за тебя. А ты из-за одного гневного слова моего не только свою душу, но и души, всех прародителей погубил, потому что Бог деду нашему поручил их в работу; и они, дав свои души (присягу), до смерти своей служили и вам, своим детям, приказали служить деда нашего детям и внучатам. И это всё ты забыл, собацким изменным обычаем преступил крестное целование, соединился с врагами христиан, да к тому же ещё скудоумными словами нелепости говоришь против нас, словно камни на небо бросая.

Писание твоё я хорошо уразумел. Оно кажется снаружи наполненным, мёда и сота, но яд аспида ты скрыл под устами своими. От слепотствующей злобы твоей не можешь видеть истины. Разве это «совесть прокажённая» — своё царство держать в своей руке и власти своим рабам не давать? Разве тот — «супротивник разуму, кто не хочет быть во власти своих рабов? И в том ли «православие пресветлое», чтобы рабы владели и повелевали? «Если и есть на мне малое согрешение, то от вашего же соблазна и измены. Я — человек. Нет человека без греха: безгрешен только один Бог. Я не считаю себя, как ты, выше человека, равным ангелам. А о безбожных государях что и говорить! Они своими царствами не владеют: как велят им их рабы, так они и властвуют. А российские самодержцы изначала сами владеют, а не бояре и вельможи. И ты этого не мог в своей злобе рассудить: по-твоему, благочестие — самодержавству быть под владычеством попа и под вашей властью; а это, по твоему разуму, — нечестие, что мы сами захотели иметь власть, данную нам от Бога, и не пожелали быть под властию попа».

«Потому ли я противником вашим явился, что не дал вам погубить меня? А ты сам поступил и против разума, и против клятвы из-за ложного страха смерти. Чего сам не творишь, то нам советуешь. Как начали вы поношения и укоризны нам, так и ныне не перестаёте, звериной яростью распалясь, совершаете вы свою измену. Это ли ваша доброхотная, прямая служба — поносить и укорять? Что же ты, собака, и пишешь, и соболезнуешь, совершив такую злобу?»

Затем в письме приводятся примеры из священной истории и из истории Греции, показывающие, что подданным следует покоряться власти, а властителям следует быть в иных случаях и очень строгими, по словам апостола: «Иных милуйте, иных же страхом спасайте»: Константин Великий убил сына своего для блага царства; князь Фёдор Ростиславич, прародитель твой, много крови пролил в Смоленске на Пасху, а всё же причтён к лику святых; Давид оказался угодным Богу, хотя и приказал избить в Иерусалиме своих врагов и ненавистников».

«И во всякое время царям следует быть осмотрительными — иногда кротчайшими, иногда же ярыми; добрым людям оказывать милость и кротость, злым же ярость и мучение. Не могущий так поступать — не царь. Хочешь не бояться власти — делай добро. Если же злое творишь — бойся: не напрасно царь носит меч, а на месть злодеям и в защиту добродеям».

«Ты же уподобился Иуде-предателю. Как он на Владыку всех возбесился и на смерть предал Его, так и ты, пребывая с нами и хлеб наш вкушая, собирал злобу на нас в своём сердце. Почему ты являешься учителем моим? Кто тебя поставил судьёй или начальником над нами? От кого ты послан проповедовать? Кто рукополагал тебя?»

«Нигде ты не найдёшь того, чтобы не разрушилось царство, обладаемое попами. Они в Греции царство погубили и туркам подчинили. Эту погибель и нам советуешь? Пусть она на твою голову падёт. Разве это хорошо — попу и пригордым лукавым рабам владеть, а царю только царским почётом пользоваться, а властью быть ничем не лучше раба? Как же он и самодержцем будет называться, если не сам всё устрояет».

«Когда Бог избавил израильтян от рабства египетского, то вспомни, кого поставил властвовать — священника или многих правителей? Одного Моисея поставил властителем, а священствовать велел Аарону, в мирские же дела не вмешиваться. Когда же Аарон стал вмешиваться, тогда люди отпали даже от Бога. Когда Илий-жрец взял на себя и священство, и царство, то и сам, и сыновья его погибли злою смертью, и весь Израиль побеждён был до дней царя Давида».

Далее приводятся примеры из истории Рима, Византии, Италии — в доказательство того, что и могучие царства гибли от разделения власти и подчинения царей вельможам. «Иное дело — душу свою спасать (быть иноком), иное — заботиться о душе и теле многих; иное дело — святительская власть, иное — царское правление. В монашестве можно быть смиренному, подобно агнцу или подобным птице, которая ни сеет, ни жнёт и не собирает в житницы: царское же правление требует страха и запрещения и обуздания. Горе, говорит пророк, дому тому, которым многие обладают. Видишь ли, что владение многих подобно женскому безумию».

«А что ты писал: за что я сильных во Израили побил и воевод, данных нам от Бога, погубил разными смертями? — так это ты писал ложно, лгал, как отец твой, дьявол, научил. Кто сильнейший в Израили, не знаю: земля правится Божиим милосердием, Пречистой Богородицы милостию, всех святых молитвами и родителей наших благословением и, наконец, нами, государями, а не судьями и воеводами. Если я и казнил разными смертями воевод своих, так их у нас множество и кроме вас, изменников. Своих холопов вольны мы жаловать, вольны и казнить. В иных землях сам увидишь, сколько зла творится злым: там не по-здешнему! Это вы своим злобесным обычаем утвердили, чтоб изменников любить: в иных землях их казнят, — тем и власть утверждается. А мук, гонения и смертей различных ни на кого я не умышлял; а что упомянул ты об изменах и чародействе, так собак таких всюду казнят».

После этого Иоанн подробно припоминает о тех обидах и оскорблениях, какие он терпел от бояр в детстве, и затем о стеснительной опеке, наложенной на него Сильвестром и Адашевым после большого московского пожара и народного мятежа. Потом он продолжает:

«Ты их (бояр и воевод), тленных людей, называешь предстателями у Бога. Ты еллинам (язычникам) уподобляешься, осмеливаясь тленных людей называть предстателями. Мы же, христиане, знаем Заступницу христианскую, Пречистую Владычицу Богородицу; затем предстатели — все небесные силы, архангелы и ангелы, затем молитвенники наши — пророки, апостолы, святые мученики. Вот предстатели христианские! И нам, царям, носящим порфиру, неприлично называться предстателями. Ты же не стыдишься тленных людей, притом изменников, называть предстателями! А что писал ты, будто те предстатели прегордые царства разорили и прочее, то это разумно сказать только о казанском царстве, а около Астрахани и близко вашей милости не было. В том ли состоит храбрость, чтобы службу считать опалою? Когда вы ходили в поход на Казань без понуждения, охотно? Вы всегда ходили, как на бедное хождение. Когда истощились запасы под Казанью, вы, постояв три дня, уже хотели вернуться, если бы я не удержал вас. Если бы при взятии города я не удержал вас, сколько бы вы погубили православного воинства, начавши бой не вовремя! А потом, когда милостию Божию город был взят, вместо того, чтобы порядок водворять, вы кинулись грабить. Это значит прегордые царства разорять, как ты безумно и надменно хвалишься!»

Исчислив все недостатки бояр, действительные и мнимые, Иоанн говорит: «А за такие ваши заслуги, как сказано выше, вы достойны были многих опал и казней; но мы ещё милостиво вас наказывали. Если бы я по твоему достоинству поступил, ты к нашему недругу не уехал бы».

«Кровь твоя, говоришь ты, пролитая иноплеменниками за нас, вопиет на нас к Богу. Это смеха достойно! Не нами, а другими пролитая, на других и вопиет. Если и пролил ты кровь в борьбе с супостатами, так сделал ты это для отечества. Не сделай ты этого, то не был бы христианин, а варвар. Во сколько раз больше наша кровь вопиет на вас к Богу, нами самими пролитая не ранами, не каплями, но многим потом и многим трудом, каким вы отягощали меня сверх силы! И от вашей-злобы вместо крови много слёз наших излилось, ещё больше воздыханий и стенаний сердечных; от того получил я и боль в пояснице...»

Затем царь презрительно отзывается о заслугах Курбского, корит его за неудачу под городом Невлем и прибавляет: «Военные твои дела нам хорошо ведомы. Не считай меня неразумным или младенцем по уму. Не думайте также меня детскими страшилами напугать, как прежде делали с попом Сильвестром и с Алексеем».

«Убиенные, говоришь, предстоят у престола Божия, и это помышление твоё суемудренно: по словам апостола, «Бога никто же нигде не виде». Вы, изменники, если и вопиете без правды, ничего не получите. Я же ничем не хвалюсь в гордости: делаю своё царское дело и выше себя ничего не творю. Подвластным людям благим воздаю благое, злым — злое. Не по желанию казню их, а по нужде.

«А что своё писание с собою в гробе хочешь положить, этим ты последнее своё христианство отверг от себя. Господь велел не противиться злу, ты же даже обычное, что и невежды понимают, прощение пред кончиною отверг, а потому ты недостоин и отпевания».

Курбский кратко отвечает на послание Иоанна, что он должен был постыдиться писать так нескладно, подобно неистовой бабе, в чужую, просвещённую страну, где есть люди, искусные не только в грамматике и риторике, но и в диалектических и философских учениях. «В нём (послании царя) со многою яростью нахватано выписок из Священного Писания не стихами и строками, как прилично людям учёным, а целыми посланиями и книгами; рядом с этим говорится о постелях, о телогреях и иные бабьи басни[59]». «Да и хорошо ли, — продолжает он, — так грозить человеку оскорблённому, изгнанному; вместо утешения так кусательно грызть своего бывшего верного слугу от юности! Чего ты от нас ещё хочешь? Уж не только поморил ты всех князей из роду великого Владимира, так сказать, и последнюю рубашку мы отдали твоему прегордому и царскому величеству». В заключение он говорит: «Мог бы я дельно ответить на каждое твоё слово, да удержал руку с тростью и отдал всё на суд Божий: рыцарским людям неприлично браниться, как рабам».

В 1577 году Иоанну удалось вновь одержать несколько побед в Ливонии и взять город Вольмар (Володимир Ливонский). Тут он вспомнил о Курбском и, вымещая свою старую досаду, написал к нему краткое письмо, в котором намекает на то, что город, где он когда-то спасался, теперь уже не спасёт его. По обычаю, Иоанн начинает торжественно и прописывает весь свой царский титул, причём называет себя и государем Ливонии. «Вспоминаю тебя, князь, со смирением, — говорит он далее, — хоть и больше песка морского мои грехи, но надеюсь на милость Божию: мне, мучителю, дарована победа над врагами». После этого он опять исчисляет свои старые обиды, но, довольный победою, упоминает об них спокойно, без гневного раздражения. Иоанн упрекает советников Сильвестра за то. что они сняли с него всю власть, призвали его на суд с боярами, ободряли его, когда он покупал наряды дочерям Курлятева, и осуждали, когда он наряжал своих. Но самые едкие, кусательные слова, которыми он хочет уязвить Курбского, припасены к концу. «Вы, — говорит он, — думали, что нет людей на Руси, кроме вас: а кто же теперь берёт претвёрдые Ливонские города? Ты себе на зло писал, будто мы посылали тебя в дальние города, как в опале: а вот мы теперь прошли и далее твоих дальних мест, наши кони переехали все ваши дороги из Литвы и в Литву, и пеши мы ходили, и воду во всех этих местах пили, — так уж нельзя сказать, что не везде были ноги коней наших. Где ты думал найти покой от своих трудов — в Вольмаре, и туда принёс нас Бог для твоего покоя; и где ты надеялся укрыться, мы и тут с помощью Божией тебя нагнали. Так ты и поехал ещё подальше твоих дальних мест».

Курбский не остался в долгу у Иоанна. Года два спустя, царь потерпел большие неудачи в войне с Польшей: Полоцк, перед тем завоёванный им, снова взят был польским войском под начальством Стефана Батория, и из этого самого города, подобно тому, как Иоанн из Вольмара, Курбский посылает к царю, одно за другим, два новых обличительных письма.

В первом из этих писем Курбский говорит: «Не буду выписывать твой величайший и должайший титул, — от такого убогого изгнанника, как я, он тебе не нужен. Как простой человек, я недостоин и исповеди, какую ты мне делаешь; а всё-таки очень обрадовались бы не только я, но и все христианские цари и народы, если бы ты на самом деле покаялся. Ты в своих письмах то излишне унижаешься, то без меры превозносишься, но, что всего хуже, ты возводишь клеветы на своего исповедника (Сильвестра), который избавил от скверны твою душу. Пусть он обманывал тебя видениями, но то был добрый льстец, который, подобно тому, как врачи обрезывают дикое мясо и язвы на теле, хотел исцелить твою душу: он едким словом порицал тебя, крепкою уздою сдерживал твою излишнюю похоть и ярость. Ты мог бы вспомнить, как было во время твоих благочестивых дней и как стало ныне, когда голод и меч варварский опустошили твою землю. Москва сожжена; ты сам бежал от татар и, как был здесь слух, хоронясь по лесам со своими кромешниками, чуть не погиб от голоду. Вместо нынешних твоих даней мы, бывало, платили саблями по головам бусурманов. Ты называешь нас изменниками, потому что мы принуждены были от тебя поневоле крест целовать, как там есть у вас обычаи; а если кто не присягнёт, тот умирает горькою смертию. На это тебе мой ответ: все мудрецы согласны в том, что если кто присягнёт поневоле, то не на том грех, кто крест целует, но преимущественно на том, кто принуждает, если б даже и гонения не было. Если же кто во время прелютого гонения не бегает, тот сам себе убийца, противящийся слову Господню: аще гонят вас во граде, бегайте в другой. Образ тому Господь Бог наш показал верным своим, бегая не только от смерти, но и от зависти богоборных людей. Так и Давид, гонимый Саулом, воевал против земли Израилевой. Прежде по твоему приказанию я сжёг Витебск и в нём 24 христианских церкви; после и король Сигизмунд принудил меня воевать Луцкую волость. Мы, сколько могли, заботились, чтобы неверные не разоряли церквей Божиих, но с нами было до 15 тысяч войска и между ними немало еретиков: без нашего ведома они сожгли один монастырь с церковью. Об этом расскажут тебе монахи, выпущенные нами из плена. Потом, когда твой неприятель, крымский хан, просил помощи, чтобы воевать русскую землю, и мне приказали идти, я отказался, и сам король похвалил меня за это».

«Ты пишешь ещё, будто мы очаровали твою царицу. Хотя я много грешен и недостоин, однако рождён от благородных родителей, от племени великого князя Смоленского Феодора Ростиславича; а князья этого племени не привыкли свою плоть есть и кровь братий своих пить, как у некоторых издавна ведётся обычай: первый дерзнул Юрий Московский в орде на святого великого князя Михаила Тверского, а за ним и прочие; ещё у всех на свежей памяти, что сделано с углицкими и с ярославскими и другими единокровными, как они всеродно были истреблены, — слышать тяжко, ужасно! От груди материнской оторвавши, в мрачных темницах затворили и поморили. А внуку твоему, блаженному и присновенчанному (Димитрию) что сделано? А твоя царица мне, убогому, ближняя родственница. Вспоминаешь о Владимире брате, будто мы хотели его на царство: я об этом и не думал, потому что он был недостоин. Но я ещё тогда угадал грядущее твоё мнение на меня, когда ты насильно взял сестру мою за этого своего брата, в этот ваш давно издавна кровопийственный род».

«Ты хвалишься, что поработил ливонцев силою Животворящего Креста. Но это, видно, не Христов крест, а погибшего разбойника. Польские и литовские гетманы ещё не готовились в поход, а вот уже твоих воеводишек, настоящих калик, из-под твоих крестов влачат в кандалах, показывают всему народу, как пленников, на посрамление Святорусской земли и сынов русских. О Курлятеве, Сицком и других зачем вспоминать? Они все погибли от лютости мучителя, а на место их остались калики, которые боятся и листа, сорванного ветром с дерева. А теперь что ты сделал? Отдал Полоцк со всем народом и сам хоронишься за лесами и бежишь, когда тебя никто не гонит. Время укротиться твоему величеству и войти в чувства: мы оба с тобой уже близки к гробу».

Второе письмо Курбского из Полоцка написано уже без гнева: он говорит с глубокой горестью об осквернении души царя, которая когда-то «как чистая голубица блистала серебристыми крылами», сокрушается о перемене Иоанна и о бедствиях России и сравнивает Сильвестрово время с временем наушников: прежде победы, покорение царств, трепет врагов; теперь — вместо мудрых советников тунеядцы, шуты и скоморохи, вместо доблестных военачальников — гнусные Бельские, вместо храброго воинства — опричники, вместо чтения священных книг — пляски и скверные песни, вместо Сильвестра — колдуны и чародеи, вместо прежней чистоты — растление дев. Курбский от горести кладёт перст на уста и плачет. «Очнись! — восклицает он в заключение. — Встань после долгого и тяжёлого сна! Вспомни твои первые дни, когда ты блаженно царствовал. Не губи себя и твоего дому!»

Этим и закончилась переписка Курбского с Иоанном Грозным.

В 1579 году Курбский развёлся со второй женой и вступил в третий брак. Кроме неприятностей семейных, он испытывал в своём новом, отечестве и другие неприятности, особенно вследствие споров и тяжб с соседями о порубежных владениях и взаимных обидах. Но едва ли не более всего тревожили Курбского опасности, угрожавшие в Литве православной церкви. Уния ещё не возникла, но иезуиты уже приготовили её, овладев воспитанием благородного литовско-русского юношества. Умы колебались; завелись богословские споры; появилось множество полемических сочинений; нашлись и отступники от веры прародительской. Курбский проник в замысел врагов русской церкви и, из ревности к православию, старался укрепить своих единоверцев в законе предков. Для этой цели он усердно заботился о переводе на русский язык творений великих учителей церкви — Иоанна Златоуста, Иоанна Дамаскина, Григория Богослова; беседовал, переписывался с вельможами и панами литовскими, предостерегая их от козней иезуитов; выучился даже латинскому языку, чтобы тем легче обличать лжеумствования папистов. Письма его к князю Острожскому, к княгине Черторижской, к братьям Мамонычам и другим лицам свидетельствуют, с каким рвением он старался поддержать в Литве православие и как боялся, чтобы враги русской церкви не развратили её последователей. Опасения его сбылись: чрез 12 лет после его смерти возникла уния, служившая переходом к Римской церкви. Собственный сын его был уже католик.

Князь Андрей Михайлович Курбский скончался в мае 1583 года в Ковне, 55 лет, и погребён в монастыре Св. Троицы.

X


Познакомившись с перепиской Иоанна с князем Курбским, считаем неизлишним познакомиться теперь и с знаменитым посланием его в Кирилло-Белозерский монастырь, которое, с одной стороны, ярко выставляет нам самого Иоанна с его неизменною привычкою поучать, сказать кстати, красное слово, выказать свой ум, а с другой — живо рисует нам нравы того времени.

Игумен и братия Кирилло-Белозерского монастыря подали царю челобитную на старца Александра. Из этой челобитной мы видим, что мог позволять себе тогда дерзкий человек даже в монастыре: «Живёт, государь, тот Александр не по чину монастырскому: в церковь не ходит, а строит пустыню, где и живёт больше, чем в монастыре; монастырь опустошает, из казны, погребов, с сушила всякие запасы, из мельниц муку и солод, из сел всякий хлеб берёт и отсылает к себе в пустыню; приехавши в монастырь игумена и старцев соборных бранит..., а других старцев из собору выметал и к морю разослал; прочую братию, служебников и клирошан, колет остком и бьёт плетьми, без игуменского и старческого совета, и на цепь, и в железа сажает. Строителем он был в Москве без малого семь лет, отчёта в монастырской казне не дал. После ефимона на погребе пьёт силою с теми людьми, которых берёт с собою в пустыню; братии грозит, хочет на цепь и в железа сажать на смерть, и тебе же, государю, хочет оговаривать ложью старцев и всю братию; и от тех его побоев и угроз братия бегут розно. Православный царь-государь! Укажи нам, как с Александром прожить; а про пустыню, про его строенье вели сыскать. Общежительство Кирилловское он разоряет, слуг и лошадей держит особенных, саадаки, сабли и ружницы возит с собою, солью торгует на себя, лодки у него ходят отдельно от монастырских».

Царь Иоанн со своей стороны упрекал монахов, что они обращают слишком много внимания на знатных постриженников, в угоду им нарушают древние строгие уставы монастырские. Вот его послание в Кирилло-Белозерский монастырь:

«Подобает вам усердно последовать великому чудотворцу Кириллу, предание его крепко держать, о истине крепко подвизаться, а не быть бегунами, не бросать щита: возьмите вся оружия Божия и не предавайте чудотворцева предания ради сластолюбия, как Иуда предал Христа ради серебра.

Есть у вас Анна и Каиафа — Шереметев и Хабаров, есть и Пилат — Варлаам Собакин, и есть Христос распинаем — чудотворцево предание презренное. Отцы святые! В малом допустите ослабу — большое зло произойдёт. Так от послабления Шереметеву и Хабарову чудотворцево предание у вас нарушено. Если нам благоволит Бог у вас постричься, то монастыря уже у вас не будет, а вместо него будет царский двор! Но тогда зачем идти в чернецы, зачем говорить: «Отрицаюсь от мира и от всего, что в мире?» Постригаемый даёт обет: повиноваться игумену, слушаться всей братии и любить его. Но Шереметеву как назвать монахов братиею? У него и десятый холоп, что в келье живёт, есть лучшие братии, которые в трапезе едят. Великие светильники — Сергий и Кирилл, Варлаам, Димитрий, Пафнутий и многие преподобные в русской земле установили уставы иноческому житию крепкие, как надо спасаться; а бояре, пришедши к вам, свои любострастные уставы ввели: значит, не они у вас постриглись, а вы у них постриглись; не вы им учители и законоположители, а они вам. Да, Шереметева устав добр — держите его; а Кириллов устав плох — оставьте его! Сегодня один боярин такую страсть введёт, завтра другой иную слабость; и так мало-помалу весь обиход монастырский испразднится и будут обычаи мирские. И по всем монастырям сперва основатели установили крепкое житие, а после его разорили его любострастные. Кирилл Чудотворец на Симонове был, а после него Сергий; и закон каков был, прочтите в житии чудотворцеве. Но потом один малую слабость ввёл, другие ввели новые слабости, — и теперь что видим на Симонове? Кроме сокровенных рабов Божиих, остальные только по одежде монахи, а всё по мирскому делается. Вы над Воротынским церковь поставили: хорошо! Над Воротынским церковь, а над Чудотворцем нет; Воротынский в церкви, а Чудотворец за церковью. И на страшном Спасовом судилище Воротынский и Шереметев выше станут потому: Воротынский церковию, а Шереметев законом, потому что его закон крепче Кириллова. Вот в наших глазах у Дионисия Преподобного на Глушицах и у великого чудотворца Александра на Свири бояре не постригаются, и монастыри эти процветают постническими подвигами. Вот у вас сперва Иоасафу Умному дали оловянники в келью, дали Серапиону Сицкому, дали Ионе Ручкину, а Шереметеву уже дали и поставец, и поварню. Ведь дать волю царю — дать её и псарю; оказать послабление вельможе — оказать его и простому человеку. Вассиан Шереметев у Троицы в Сергиеве монастыре постническое житие ниспровергнул: так теперь и сын его Иона старается погубить последнее светило, равно солнцу сияющее, хочет и в Кириллове монастыре, в самой пустыне, постническое житие искоренить. Да и в миру тот же Шереметев с Висковатым первые не стали за крестами ходить, и, смотря на них, и другие все перестали ходить; а прежде все православные христиане с жёнами и младенцами за крестами ходили и не торговали, кроме съестного, ничем, а кто станет торговать, на том брали заповеди. Прежде, как мы в молодости были в Кириллове монастыре и поопоздали ужинать, то заведывающий столом нашим начал спрашивать у подкеларника стерлядей и другой рыбы; подкеларник отвечал: «Об этом мне приказу не было; а о чём был приказ, то я приготовил; теперь ночь, взять негде; государя боюся, а Бога надобно больше бояться». Такая у вас была тогда крепость, по пророческому слову: «Правдою и пред цари не стыдяхся». А теперь у вас Шереметев сидит в келье, что царь, а Хабаров к нему приходит с другими чернецами, да едят и пьют, что в миру; а Шереметев невесть со свадьбы, невесть с родин рассылает по кельям пастилы, коврижки и иные пряные составные овощи, а за монастырём у него двор, на дворе запасы годовые всякие, — а вы молча смотрите на такое бесчиние! А некоторые говорят, что и вино горячее потихоньку в келью к Шереметеву приносили: но по монастырям и фряжские вина держать зазорно, не только что горячее! Так это ли путь спасения, это ли иноческое пребывание? Или вам не было, чем Шереметева кормить, что у него особые годовые запасы? Милые мои, прежде Кириллов монастырь многие страны пропитывал в голодные времена; а теперь и самих вас, в хлебное время, если б не Шереметев прокормил, то все с голоду бы померли? Пригоже ли так в Кириллове быть, как Иоасаф митрополит у Троицы с клирошанами пировал, или как Мисаил Сукин в Никитском монастыре и по иным местам как вельможа какой-нибудь жил, или как Иона Мотякин и другие многие живут? То ли путь спасения, что в чернецах боярин боярства не острижёт, а холоп холопства не избудет? У Троицы, при отце нашем, келарь был Нифонт, Ряполовского холоп, да с Бельским с одного блюда едал: а теперь бояре по всем монастырям испразднили это братство своим любострастием. Скажу ещё страшнее: как рыболов Пётр и поселянин Иоанн Богослов и все двенадцать убогих станут судить всем сильным царям, обладавшим вселенною, то Кирилла вам своего как с Шереметевым поставить — которого выше? Шереметев постригся из боярства, а Кирилл и в приказе у государя не был! Видите ли, куда вас слабость завела? Сергий, Кирилл, Варлаам, Димитрий и другие святые многие не гонялись за боярами, да бояре за ними гонялись, и обители их распространились: потому что благочестием монастыри стоят и неоскудны бывают. У Троицы в Сергиеве монастыре благочестие иссякло и монастырь оскудел: не пострижётся никто и не даст ничего. А на Сторожах до чего дошли? — уже и затворить монастыря некому, по трапезе трава растёт; а прежде и мы видели — братии до 80 бывало, клирошан, по одиннадцати на клиросе стаивало. — Если же кто скажет, что Шереметев без хитрости болен и ему нужно дать послабление, то пусть он ест в келье один с келейником. А сходиться к нему на что да пировать, да овощи в келье на что? До сих пор в Кириллове иголки" и нитки лишней не держали, не только что каких-нибудь других вещей. А двор за монастырём и запасы на что? — всё это беззаконие, а не нужда; а если нужда, то он ешь в келье как нищий, кроме хлеба звено рыбы да чаша квасу; а что сверх того, если вы послабляете, то вы и давайте, сколько хотите, только бы ел один, а сходов и пиров не было бы, чтоб было всё, как прежде у вас водилось. А кому к нему прийти для беседы духовной, и он приди не в трапезное время, еды и питья чтоб в это время не было: так это и будет беседа духовная. Пришлют поминки братья, и он бы это отсылал в монастырские службы, а у себя бы в келье никаких вещей не держал; а что к нему пришлют, то бы разделял на всю братию, а не двум или трём, по дружбе и пристрастию, и вы его в келье монастырским всем покойте, только чтоб было бесстрастно. А люди бы его за монастырём не жили: приедут от братьев с грамотами, с запасом, с поминками, — и они, пожив дня два-три и взявши ответную грамоту, поезжай прочь: так и ему будет покойно, и монастырю безмятежно. Теперь вы прислали грамоты, от вас нам отдыху нет о Шереметеве. Я писал вам, чтоб Шереметев и Хабаров ели в трапезе с братиею; я это приказывал для монастырского чина, а Шереметев поставил себе как бы в опалу. Может быть, вам потому очень жаль Шереметева, потому так сильно за него стоите, что братья его и до сих пор не перестают посылать в Крым и наводить басурманство на христианство? А Хабаров велит мне перевести себя в другой монастырь: я не ходатай ему и его скверному житию, — он мне сильно наскучил. Иноческое житие — не игрушка: три дня в чернецах, а седьмой монастырь меняет! Когда был в миру, то только и знал, что образа вкладывать, книги в бархат переплетать с застёжками и жуками серебряными, налой убирать, жить в затворничестве, келью ставил, чётки в руках; а теперь с братиею вместе есть не хочет. Надобны чётки не на скрижалях каменных, а на скрижалях сердец плотяных. Я сам видел, как по чёткам скверными словами бранятся: что в тех чётках? О Хабарове мне нечего писать: как себе хочет, так и дурачится. А что Шереметев говорит, что его болезнь мне ведома, то для всех леженок не разорять стать законы святые! Написал я к вам малое от многого по любви к вам и для иноческого жития. Больше писать нечего; а впредь вы о Шереметеве и других таких же безлепицами нам не докучали: нам ответу не давать. Сами знаете: если благочестие непотребно, а нечестие любо, то вы Шереметеву хотя золотые сосуды скуйте и чин царский устройте — то вы ведаете; установите с Шереметевым свои предания, а чудотворцево отложите, и хорошо будет; как лучше, так и делайте. Сами ведайтесь, как себе с ним хотите, а мне до того ни до чего дела нет. Вперёд о том не докучайте: говорю вам, что ничего отвечать не буду. Бог же мира и Пречистыя Богородицы милость и Чудотворца Кирилла молитва да будет со всеми вами и нами! Аминь. А мы вым, господа мои и отцы, челом бьём до лица земного».


Чтобы не возвращаться более к речи о литературных опытах царя Иоанна Васильевича, укажем здесь, кстати, на его молитвенное послание, писанное в 1575 году к святым страстотерпцам — князю Михаилу Черниговскому и боярину его Феодору, по поводу принесения мощей их из Чернигова в Москву. Это послание очень красноречиво. Затем в двух крюковых стихирях начала XVII века (из которых один находится в библиотеке Сергиевой Лавры, № 428, а другой в библиотеке Московской Духовной Академии, № 78) читаем две стихиры Святому Петру митрополиту (21 декабря) на Господи воззвах, с надписью: «творение царя Иоанна деспота Россейского», две стихиры ему же «на исхождении» (то есть на литии), с надписью: «творение царя и великого князя Иоанна Васильевича всея России» и две стихиры на Сретение «Пречистой Владимирской» (26-го августа).

XI


Отъезд Курбского и его резкое послание ещё более и ещё сильнее возбудили подозрительность Иоанна: в лице этого отъездчика всё русское боярство словно кидало царю дерзкий вызов. Иоанн стал готовиться к нанесению решительного удара тем, кого считал своими врагами. Для этого ему нужно было убедиться в том, насколько он может рассчитывать на содействие народа.

Рано утром 3-го декабря 1564 года Москва была сильно встревожена странным, непонятным зрелищем. На Кремлёвской площади появилось множество саней. Из царского дворца выносили и укладывали на них царское имущество: иконы, кресты, драгоценные сосуды, золото, серебро, одежды. Уже раньше носились слухи, что царь куда-то намерен ехать; но эти необычайные сборы ясно показывали, что царь имеет в виду не временную поездку, а перебирается со всем своим имуществом, но куда именно и надолго ли, этого никто не знал. В Успенском соборе шла торжественная служба: обедню служил сам митрополит. В церкви ждали царя духовенство, бояре и другие сановники. Царь пришёл. Он долго и усердно молился, принял затем благословение от первосвятителя и милостиво простился с бывшими в церкви. Вышедши из собора, он сел в сани с царицей, второй супругой своей Марией Темрюковною, с детьми и несколькими своими новыми любимцами и уехал из Москвы в село Коломенское, где пробыл две недели, переждал распутицу и поехал дальше; побывав в нескольких монастырях, он остановился наконец в Александровской слободе.

В Москве этот неожиданный, необычный, таинственный отъезд произвёл недоумение, изумление и тревогу. Все чувствовали, что он не предвещал ничего доброго.

Это всеобщее недоумение продолжалось до 3-го января 1565 года, когда митрополитом Афанасием получена была от царя грамота, в которой царь, исчисляя вины бояр начиная с его малолетства, обвиняя их в корыстолюбии, нерадении, измене, обвиняя духовенство в ходатайстве за изменников, объявлял, что, «не хотя их многих изменников дел терпети, оставил своё государство и поехал, где вселитися, идеже его государя Бог наставит». С тем же гонцом получена была грамота к «православному христианству града Москвы» (гостям, купцам и всему народу), в которой государь писал, что на них он гнева не имеет.

Это странное сообщение произвело неописанный ужас в Москве. В это время шла война с Литвой, крымские татары грозили с юга, и в такую-то трудную пору являлось в государстве полное безначалие. Но государству угрожало ещё другое, большее зло: объявляя одним гнев, а другим милость, царь разъединял народ, вооружал большинство против меньшинства, чернил перед толпою народа весь служилый класс и даже духовенство и таким образом заранее предавал огулом и тех, и других народному суду.

«Государь нас покинул: мы погибаем! — кричал народ. — Кто спасёт нас теперь от нашествия врагов? Мы останемся, как овцы без пастыря!»

Духовенство, бояре, приказные люди — все стали умолять митрополита, чтобы он умилостивил, упросил государя не покидать: «Пусть государь не оставляет государства; пусть казнит своих лиходеев. В животе и смерти волен Бог и государь!» — слышалось со всех сторон.

«Мы все своими головами, — прибавляли бояре и служилые люди, — идём за тобою, святителем, бить челом государю и плакаться».

«Пусть царь только укажет нам своих лиходеев и изменников, — мы сами их истребим!» — кричали купцы и народ.

Митрополит хотел было немедленно ехать к царю, но на общем совете было положено, чтобы он остался в столице, где уже начинались беспорядки. Вместо него поехали святители, а главным между ними новгородский архиепископ Пимен. В числе духовных лиц был давний наушник царский чудовский архимандрит Левкий. С духовенством отправились бояре — князья Иван Дмитриевич Бельский, Иван Фёдорович Мстиславский и другие. Были с ними дворяне и дети боярские. Как только они появились в Александровской слободе, то были тотчас же, по царскому приказанию, окружены стражею: царь принимал их как будто врагов в военном лагере. Восхваляя и возвеличивая всячески царя, посланные умоляли его ради святых икон и христианской веры, которые могут быть поруганы врагами-еретиками, взять снова власть в свои руки. «А если тебя, государь, смущают измена и пороки в нашей земле, о которых мы не ведаем, то воля твоя будет — и миловать, и строго казнить виновных, всё исправляя мудрыми твоими законами и уставами».

Царь сказал им, что он подумает, и чрез некоторое время призвал их снова и дал такой ответ:

«С давних времён, как вам известно из русских летописцев, даже до настоящих лет, русские люди были мятежны нашим предкам, начиная от славной памяти Владимира Мономаха, пролили много крови нашей, хотели истребить достославный и благословенный род наш. По кончине блаженной памяти родителя нашего, готовили такую участь и мне, вашему законному наследнику, желая поставить себе иного государя, и до сих пор я вижу измену своими глазами: не только с польским королём, но и с турками и крымским ханом входят в соумышление, чтобы нас погубить и истребить; извели нашу кроткую и благочестивую супругу Анастасию Романовну: и если бы Бог нас не охранил, открывая их замыслы, то извели бы они и нас с нашими детьми. Того ради, избегая зла, мы поневоле должны были удалиться из Москвы, выбрав себе иное жилище и опричных советников и людей».

Иоанн подал им надежду на то, что он возвратится и снова примет жезл правления, но не иначе, как окружив себя избранными, опричными людьми, которым он мог доверять и посредством них истреблять своих лиходеев и выводить измену из государства. Удержав некоторых бояр при себе, он отпустил других сановников и должностных лиц в Москву, чтобы там до его приезда дела шли своим чередом.

Наконец 2-го февраля царь прибыл в Москву и появился посреди духовенства, бояр, дворян и приказных людей. Наружность его поразила всех: его трудно было узнать, так он изменился за последнее время. Взгляд его был мрачен и свиреп; беспокойные глаза беспрестанно перебегали из стороны в сторону; на голове и в бороде вылезли почти все волосы. Видно было, что он пережил недавно страшную душевную тревогу. Покидая государство на произвол судьбы, Иоанн затевал игру не совсем безопасную. Что, если бы повторилось то, что произошло после московского пожара? Происшедший в то время мятеж показывал царю, что московский народ подчас способен поддаться внушению противников власти. Но роковая игра выиграна. Царь торжествовал. Духовенство, народ и бояре признали, что без него царство погибнет.

Иоанн объявил, что он, по желанию и челобитью московских людей, а наипаче духовенства, принимает снова власть, с тем, чтобы ему на своих изменников и непослушников вольно было класть опалы, казнить смертью и отбирать на себя их имущество и чтобы духовные вперёд не надоедали ему челобитьем о помиловании опальных.

Обезопасив себя таким образом с одной стороны народным признанием правоты и законности своих будущих действий, а с другой отстранением всякого обуздания своего произвола со стороны религии, Иоанн приступил к реформе государства. Управление разделялось на две части: одна называлась опричниною (то есть особенною, состоящею на исключительных условиях), другая — земщиною. Устав опричнины, придуманный самим царём или, быть может, его любимцами, состоял в следующем: государь поставит себе особый двор и учинит в нём особый обиход, выберет себе бояр, окольничих, дворецкого, казначея, дьяков, приказных людей, отберёт себе особых дворян, детей боярских, стольников, стряпчих, жильцов; поставит в царских службах (во дворцах — сытном, кормовом и хлебенном) всякого рода мастеров и приспешников, которым он может доверять, а также особых стрельцов. Затем все владения московского государства раздвоялись: государь выбирал себе и своим сыновьям города с волостями[60], которые должны были покрывать издержки на царский обиход и на жалованье служилым людям, отобранным в опричнину. В волостях этих городов поместья раздавались исключительно тем дворянам и детям боярским, которые были записаны в опричнину (числом 1000). Те из них, которых царь выберет в иных городах, переводятся в опричные города; а все вотчинники и помещики, имевшие владения в этих опричных волостях, но не выбранные в опричнину, переводятся в города и волости за пределами опричнины. Царь сделал оговорку, что если доходы с отделённых в опричнину городов и волостей будут недостаточны, то он будет брать ещё другие города и волости в опричнину. В самой Москве взяты были в опричнину некоторые улицы и слободы, из которых жители, не выбранные в опричнину, выводились.

Вместо Кремля царь приказал строить себе другой дворец за Неглинною (между Арбатскою и Никитскою улицами); но главное местопребывание своё назначал он в Александровской слободе, где приказал также ставить дворы для своих выбранных в опричнину бояр, князей и дворян. Вся остальная Русь называлась земщиною и поверялась земским боярам — Бельскому, Мстиславскому и другим. В ней были чины таких же названий, как и в опричнине: конюший, дворецкий, казначей, дьяки, приказные и служилые люди, бояре, окольничий, стольники, дворяне, дети боярские, стрельцы. По всем земским делам в земщине относились к боярскому совету, а бояре в важнейших случаях докладывали государю. Земщина имела значение опальной земли, постигнутой царским гневом.

Впоследствии, для большого отчуждения от себя земщины, царь поставил над нею касимовского царя Симеона Бекбулатовича, с титулом «великого князя всея Руси». Грамоты писались от имени великого князя всея Руси Симеона. Сам Иоанн титуловал себя только «московским князем» и наравне с подданными писал Симеону челобитные с общепринятыми унизительными формами, напр.: «Государю великому князю Симеону Бекбулатовичу Иванец Васильев со своими детишками с Иванцем да с Федорцем челом бьёт. Государь, смилуйся, пожалуй!» Этот, поставленный настоящим царём, воображаемый, призрачный царь земщины не имел ни власти, ни своей воли, должен был делать то, что ему прикажут, и, в сущности, ничего не делал; но Иоанн совершил, однако, именем этого созданного им царя кое-что такое, чего не хотел совершать от своего собственного имени: отобрал у духовенства, особенно у монастырей, крепости на имения. Через два года Иоанн низложил этого великого князя всея Руси и сослал в Тверь.

За подъём свой государь назначил 100 000 руб., которые надлежало взять из земского приказа; а у бояр, воевод и приказных людей, заслуживших за измену царский гнев или опалу, определено было отбирать имения в казну.

Царь основался в Александровской слободе, во дворце, обведённом валом и рвом (ров имел 2 сажени ширины и столько же глубины). Перед главными воротами дворца был устроен мост, поднимавшийся и опускавшийся на цепях. За рвом шёл земляной вал, одетый с обеих сторон бревенчатыми стенами с шестью кирпичными башнями в два яруса. Посредине двора возвышалась и белела большая церковь с пятью вызолоченными куполами, а близ неё тянулись царские хоромы с высокою гонтовою кровлею, расписанные разными красками, с вышками, подзорами, с крыльцами под круглыми навесами и с четвероугольными окнами, карнизы которых были расписаны снаружи затейливыми узорами. За хоромами был сад, а за садом длинное и низкое кирпичное строение, вросшее в землю, с железными дверями, куда нужно было входить несколькими ступенями вниз от уровня земли. Кровля над этим зданием была земляная. В здании этом было несколько отделений: оружейное, пыточное — с адскими орудиями мук и тюрьмы. Впрочем, тюрьмы были не только здесь, но и в башнях и в пещерах, сделанных в земляном валу, и даже в подклетях под самыми царскими хоромами. Обширный царский двор был весь обстроен жилищами царских опричников и множеством служб. За валом, окружавшим двор, было два пруда, которые называли адскою геенною, так как царь топил там людей и бросал туда тела казнённых для того, чтобы рыбы и раки, поевши человеческого мяса, стали вкуснее и пригожее к царскому столу. Кругом слободы на большом пространстве тянулись дремучие леса.

Никто не смел ни выехать из Александровской слободы, ни въехать в неё без ведома царя: для этого в трёх вёрстах от слободы стояла воинская стража. Иоанн жил тут, окружённый своими любимцами, в числе которых первое место занимали отец и сын Басмановы, Малюта Скуратов и Афанасий Вяземский. Любимцы царские набирали в опричнину дворян и детей боярских и вместо 1000 человек вскоре наверстали их до 6000. Им раздавались поместья и вотчины, отнимаемые у прежних владельцев, которым приходилось переселяться со своего пепелища и терпеть разорение. У последних отнимали не только земли, но даже дома и всё движимое имущество. Случалось, что их в зимнее время высылали пешком на пустые земли. Таких несчастных было более 12 000 семейств. Многие погибали на дороге. Новые землевладельцы, опираясь на особенную милость царя, дозволяли себе всякие наглости и произвол над крестьянами, жившими на их землях, и вскоре привели их в такое нищенское состояние, что казалось, как будто неприятель посетил эти земли. Опричники[61] давали царю особую присягу, которою обязывались не только доносить обо всём, что они услышат дурного про царя, но и не иметь никакого дружеского сообщения, не есть и не пить с земскими людьми. Им даже вменялось предавать смерти земских людей и грабить их. Символом опричников было изображение собачьей головы и метла в знак того, что они кусаются, как собаки, оберегая царское здравие, и выметают всех изменников и лиходеев.

Самые бессовестные выходки дозволяли себе эти временщики против земских. Так, например, подошлёт опричник своего холопа к какому-нибудь земскому дворянину или посадскому: подосланный определится к земскому хозяину в слуги и подкинет ему какую-нибудь ценную вещь. Опричник нагрянет в дом с приставом, схватит своего мнимо беглого раба, отыщет подкинутую вещь и заявит, что его холоп вместе с этою вещью украл у него большую сумму. Обманутый хозяин безответен, потому что у него найдено поличное. Холоп опричника, которому прежний господин для виду обещает жизнь, если он искренно сознается, показывает, что он украл у своего господина столько-то и столько-то и передал новому, хозяину. Суд изрекает приговор в пользу опричника: обвиняемого ведут на правёж, на площадь и бьют по ногам палкою до тех пор, пока не заплатит долга, или же в противном случае выдают головою опричнику. Таким или подобным образом многие теряли свои дома, земли и были доведены до разорения; а иные отдавали жён и детей в кабалу и сами шли в холопы. Всякому доносу опричника на земского давали полную веру. Чтобы угодить царю, опричник должен был отличаться свирепостью и бессердечием к земским людям: за всякий признак сострадания к их судьбе опричник был в опасности от царя лишиться своего поместья или подвергнуться пожизненному заключению, а иногда и смерти. Случалось, едет опричник по Москве и завернёт в лавку: там боятся его как чумы. Он подбросит что-нибудь, потом придёт с приставом и подвергнет купца конечному разорению. Случалось, заведёт опричник с земским на улице разговор, вдруг схватит его и начнёт обвинять, что земский сказал ему поносное слово: опричнику верят. Обидеть царского опричника было смертельным преступлением: у бедного, беззащитного земского отнимут всё имущество и отдадут обвинителю, а нередко посадят на всю жизнь в тюрьму, иногда же казнят смертию. Если опричник везде и во всём был высшим существом, которому надо угождать, то земский был существо низшее, лишённое царской милости, которое можно обижать сколько и как угодно. При таком новом состоянии дел на Руси должно было исчезнуть чувство законности. Учреждение опричнины было чудовищным орудием нравственного развращения русского народа. По замечанию иноземцев, имевших случай познакомиться с этим изобретением болезненной подозрительности Иоанна, «если бы сатана хотел выдумать что-нибудь для порчи людей, то и тот не мог бы выдумать ничего удачнее».

Со введения опричнины свирепые казни и мучительства возрастали. На третий день после появления царя в Москве казнён был зять Мстиславского, одного из первых бояр, которым поверена была земщина, князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский, участник казанского похода, как соумышленник Курбского, вместе с которым умышлял на государя, жену и детей его всякие лихие дела. Царь приказал казнить вместе с ним и сына его Петра, 17-летнего юношу. Твёрдо и спокойно, держась за руки, шли они на казнь. Не желая видеть смерти отца, сын склонил было первый голову на плаху. Но отец отвёл его и сказал: «О единородный сын мой! Да не узрят очи мои отсечения твоей главы». Казнь совершена была прежде над отцом. Тогда юноша поднял отсечённую голову своего отца и громко молился, благодаря Бога, что Он сподобил его умереть с отцом неповинно. Затем он приложился к голове отца и склонил свою на плаху.

Кроме того, были ещё казнены родственники Горбатых, двое Ховриных, князь Иван Сухой-Кащин, князь Дмитрий Шевырев и князь Пётр Горенский. Последний был пойман на отъезде. У других дворян и детей боярских отобраны имения; иных сослали в Казань. Боярин Иван Петрович Яковлев бил челом за проступки и прощён за поручительством. Князь Василий Семёнович Серебряный выручен с сыном из-под опалы. Лев Матвеевич Салтыков выручен с двумя сыновьями. Князь Иван Петрович Охлябинин обещался никуда не отъехать и в чернецы не постригаться.

После этой расправы царь удалился в свою новую столицу — Александровскую слободу, где ему пришла между тем в голову странная затея: он устроил у себя здесь подобие монастыря, отобрал 300 самых лихих опричников, надел на них чёрные рясы сверх вышитых золотом кафтанов, на головы — тафты, или шапочки; себя назвал игуменом, Вяземского назначил келарем, Малюту Скуратова — пономарём; сам сочинил для братии монашеский устав и сам лично с сыновьями ходил звонить на колокольню. В 12 часов ночи все должны были вставать и идти к продолжительной полунощнице. В 4 часа утра ежедневно по царскому звону вся братия собиралась к заутрене; а кто не являлся, того наказывали восьмидневною епитимиею. Утреня тянулась от 4 до 7 часов утра. Сам царь так усердно клал за службою земные поклоны, что у него на лбу оставались знаки — синие пятна. В 8 часов шли к обедне. После обедни вся братия обедала в трапезе; Иоанн не садился со всеми за стол, а читал стоя житие прилучившегося в тот день святого или какое-нибудь поучение; потом после всех обедал уже один. Все наедались и напивались досыта; остатки выносились нищим на площадь. В 8 часов вечера отправлялась вечерня; затем братия собиралась на вечернюю трапезу; после повечерия царь ложился спать, и трое слепцов рассказывали ему по очереди на ночь сказки.

Неудовольствием, возбуждённым опричниною, хотели воспользоваться враги Москвы, и неудавшиеся попытки их повели к новым казням и содействовали ещё более утверждению опричнины. Какой-то Козлов, родом из Московских областей, поселился в Литве, женился здесь, отправлен был гонцом от Сигизмунда-Августа к Иоанну и дал знать королю, что успел склонить всех вельмож московских к измене. Отправленный вторично в Москву, Козлов вручил от имени короля и гетмана Хоткевича грамоты князьям: Бельскому, Мстиславскому, Воротынскому и конюшему боярину Ивану Петровичу Челяднину, с приглашением перейти на службу в Литву. Грамоты были перехвачены. Иоанн велел написать или, вернее, сам написал от имени означенных бояр бранчивые ответы королю и гетману. Бельский, Мстиславский и Воротынский сумели выпутаться, только старик Челяднин, которого особенно не терпел царь, не сумел оправдаться. Пощадив троих упомянутых бояр, Иоанн выдумал особенный предлог — погубить конюшего: он обвинил несчастного старика, будто тот хочет свергнуть его с престола и сам сделаться царём. Царь призвал к себе Челяднина, приказал ему одеться в царское одеяние, посадил на престол, сам стал кланяться ему в землю и говорил: «Здрав буди, государь всея Руси! Вот ты получил, чего желал; я сам сделал тебя государем, но я имею власть и свергнуть тебя с престола». С этими словами он вонзил нож в сердце боярина и затем приказал умертвить и его престарелую жену.

Вслед за тем Иоанн приказал казнить многих знатных лиц, обвинённых в соумышлении с конюшим. Тогда погибли князья Куракин-Булгаков, Дмитрий Ряполовский, трое князей Ростовских, Пётр Щенятев, Турунтай-Пронский, казначей Тютин, думный дьяк Казарин-Дубровский и много других. По приказанию царя, опричники врывались в вотчины, жгли дома, мучили и убивали крестьян.

XII


31-го декабря 1563 года скончался митрополит Макарий, в течение своего 20-летнего первосвятительства возвысивший снова в своём лице достоинство и значение русского митрополита. Он всегда пользовался высоким уважением не только в народе и во всём духовенстве, но и среди бояр и вельмож и в самом семействе государя. Тогда как все другие лица, окружавшие Иоанна, постоянно менялись и подвергались его опале, изгнанию, нередко смерти, когда даже любимейшие из его советников — Сильвестр и Адашев не избежали его гнева, один митрополит Макарий в продолжение своего двадцатилетнего первосвятительского служения остался неприкосновенным и сохранил расположение Грозного царя до самой своей кончины. Бывали и для Макария тяжкие скорби в жизни; многократно и он, как сам свидетельствует в своём духовном завещании, помышлял отказаться от своей кафедры и отойти в уединение. Но каждый раз его упрашивали и удерживали сам государь, все святители, весь освящённый собор: так им дорожили. «О, Боже! Как бы счастлива была русская земля, если бы владыки были таковы, как преосвященный Макарий да ты» — так писал в 1556 году царь Иоанн к казанскому архиепископу Гурию. Подозревать этого архипастыря в честолюбии и слабости пред Иоанном нет никаких оснований. Напротив, известно, что, когда Иоанн велел заочно судить Сильвестра и Адашева и когда некоторые из судей объявили уже, что подсудимые достойны смерти, а другие молчали, один Макарий возвысил свой старческий голос и смело сказал государю, что следует призвать и выслушать самих обвиняемых, с чем согласились и некоторые вельможи, хотя потом царские сторонники превозмогали на совете и достигли того, что Сильвестр и Адашев были осуждены.

От митрополита Макария остался сборник — знаменитые Макарьевские Минеи.

Под руководством митрополита Макария составлена и Степенная Книга — летописный памятник времён Грозного. В ней рассказаны политические и церковные события в русской земле от Рюрика до Иоанна Грозного включительно. Степенная Книга получила своё название от того, что в ней представлено семнадцать степеней, или поколений владетельного княжеского рода. Хотя родословная идёт, собственно, от Рюрика, но счёт степеней начинается с Владимира Святого, как первого христианского государя, которому при Иоанне Грозном придавали царский титул. Таким образом, первую степень составляет Владимир, вторую — Ярослав, третью — Всеволод Ярославин, четвёртую — Владимир Мономах и т. д.

По кончине митрополита Макария, на первосвятительскую кафедру был избран инок Чудова монастыря Афанасий, прежде бывший протопопом Благовещенского собора и духовник государев. Но чрез два года Афанасий по болезни добровольно оставил свой престол и отошёл опять в Чудов монастырь. В преемники ему был назначен Герман, архиепископ казанский. Но беседы его, по словам Курбского, не понравились любимцам Иоанновым: Германа отстранили и вызвали соловецкого игумена Филиппа.

Филипп (в мире Феодор) происходил из знатного боярского рода Колычевых и родился 11.-го февраля 1507 года. Отец его Стефан принадлежал к числу близких людей великого князя Василия Иоанновича. Когда Феодор подрос, то взят был ко двору.

В 1537 году, когда Иоанну исполнилось только 8 лет, а Феодору — 30, последний тайно оставил двор и Москву и удалился в Соловецкую обитель. Приняв там пострижение с именем Филиппа, он в продолжение 10 лет проходил разные, иногда весьма тяжёлые послушания. Возведённый в 1548 году в сан игумена, Филипп в 18-летнее управление обителью совершенно обновил её. Он соорудил в ней две каменные церкви — Успения Пресвятой Богородицы и Преображения Господня, завёл колокола вместо бил и клепал, воздвиг для братии 2-и 3-этажные келии и больницу. А вне монастыря умножил и улучшил соляные варницы, устроил водяные мельницы, завёл скотный двор и оленей, соединил озера каналами и осушил болота, сделал просеки в лесах и проложил дороги. В сане игумена Филипп снова сделался известным Иоанну, посетив Москву в 1550—1551 году, и заслужил его расположение. Царь пожаловал соловецкому игумену грамоты на разные волости, сёла и другие владения, подарил ему богатые ризы, шитые жемчугом, и два покрова на раки угодников соловецких Зосимы и Савватия, а впоследствии прислал 1000 рублей на построение Преображенского храма, два колокола, два золотых креста с драгоценными каменьями и жемчугом и новые жалованные грамоты для подтверждения разных льгот обители. Может быть, Иоанн, оказав Филиппу столько знаков своего царского благоволения, рассчитывал, что Филипп охотно согласится быть в полной его воле и, занимая кафедру митрополита, будет держать его сторону и ни в чём не станет ему противоречить.

Когда Филипп из своей отдалённой обители прибыл в Москву, Иоанн принял его с великою честью, удостоил своей царской трапезы и щедро одарил. Но как только царь предложил ему в присутствии всего освящённого собора и бояр первосвятительскую кафедру, то Филипп сначала смиренно отказывался, ссылаясь на слабость своих сил и уподобляя себя малой ладье, неспособной носить великой тяжести, но потом, будучи «понуждаем» царём и собором на митрополию, смело сказал, чтобы государь отменил опричнину, а не отменит, то ему, Филиппу, митрополитом быть невозможно; а если его и поставит в митрополиты, он затем оставит митрополию. Царь разгневался, но по челобитью архиепископов и епископов отложил свой гнев и велел сказать Филиппу, чтоб он в опричнину и в царский домовый обиход не вступался и на митрополию ставился и после поставления не оставлял её из-за того, что царь не отменил опричнины, а советовал бы с царём, как прежние митрополиты советовали с отцом его и дедом. И Филипп дал своё слово архиепископам и епископам, что он, по царскому слову и по их благословению, соглашается стать на митрополию и в опричнину в царский домовый обиход вступаться не будет. Филипп был поставлен в митрополиты царствующего града.

Прошло около года, и ничто не возмущало мира между царём и митрополитом. Филипп занимался делами Церкви, стараясь подражать благому нраву благолюбивого митрополита Макария и последовать честным стопам его. Царь оказывал Филиппу благоволение и любовь. Все радовались этому и благодарили Бога. Но в душе царь уже не любил митрополита, подозревая в нём орудие бояр и полагая, что, по их-то настроению, он осмелился требовать уничтожения опричнины пред своим поставлением на митрополию. В июле 1567 года перехвачены были грамоты польского короля и литовского гетмана к главнейшим московским боярам, доставленные Козловым. Начались казни. Опричники неистовствовали в Москве, убивали всенародно, на улицах и площадях, человек по 10 и по 20 в день. Всех объял ужас. Многие со слезами прибегали к митрополиту и умоляли его заступиться за них пред государем. И добрый пастырь, утешая несчастных словами веры, не мог оставаться безответным на вопли и стоны своих духовных чад. Он помнил, что отказался от мысли просить уничтожения опричнины, но сохранил за собою право советовать государю и, следовательно, ходатайствовать по крайней мере о том, чтобы он обуздывал своих опричников, наблюдал правду и милость по отношению к своим подданным и, карая злодеев, не дозволял проливать неповинной крови. Одушевлённый такими мыслями, святитель отправился к Иоанну, чтобы сначала наедине пастырски побеседовать с ним. В чём состояла эта тайная беседа, как обличал или убеждал царя митрополит, неизвестно; но последствия показали, что убеждения не принесли никакой пользы, а только, быть может, ещё более утвердили Иоанна в уверенности, что митрополит держит сторону ненавистных бояр и служит их орудием. К прискорбию, нашлись и между духовными лицами предатели, старавшиеся только об угождении царю. Это были: архиепископ новгородский Пимен, суздальский епископ Пафнутий, рязанский епископ Филофей и протопоп Благовещенского собора Евстафий, царский духовник, которого Филипп подверг запрещению за какие-то проступки. Особенно последний (то есть духовник царя) постоянно доносил ему, тайно и явно, хульные речи на митрополита. Время шло, неистовства опричников не прекращались. И вот святитель, испытав недостаточность тайных вразумлений царю, решил начать открытые, всенародные обличения ему. Иоанн пришёл в соборную церковь. Здесь митрополит обратился к нему с Такою речью: «О, державный царь! Ты облечён самым высоким саном от Бога и должен чтить Его более всего. Тебе дан скипетр власти земной, чтобы ты соблюдал правду в людях и царствовал над ними по закону: правда — самое драгоценное сокровище для того, кто стяжал её. По естеству ты подобен всякому человеку, а по власти подобен Богу: как смертный не превозносись, а как образ Божий не увлекайся гневом. По справедливости властелином может назваться только тот, кто сам собою обладает и не работает позорным страстям. От века не слыхано, чтобы благочестивые цари волновали свою державу; и при твоих предках не бывало того, что ты творишь: у самих язычников не случалось ничего такого...» Услышав эти обличения, царь в ярости сказал: «Что тебе, чернецу, за дело до наших царских советов? Того ли не знаешь, что меня мои же хотят поглотить?»

Филипп отвечал: «Я точно — чернец; но, по благодати Св. Духа, по избранию священного собора и по твоему изволению, я — пастырь Христовой церкви и вместе с тобою обязан иметь попечение о благочестии и мире всего православного христианства». «Одно тебе говорю, отче свитый: молчи, а нас благослови действовать по нашему изволению», — снова сказал Иоанн. «Благочестивый царь! Наше молчание умножает грех души твоей и может причинить смерть», — говорил митрополит. «Владыко свитый! Восстали на мени друзи мои и искренние мои ищут мне зла», — отвечал Иоанн. «Государь! Тебе говорит неправду и лукавство; приблизь к себе людей, желающих советовать тебе добро, а не льстить, и прогони говорищих тебе неправду», «Не прекословь, Филипп, державе нашей, да не постигнет теби мой гнев, или сложи свой сан!» — кричал царь. «Не употреблил и ни просьб, ни ходатаев, ни мзды, чтобы получить этот сан: зачем лишил ты мени пустыни? Если дли теби ничего не значат церковные каноны, делай, как хочешь», — отвечал Филипп.

Царь пошёл в свои палаты в большом раздумье и в гневе на святители.

Через некоторое времи царь снова пришёл в воскресный день в соборную Успенскую церковь к литургии. Сам он и сопровождавшие его опричники были в чёрных одеждах, с высокими шлыками на головах. Он приблизилси к митрополичьему месту, на котором стоил Филипп, и три раза просил его благословений. Но свититель ничего не отвечал и не двигал си. Тогда бояре сказали: «Владыко свитый, к тебе пришёл благочестивый царь и требует твоего благословении». После этого Филипп, взглинув на Иоанна, произнёс: «Царь благой! Кому поревновал ты, принив на себн такой вид и изменив своё благолепие? Убойси суда Божия: на других ты налагаешь закон, а сам нарушаешь его. У татар и язычников есть правда; в одной России нет её. Во всём мире можно встречать милосердие, а в России нет сострадания даже к невинным и правым. Здесь мы приносим Богу бескровную жертву за спасение мира, а за алтарём безвинно проливается кровь христианская. Ты сам просишь прощения во грехах своих пред Богом, прощай же и других, согрешающих пред тобою...» Иоанн распалился яростию и воскликнул: «О, Филипп! Нашу ли волю думаешь изменить? Лучше было бы тебе быть единомысленным с нами?» «Тогда, — отвечал святитель, — суетна была бы вера наша, напрасны и заповеди Божии о добродетелях. Не о тех скорблю, которые невинно предаются смерти, как мученики; я скорблю о тебе, пекусь о твоём спасении». Иоанн, не слушая слов святителя, в великом гневе махал руками, грозил ему изгнанием и говорил: «Ты противишься, Филипп, нашей державе? Посмотрим на твою твёрдость». «Я пришелец на земле, как и отцы мои, — отвечал святитель, — и за истину благочестия готов потерпеть и лишение сана, и всякие муки». Тут же в соборе враги Филиппа, желая унизить его всенародно, подготовили на св. старца самую гнусную клевету, которую подучили произнести пред всеми одного благообразного отрока, бывшего чтецом домовой митрополичьей церкви. Выслушав отрока, Пимен новгородский и другие епископы, угодники царские, сказали: «Царя укоряет, а сам творит такие неистовства». Митрополит отвечал Пимену: «Ты домогаешься восхитить чужой престол, но скоро лишишься и своего». А отрока, который вслед затем сознался, что говорил всё не по своей воле, но по принуждению и из страха, простил и благословил. Когда эта клевета не удалась, царь приказал схватить всех бояр и сановников митрополичьих: их заключили под стражу и пытали, стараясь выведать что-нибудь недоброе о святителе, но ничего не допытались.

28-го июля, по случаю праздника в Новодевичьем монастыре, митрополит там священнодействовал. Туда же прибыл на праздник, по утвердившемуся обычаю, и царь со всеми боярами и опричниками. В то время как Филипп, совершая крестный ход вокруг обители, достиг св. ворот и хотел читать Евангелие, он увидел, обратившись к народу, что один опричник стоит в тафье, и сказал государю: «Чтение Слова Божия следует слушать христианам с непокровенною главою; а эти откуда взяли агарянский обычай предстоять здесь с покрытыми главами?» «Кто такой?» — спросил Иоанн и, взглянув вокруг, не увидел никого в тафье, потому что виновный успел уже снять её. Царю сказали, что митрополит говорит неправду, издеваясь над его царскою державою. Иоанн вышел из себя, всенародно поносил святителя и называл лжецом, мятежником и злодеем.

После этого царь принял твёрдое намерение низложить Филиппа: помимо личного столкновения с ним, Иоанн не забывал того, что Филипп принадлежал всё-таки к боярскому роду, да ещё заподозренному в смуте времён малолетства Иоанна (Колычевых постигла опала по делу князя Андрея Ивановича Старицкого). Но, чтобы не возмутить народа, относившегося с величайшим уважением к своему архипастырю, Иоанн задумал обвинить его прежде в каких-либо преступлениях. А так как вся жизнь Филиппа в Москве сияла одними только добродетелями, то царь не счёл недостойным отправить особую депутацию в Соловки для расследования тамошней его жизни. Во главе этой депутации находились клевреты царские: суздальский епископ Пафнутий, андрониковский архимандрит Феодосий и князь Василий Темкин. Они употребили всё — и ласки, и угрозы, и дары, и обещания почестей, чтобы найти между иноками лжесвидетелей на митрополита, и действительно некоторых увлекли, в числе их был и сам игумен Паисий, которому обещали епископский сан. А добрых старцев, говоривших о Филиппе только истину и прославлявших его непорочную жизнь в монастыре, били и не хотели слушать. Записав клеветы и взяв с собою клеветников, царские послы возвратились в Москву. Немедленно открыт был собор, в присутствии самого государя и бояр, для суда над митрополитом. Призвали обвиняемого; выслушали обвинения против него; Паисий и его сообщники старались подтверждать свои клеветы. Первосвятитель не думал оправдываться, а сказал только Паисию: «Чадо! Что сеешь, то и пожнёшь». Затем, обратившись к царю и всему собору, объявил, что вовсе не боится смерти, что лучше умереть невинным мучеником, нежели в сане митрополита безмолвно терпеть ужасы и беззакония несчастного времени, и тут же начал слагать с себя все знаки своего сана. Но царь велел ему остановиться и ждать судебного приговора.

8-го ноября, в день Архистратига Михаила, когда Филипп священнодействовал в своей кафедральной церкви, вдруг явился туда любимец царский, боярин Басманов, сопровождаемый опричниками. Он приказал прочитать вслух всего народа соборный приговор о низложении митрополита. После того опричники бросились на него, совлекли с него святительское облачение, одели его в простую и разодранную монашескую одежду, с позором выгнали из церкви и, посадив на дровни, отвезли в Богоявленский монастырь. Не довольствуясь этим, Иоанн хотел ещё осудить святителя на сожжение, так как его обвиняли, между прочим, в волшебстве, но, по ходатайству духовных властей, согласился оставить ему жизнь. Целую неделю просидел страдалец в смрадной темнице, отягчённый железными оковами и томимый голодом. Потом он был перевезён в монастырь св. чудотворца Николая, так называемый Старый. Царь прислал к нему сюда в кожаном мешке отрубленную голову племянника его, Ивана Борисовича Колычева. «Вот твой сродник, — велел сказать ему царь. — Не помогли ему твои чары». Святитель поклонился пред нею до земли, благословил её, с любовию облобызал и отдал принёсшему. Наконец, по воле царя, Филипп был удалён из Москвы и сослан в заточение в Тверской Отрочь-монастырь. Спустя около года Иоанн, отправляясь на Новгород, вспомнил о Филиппе и послал к нему одного из своих приближённых, Малюту Скуратова, будто бы попросить его благословения на путь. И этот злодей, вошедши в келью страдальца и беседуя с ним наедине, задушил его подушкою (23-го декабря 1569 года), а потом сказал настоятелю и приставникам, что митрополит умер, по их небрежности, «от неуставного зною келейного». В первый год по смерти Иоанна гроб Филиппа перевезён был в Соловки, а в 1652 году, при царе Алексее Михайловиче, он был причислен к лику святых, и открытые мощи его были поставлены в московском Успенском соборе.

Соловецкий игумен Паисий был заточен в Валаамский монастырь; монах Зосима и ещё 10 иноков, тоже клеветавших на св. Филиппа, были разосланы по разным монастырям.

XIII


Вскоре после осуждения митрополита Филиппа погиб и князь Владимир Андреевич, двоюродный брат Иоанна.

Мужество Филиппа раздразнило Иоанна: оно подействовало на него не менее писем Курбского, оно усилило в нём склонность искать везде измены и лить кровь мнимых врагов. В характере Иоанна было медлить с гибелью тех, кого он особенно ненавидел... Уже давно не терпел он своего двоюродного брата Владимира Андреевича. В глазах подозрительного царя он был для изменников готовым лицом, которого они, если бы только была возможность, посадили бы на престол, низвергнув Иоанна. Но Иоанн всё ещё не решался с ним покончить, хотя уже в 1563 году положил свою опалу как на него, так и на мать его; после того мать Владимира постриглась. Царь держал Владимира Андреевича под постоянным надзором, отнял у него всех бояр и слуг и окружил его своими людьми. В 1566 году царь отнял у него удел и дал вместо него другой. Наконец в начале 1569 года решилась участь и Владимира Андреевича. Было подозрение (быть может, и справедливое), что Владимир, постоянно стесняемый недоверием царя, хотел уйти к Сигизмунду-Августу. Царь заманил его с женою в Александровскую слободу и умертвил обоих. Вслед за тем была утоплена в Шексне мать Владимира, монахиня Евдокия. Та же участь вместе с нею постигла инокиню Александру, бывшую княгиню Иулианию, вдову брата Иоаннова, Юрия, какую-то инокиню Марию, также из знатного рода, и с ними 12 человек.

Иоанн давно уже не терпел Новгорода. При учреждении опричнины он обвинял народ в том, что в прошедшие века народ не любил царских предков. Но нигде, конечно, он не видел таких резких, ненавистных для него черт, как в истории Новгорода и Пскова. Понятно, что в нём развилась злоба к этим двум землям, а особенно к Новгороду. Чуя над собою беду, новгородцы просили Филиппа, когда он отправлялся в Москву на митрополию, ходатайствовать за них перед государем. В это время какой-то бродяга Пётр, родом волынец, наказанный за что-то в Новгороде, вздумал разом и отмстить новгородцам, и угодить Иоанну. Он сам сочинил грамоту к Сигизмунду-Августу и необыкновенно искусно подписался под руку архиепископа Пимена и других граждан, спрятал эту грамоту в Софийском соборе за образ Богоматери, а сам убежал в Москву и донёс государю, что архиепископ со множеством духовных и мирских людей отдаётся литовскому королю. Грамота действительно нашлась в указанном месте.

В декабре 1569 года Иоанн предпринял поход на север. С ним были все опричники и множество детей боярских: он шёл как на войну. Разгром начался с границ Тверских владений, с Клина: опричники врывались в города и селения, грабили, били кого попало. Особенно сильно пострадала Тверь, под которою Иоанн стоял пять дней. Здесь сначала ограбили всех духовных, начиная с епископа. Простые жители думали, что тем дело и кончится, но через два дня опричники, по царскому приказанию, бросились в город, бегали по домам, ломали всякую домашнюю утварь, рубили ворота, двери, окна, забирали всякие домашние запасы и товары, свозили в кучи, сжигали, а потом удалились. Жители опять подумали, что этим дело кончится, как вдруг опричники опять ворвались в город и начали бить кого ни попало.

Из Твери царь уехал в Торжок, где повторилось то же, что делалось и в Твери. Но в Торжке Иоанн едва избежал опасности. Здесь содержались в башнях пленные немцы и татары. Царь приказал убить их, но когда пришли к татарам, то мурзы бросились в отчаянии на Малюту, тяжело ранили его, потом убили ещё двух человек; а один татарин кинулся было на самого Иоанна. Все татары были умерщвлены.

2-го января 1570 года в Новгород явился передовой отряд царской дружины, которому велено было устроить крепкие заставы вокруг всего города, чтобы ни один человек не убежал. Бояре и дети боярские из этого передового полка бросились на подгородные монастыри и запечатали монастырские казны; игуменов и монахов, числом более 500, взяли в Новгород и поставили на правёж до государева приезда. Другие дети боярские собрали ото всех новгородских церквей священников и дьяконов и отдали их на соблюдение приставам, по 10 человек каждому приставу: их держали в железных оковах и каждый день с утра до вечера били на правеже, правя по 20 рублей. Подцерковные и домовые палаты у всех приходских церквей и кладовые именитых людей были перепечатаны. Гостей, приказных и торговых людей перехватали и отдали приставам; дома и имущества их были опечатаны; жён и детей держали под стражей.

6-го числа приехал сам царь с сыном Иоанном, со всем двором и с 1500 стрельцов и стал на торговой стороне, на Городище. На другой день вышло первое повеление: игуменов и монахов, которые стояли на правеже, бить палками до смерти и трупы развозить по монастырям для погребения. На третий день, в воскресенье, Иоанн отправился в Кремль к обедне в Софийский собор. На Волховском мосту его встретил, по обычаю, владыка Пимен и хотел осенить крестом. Но царь не пошёл приложиться ко кресту и гневно сказал владыке: «Ты, злочестивый, держишь в руке не крест животворящий, а оружие и этим оружием хочешь уязвить наше сердце: с своими единомышленниками, здешними горожанами, хочешь нашу отчину — этот великий богоспасаемый Новгород предать иноплеменникам — литовскому королю Сигизмунду-Августу. С этих пор ты — не пастырь и не учитель, но волк, хищник, губитель, изменник, нашей царской багрянице и венцу досадитель». Проговорив это, Иоанн велел Пимену идти с крестами в Софийский собор служить обедню, у которой был сам со всеми своими. После обедни он пошёл к архиепископу в столовую палату обедать, сел за стол, начал есть — и вдруг завопил страшным голосом. Этот вопль, известный под именем «царского ясака», был сигналом грабежа. Ворвались опричники и начали грабить казну архиепископа и весь его двор; бояр и слуг его перехватали; самого владыку, ограбив, отдали под стражу и давали ему на корм ежедневно по две деньги. Дворецкий Лев Салтыков и духовник царский, протопоп Евстафий, с боярами пошли в Софийский собор, забрали там ризницу и все церковные вещи. То же самое было сделано по всем церквам и монастырям. Между тем Иоанн с сыном отправился из архиепископского дома к себе на Городище, где начался суд: к нему приводили новгородцев, содержавшихся под стражею, и пытали их. Обвинённых привязывали к саням, волокли к Волховскому мосту и оттуда бросали в реку. Жён и детей их бросали туда же с высокого места, связав им руки и ноги, младенцев, привязав к матерям. Чтобы никто не мог спастись, дети боярские и стрельцы ездили на маленьких лодках по Волхову с рогатинами, копьями, баграми; кто всплывёт наверх, того прихватывали баграми, кололи рогатинами и копьями и погружали в глубину. Так делалось каждый день в продолжение пяти недель. Псковский летописец говорит, что Волхов был запружен телами. В народе до сих пор осталось предание, что Иоанн Грозный запрудил убитыми новгородцами Волхов, и с тех пор, как бы в память этого события, от обилия пролитой тогда человеческой крови река никогда не замерзает около моста, как бы ни были велики морозы.

По окончании суда и расправы Иоанн начал ездить около Новгорода по монастырям и там приказывал грабить кельи, служебные дома, жечь в житницах и на скирдах хлеб, бить скот. Осталось предание, что, приехавши в Антониев монастырь, царь отслушал обедню, потом вошёл в трапезную и приказал избить всё живое в монастыре.

Приехав из монастырей, Иоанн велел по всему Новгороду по торговым рядам и улицам грабить товары, рассыпать амбары и лавки; потом начал ездить по посадам, велел грабить все дома — всех жителей без исключения; мужчин и женщин, дворы и хоромы ломать, окна и ворота высекать.

Наконец 13-го февраля утром государь велел выбрать из каждой улицы по лучшему человеку и поставить перед собою. Они стали перед ним с трепетом, но царь взглянул на них милостивым и кротким оком и сказал: «Жители великого Новгорода, оставшиеся в живых! Молите Господа Бога, Пречистую Его Матерь и всех святых о нашем благочестивом царском державстве, о детях моих, благоверных царевичах Иване и Феодоре, о всём нашем христолюбивом воинстве, чтобы Господь Бог даровал нам победу и одоление на всех видимых и невидимых врагов; а судит Бог общему изменнику моему и вашему, владыке Пимену, его злым советникам и единомышленникам: вся эта кровь взыщется на них, изменниках. Вы об этом теперь не скорбите, живите в Новгороде благодарно; я вам вместо себя оставлю правителем боярина своего и воеводу, князя Петра Даниловича Пронского».

Владыку Пимена, священников и дьяконов, которые не откупились от правежа, и опальных новгородцев, которых дело ещё не было решено, отослали с приставами в Александровскую слободу. Архиепископа Пимена царь предал поруганию: его посадили на белую кобылу, в худой одежде, с волынкою и бубном в руках, как скомороха, и возили из улицы в улицу. «Тебе пляшущих медведей водить, а не сидеть владыкою!» — говорил ему царь. Бывший владыка новгородский был сослан в Венёвский Николаевский монастырь и умер в заключении.

Оставляя Новгород, Иоанн посетил затворника Арсения. Разорив все новгородские монастыри, царь пощадил обитель Арсения, несколько раз посещал его и без гнева выслушивал обличения праведника, который один осмеливался быть заступником несчастного города, отказывал царю в благословении и не принял от него богатых даров. Во всё продолжение разгрома Арсений не выходил из кельи, неусыпно молясь о смягчении царской ярости. Накануне своего отъезда из Новгорода царь вошёл вечером в келью затворника и нашёл его на молитве.

   — Оставляю град твой, отче, и иду во Псков, — с кротостью проговорил Грозный. — Благослови меня в путь и сопутствуй мне, если можешь. Люблю твою беседу: она, как елей, умащает душу мою.

   — Насытился ли кровию, зверь кровожадный? — отвечал Арсений. — Кто может благословить тебя, кто может молить Бога о мучителе, облитом кровию христианскою? Много душ неповинных послал ты в царство небесное, а сам не увидишь его. И ещё замышляешь новое кровопролитие!

XIV


Дошла до Пскова ужасная весть: царь Иоанн, разгромив Новгород, но не насытясь ещё кровью, идёт и на Псков, считавшийся некогда младшим братом Новгорода, чтобы припомнить и ему его древнюю свободу. Наконец узнали, что царь с опричниками стоит в 5 вёрстах от города, в селе Любатове. Это было в субботу на второй неделе великого поста. Невозможно описать ужас, овладевший псковичами. По улицам раздавались плач и рыдания. Иные хотели бежать в лес; другие, более смелые, решились запереться в городе и сопротивляться. Наместник царский, князь Юрий Токмаков, с трудом мог уговорить обезумевших от страха псковитян положиться на волю Божию и принять царя с покорностию. Никто не ложился спать: все граждане проводили ночь в молитве. В полночь раздался благовест к воскресной заутрене. Царю живо вообразилось, с какими чувствами идут граждане псковские в храм Божий в последний раз — молить Всевышнего о спасении их от гнева царского. Сердце его смягчилось, и он сказал своим воеводам: «Иступите мечи свои о камни, да престанут убийства».

На следующее утро, это было 20-го февраля, во второе воскресенье великого поста, улицы Пскова представляли необыкновенное зрелище. У ворот Запсковья стояли с непокрытыми головами царский наместник, бояре и все служилые люди в ожидании царского въезда. Царский дьяк Евдоким Мунехин держал на серебряном блюде каравай хлеба и солонку. По всем улицам до самого Кремля, против ворот каждого дома, были расставлены столы с разными постными кушаньями; перед столами стояли жители в праздничных нарядах. Встречая грозного гостя, все они были в страхе, как приговорённые к смерти... Один только человек, в длинной рубашке, подпоясанный верёвкой, смело разгуливал по улицам, перебегая от одного стола к другому и стараясь ободрить своих перепуганных насмерть сограждан. «Не бойтесь, братцы, не сожрёт царь Ирод, сам подавится!» — приговаривал этот смельчак со смехом. Это был юродивый Никола, по прозванью Салос[62]. Когда показался царский поезд, с колокольни Троицкого собора и всех городских церквей раздался торжественный звон. Стоявшие у ворот ударили царю челом в землю. Наместник принял от дьяка хлеб-соль и с низким поклоном передал царю, но Иоанн взглянул на него яростно и оттолкнул блюдо, солонка покатилась, и соль рассыпалась по снегу... Все вздрогнули от ужаса. Царь въехал в город. Граждане, жёны и дети преклоняли колена, встречая его у своих домов с хлебом-солью. Вдруг перед царём явился юродивый Никола, прыгая на палочке, как это делают дети, и приговаривая: «Иванушка, Иванушка! Покушай хлеба-соли, а не человеческой крови». Царь приказал опричникам схватить дерзкого, но блаженный исчез, скрывшись в толпе народа. Встреченный на паперти Троицкого собора печерским игуменом Корнилием и всем городским духовенством, царь вошёл в собор и отстоял обедню. При выходе из собора его снова встретил Никола и неотступно звал к себе в келью под Троицкой колокольней. Царь согласился. В убогой и тесной келье юродивого на лавке была разостлана чистая скатерть, и на ней лежал огромный кусок сырого мяса. «Покушай, Иванушка, покушай!» — приговаривал Никола с поклоном, угощая царя. «Я христианин и не ем мяса в пост», — сурово сказал царь. «Ты делаешь хуже, — заметил ему блаженный, — питаешься плотью и кровью христианскою, забывая не только пост, но и Бога». Когда же царь велел снимать колокола с соборной церкви и грабить ризницу, то блаженный сказал ему строгим голосом: «Не тронь нас, прохожий человек! Ступай скорее прочь. Если ещё помедлишь, то не на чем будет тебе бежать отсюда». В это самое время Малюта Скуратов доложил царю, что его любимый конь пал. Устрашённый царь немедленно выехал из города, а затем уехал в Москву. Во Пскове он никого не казнил, хотя и ограбил церковную казну и частные имения жителей[63].

XV


По возвращении Иоанна в Москву началось следствие о сношениях новгородского архиепископа Пимена и новгородских приказных людей с боярами — князем Афанасием Вяземским, Алексеем Басмановым и сыном его Феодором, казначеем Фуниковым, печатником Висковатым, Семёном Яковлевым, с дьяком Василием Степановым, с Андреем Васильевым. Сношения эти происходили будто бы о том, чтобы сдать Новгород и Псков литовскому королю, царя Иоанна извести, а на государство посадить князя Владимира Андреевича. Начался розыск с самыми жестокими истязаниями и пытками. Многие, не в силах выдержать мук, клепали на себя и на других. Число обвиняемых всё более увеличивалось. Всего удивительнее встретить между осуждёнными имена главных любимцев Иоанновых — Вяземского и Басмановых.

Иоанн до того любил Вяземского и доверял ему, что иногда ночью, встав с постели, приходил к нему побеседовать, а когда бывал болен, то от него только принимал лекарство. Но это не спасло Вяземского при доносе на него. Некто Фёдор Ловчиков, облагодетельствованный Вяземским и порученный им царской милости, донёс на своего благодетеля, будто он предуведомил архиепископа Пимена об опасности, грозившей Новгороду от царя. Иоанн призвал к себе Вяземского, говорил с ним очень ласково, а в это время, по его приказанию, были перебиты домашние слуги Вяземского. Вяземский ничего не знал; воротившись домой и увидев трупы своих служителей, он не показал и вида, чтобы это произвело на него дурное впечатление, думая покорностию задобрить царя. Однако его схватили, засадили в тюрьму, убили нескольких его родственников, а его самого подвергли пытке, допрашивая, где у него сокровища. Вяземский отдал всё, что награбил и нажил во времена своего благополучия; кроме того, показал на многих богатых людей, что они ему должны. Последние были ограблены царём. Вяземский умер в тюрьме. Подверглись обвинению и двое других любимцев царских, Басмановы, отец с сыном. Говорят, что Иоанн приказал сыну убить своего отца.

Число всех обвинённых по изменному делу доходило до 300. 25-го июля на Красной площади поставлено было 18 виселиц и разложены разные орудия казни: печи, сковороды, острые железные когти (кошки), клещи, иглы, верёвки для перетирания тела пополам, котлы с кипящей водой, кнуты. Увидев все эти приготовления, народ пришёл в ужас и бросился в беспамятстве бежать куда попало. Приехал царь с опричниками; за ними вели осуждённых на казнь — в ужасающем виде от следов пытки, они едва держались на ногах. Площадь была совершенно пуста, как будто всё вымерло. Царю это не понравилось. Он разослал гонцов по всем улицам и велел кричать: «Идите без страха, никому ничего не будет, царь обещает всем милость!» Москвичи начали выползать — кто с чердака, кто из погреба, и сходиться на площадь. «Праведно ли я караю лютыми муками изменников? Отвечайте!» — закричал царь народу. «Будь здоров и благополучен! — закричал народ. — Преступникам и злодеям достойная казнь!» Тогда царь велел отобрать 180 человек и объявил, что дарует им жизнь по своей великой милости. Всех остальных казнили.

Так погибли почти все прежние храбрые воеводы и знатные бояре, советники Сильвестра и Адашева, погибли князья ярославские, родственники Курбского, Морозовы и, наконец, Михаил Воротынский, который ещё перед смертию одержал славную победу над крымцами, незадолго до того обратившими в пепел Москву.

XVI


Обратив всё своё внимание на Ливонию, Иоанн хотел быть спокоен со стороны Крыма. Но Крым не хотел оставить его в покое, тем более что султан турецкий никак не хотел отказаться от намерения отнять у московского царя Казань и Астрахань; а польский король подарками побуждал хана напасть на московские украйны; да и сами татары понимали, что для них опасно давать усиливаться Иоанну. Вельможи крымские на совете говорили хану: «Помириться тебе с царём московским — значит короля выдать: московский царь короля извоюет, Киев возьмёт, станет по Днепру города ставить, и нам от него не пробыть. Взял он два юрта басурманских, взял немцев. Теперь он тебе подарки даёт, чтобы короля извоевать; а когда короля извоюет, то нашему юрту от него не пробыть. Он и казанцам шубы давал; но вы этим шубам не радуйтесь: после того он Казань взял».

Султан Селим решился наконец исполнить давнее намерение турецкого правительства — отнять у московского царя Казань и Астрахань. Летом 1569 года паша Касим выступил в поход с 17 000 турок; с ним соединился крымский хан с 50 000 татар. Положено было идти к Переволоке, то есть к тому месту, где Дон находился в ближайшем расстоянии от Волги, соединить эти две реки каналом и потом взять Астрахань. Достигнув Переволоки, турки начали было рыть канал, но не могли окончить этого дела и пошли к Астрахани, под которой Касим хотел зимовать; но войско его этого не хотело и взволновалось, особенно когда узнали о приходе московских воевод к Астрахани с большим войском. Касим принуждён был бежать назад степью, причём сильно истомил своё войско.

Иоанн избавился таким образом от турок, но не избавился от крымского хана, который не переставал требовать Казани и Астрахани. Очевидно, это было только предлогом к нападению. Всё лето 1570 года прошло в тревогах, в ожидании татарского нашествия. Войско русское стояло на Оке; сам Иоанн два раза выезжал к нему по вестям о приближении хана. Но вести оказались ложными, и царь уже было успокоился, думая, что татары не затевают ничего особенного. Весною 1571 года тревога возобновилась. Воеводы с 50 000 войска отправились к Оке; сам царь с опричниною выступил в Серпухов. На этот раз тревога оказалась не мнимая: хан Девлет-Гирей, собрав 120 000 войска, пошёл к московским украйнам. В степи к нему прибежали дети боярские и сказали, что «во всех городах московских два года сряду был большой голод и мор, много людей померло, а много других государь в опале побил, остальные воинские люди и татары все в немецкой земле; государя ждут в Серпухове с опричниною, но людей с ним мало; ты ступай прямо к Москве; мы проведём тебя через Оку». Хан пошёл по указанию изменников и переправился через Оку. Отрезанный от главного войска, Иоанн поспешил отступить из Серпухова в Бронницы, оттуда в Александровскую слободу, а из слободы в Ростов, чтобы спастись от неприятеля, спастись от изменников: ему казалось, что воеводы выдают его татарам!

Узнав, что хан уже за Окою, воеводы предупредили его, пришли в Москву 23-го мая и расположились в её предместьях, чтобы защищать город. 24-го мая, в праздник Вознесения, хан подступил к Москве. Утро было ясное и тихое. Хан приказал зажечь предместья. Русское войско готовилось к смертному бою, как вдруг вспыхнул пожар сразу во многих местах. Запылали сначала деревянные домишки по окраинам предместьев. Быстро с кровли на кровлю перебегал огонь по скученным деревянным постройкам и с треском пожирал сухое дерево. Небо омрачилось дымом; поднялся вихрь, и чрез несколько минут огненное, бурное море разлилось из конца в конец города с ужасным шумом и рёвом. Никакая сила человеческая не могла остановить разрушения: никто не думал тушить. Забыли о татарах. Жители Москвы, толпы людей, бежавших из окрестных мест от татар, воины — все в беспамятстве искали спасения и гибли под развалинами пылающих зданий или давили друг друга в тесноте, стремясь в город, но отовсюду гонимые пламенем; многие бросались в реку и тонули. Начальствующие люди уже не повелевали — их не слушались, успели только завалить ворота Кремля, не впуская никого в это последнее убежище спасения, ограждённое высокими стенами. Люди горели, падали мёртвые от жара и дыма в каменных церквах. В три часа не стало Москвы — ни посадов, ни Китай-города; уцелел один только Кремль, где в Успенском соборе сидел митрополит Кирилл с святынею и с казною. Любимый Арбатский дворец Иоаннов исчез. Главный воевода, князь Бельский, задохся в погребе на своём дворе. Погиб главный доктор царский Арнольф Ликзей и 25 лондонских купцов. Людей погибло невероятное множество — более 120 000 воинов и граждан, кроме женщин, младенцев и сельских жителей, бежавших в Москву от неприятеля, а всего около 800 000 человек. Москва-река не пронесла мёртвых: нарочно поставлены были люди спускать трупы вниз по реке.

Этот необыкновенный пожар поразил страхом даже и самих татар. Среди почти сплошного огня им было уже не до грабежа. Хан приказал своей орде отступить к селу Коломенскому. Осаждать Кремль он не решился и ушёл со множеством пленных (по некоторым известиям до 150 000); услыхав о приближении большого русского войска, Девлет-Гирей оставил Иоанну такую надменную грамоту:

«Жгу и пустошу всё из-за Казани и Астрахани, а всего света богатство применяю к праху, надеясь на величество Божие. Я пришёл на тебя, город твой сжёг, хотел венца твоего и головы; но ты не пришёл и против нас не стал, а ещё хвалишься, что-де я — московский государь! Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришёл против нас и стоял. Захочешь с нами душевною мыслию в дружбе быть, так отдай наши юрты — Астрахань и Казань; а захочешь казною и деньгами всесветное богатство нам давать — не надобно: желание наше — Казань и Астрахань, а государства твоего дороги я видел и опознал».

Тяжело было гордому царю смиряться перед заносчивым татарином, но пришлось смириться. В ответной грамоте крымскому хану Иоанн соглашался даже уступить ему Астрахань. «Только теперь, — прибавлял он, — этому делу скоро статься нельзя: для него должны быть у нас твои послы, а гонцами такого великого дела сделать невозможно; до тех бы пор ты пожаловал, дал срок и земли нашей не воевал». Но хан понял намерение Иоанна длить время, мало надеялся на успех переговоров и летом 1572 года с 120 000 войска двинулся опять к Оке. Но у Серпухова стояло русское войско под начальством князя Михаила Ивановича Воротынского, который в нескольких схватках разбил хана и заставил его бежать назад с большим уроном. После этого Иоанн уже переменил тон по отношению к крымскому хану и на требование с его стороны Астрахани отвечал решительным отказом. «Теперь писал он, — против нас одна сабля — Крым; а тогда Казань будет вторая сабля, Астрахань — третья, Ногаи — четвёртая».

XVII


Недоверие Иоанна не только к старым боярам, но и к людям, избранным им самим, постоянные разочарования, которых он по своему характеру не мог избежать, требуя от людей, чтобы они во всём удовлетворяли его, должны были тяжело лечь на его душу. Мысль о непрочности своего положения на московском престоле с особенною силою овладела им в последние годы. Состояние его души и образ его мыслей высказываются вполне в единственном дошедшем до нас духовном завещании его, относимом к 1572 году.

«Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Святые и Живоначальные Троицы, и ныне и присно и во веки веков, аминь, и по благословению отца нашего Антония, митрополита всея России. Се аз, многогрешный и худый раб Божий, Иоанн, пишу сие исповедание своим целым разумом.

«...Понеже ум убо острупися, тело изнеможе, болезнует дух, струпи телесны и душевны умножишася, и не сущу врачу испеляющему мя — ждах, иже со мною поскорбит, и не бе; утешающих не обретох. Душею убо осквернён есмь и телом окалях. Житейских ради подвиг прельстихся мира сего мимотекущего красотою, в разбойники впадох мысленный и чувственныя, помыслом и делом. Аще и жив, но Богу скаредными своими делы паче мертвеца смраднейший и гнуснейший. Понеже от Адама и до сего дни всех преминух в беззакониях согрешивших, сего ради всеми ненавидим есмь. Аз разумом растлен бых и скотен умом и проразумеванием: понеже убо самую главу оскверних желанием и мыслию неподобных дел, уста рассуждением убийства и всякаго злаго делания, язык срамословия и сквернословия, и гнева, и ярости, и невоздержания всякого неподобнаго дела, выя и перси гордости, руце осязания неподобных и грабления несытно и про дерзания и убийства, внутренняя же помыслы всякими скверными и неподобными оскверних, объядении и пиянствы, нозе течением быстрейшим ко всякому делу злу, и сквернодеяния, и убийства, и граблением несытного богатства, и иных неподобных глумлений. Но что убо сотворю? Понеже Авраам не уведе нас, Исаак не разуме нас и Израиль не позна нас. Но ты, Господи, Отец наш еси, к Тебе прибегаем и милости просим, Христе Боже! Язвы струп моих, глаголюще душевный и телесный, обяжи и к небесному сочетай мя лику, яко милосерд, Господи Боже мой, мир даждь нам, разве Тебе иного не знаем и имя Твоё разумеем. Просвети лице Твоё на ны и помилуй ны. Твоя бо есть держава неприкладна и царство безначально и бесконечно, и сила, и слава, и держава, ныне и присно и во веки веков, аминь».

Наставление детям начинается словами Христа: «Се заповедаю вам, да любите друг друга... Сами живите в любви, и военному делу сколько возможно навыкайте. Как людей держать и жаловать и от них беречься, и во всём уметь их к себе присвоивать, вы бы и этому навыкли же: людей которые вам прямо служат, жалуйте и любите, от всех берегите, чтоб им притеснения ни от кого не было, — тогда они прямее служат. А которые лихи, и вы б на тех опалы клали не скоро, по рассуждению, не яростию. Всякому делу навыкайте божественному, священному, иноческому, ратному, судейскому, московскому пребыванию и житейскому всякому обиходу, как которые чины ведутся здесь и в иных государствах, и здешнее государство с иными государствами что имеет, то вы бы сами знали. Также и во всяких обиход ах, как кто живёт, и как кому пригоже быть, и в какой мере кто держится — всему этому вы учитесь, так вам люди и не будут указывать, вы станете людям указывать; а если сами чего не знаете, то вы не сами станете своими государствами владеть, а люди. А что, по множеству беззаконий моих, распростёрся Божий гнев, изгнан я от бояр, ради их самовольства, от своего достояния и скитаюсь по странам, и вам моими грехами многия беды нанесены: то Бога ради не изнемогайте в скорбях... Пока вас Бог не помилует, не освободит от бед, до тех пор вы ни в чём не разделяйтесь: и люди бы у вас за одно служили, и земля была бы за одно и казна у обоих одна, — так вам будет прибыльнее. А ты, Иван сын, береги сына Фёдора, а своего брата, как себя, чтобы ему ни в каком обиходе нужды не было, всем был бы доволен, чтоб ему на тебя не в досаду, что не дашь ему ни удела, ни казны. А ты, Фёдор сын, у Ивана сына, а своего брата старшаго, пока устроитесь, удела и казны не проси, живи в своём обиходе, смекаясь, как бы Ивану сыну тебя без убытка можно было прокормить, оба живите за одно и во всём устраивайте, как бы прибыточнее. Ты бы, сын Иван, моего сына Фёдора, а своего брата младшего, держал и берег, и любил, и жаловал, и добра ему хотел во всём, как самому себе, и на его лихо ни с кем бы не ссылался, везде был бы с ним один человек — и в худе, и в добре; а если в чём перед тобою провинится, то ты бы его понаказал и пожаловал, а до конца бы его не разорял; а ссоркам бы отнюдь не верил, потому что Каин Авеля убил, а сам не последовал же. А даст Бог, будешь ты на государстве, а брат твой Фёдор на уделе, то ты удела его под ним не подыскивай, на его лихо ни с кем не ссылайся; а где по рубежам сошлась твоя земля с его землёю, ты его береги и накрепко смотри правды, а напрасно его не задирай и людским вракам не потакай: потому что, если кто и множество земли и богатства приобретёт, но трилокотного гроба не может избежать, и тогда всё останется. А ты, сын мой Фёдор, держи сына моего Ивана в моё место отца своего и слушай его во всём, как меня, и покорен будь ему во всём, и добра желай ему, как мне, родителю своему, ни в чём ему не прекословь, во всём живи из его слова, как теперь живёшь из моего. Если, даст Бог, будет он на государстве, а ты на уделе, то ты государства его под ним не подыскивай, на лихо его не ссылайся ни с кем, везде будь с ним один человек — и в лихе, и в добре, а пока, по грехам, Иван сын государства не достигнет, а ты удела своего, то ты с сыном Иваном вместе будь за один, с его изменниками и лиходеями никак не ссылайся, если станут прельщать тебя славою, богатством, честию, станут давать тебе города, или право какое будут тебе уступать мимо сына Ивана, или станут на государство звать, то ты отнюдь их не слушай, из Ивановой воли не выходи; как Иван сын тебе велит, так и будь, и ничем не прельщайся; а где Иван сын пошлёт тебя на свою службу или людей твоих велит тебе на свою службу послать, то ты на его службу ходи и людей своих посылай, как сын мой Иван велит; а где порубежная Иванова земля сошлась с твоею землёю, и ты береги накрепко, смотри правды, а напрасно не задирайся и людским вракам не потакай, потому что если кто и множество богатства и земли приобретёт, но трилокотного гроба не может избежать... И ты б, сын Фёдор, сыну моему Ивану, а твоему брату старшему, во всём покорен был и добра ему хотел, как мне и себе; и во всём в воле его будь до крови и до смерти, ни в чём ему не прекословь; если даже Иван сын на тебя и разгневается или обидит как-нибудь, то и тут старшему брату не прекословь, рати не поднимай и сам собою не обороняйся; бей ему челом, чтоб тебя пожаловал, гнев сложить изволил и жаловал тебя во всём по моему приказу; а в чём будет твоя вина, и ты ему добей челом, как ему любо; послушает твоего челобитья — хорошо, а не послушает — и ты сам собою не обороняйся же. Нас, родителей своих и прародителей, не только что в государствующем граде Москве или где будете в другом месте, но если даже в гонении и в изгнании будете, в божественных литургиях, панихидах и литиях, в милостынях к нищим и препитаниях, сколько возможно, не забывайте».

Иоанн благословляет старшего сына «царством Русским (достоинством), шапкою Мономаховою и всем чином царским, что прислал прародителю нашему царю и великому князю Владимиру Мономаху царь Константин Мономах из Царяграда; да сына же своего Ивана благословляю всеми шапками царскими и. чином царским, что я промыслил, посохами и скатертью, а по-немецки центурь. Сына же своего Ивана благословляю своим царством русским (областью), чем меня благословил отец мой, князь великий Василий, и что мне Бог дал». Здесь мы встречаем важную отмену против распоряжения прежних государей: удельный Фёдор не получает никакой части в городе Москве. Ему дано в удел 14 городов, из которых главный — Суздаль; но показывается, что удельный князь не должен думать ни о какой самостоятельности: «Удел сына моего Фёдора ему же (царю Иоанну) к великому государству». Наконец относительно опричнины Иоанн говорит так сыновьям своим в завещании: «Что я учредил опричнину, что на воле детей моих, Ивана и Фёдора; как им прибыльнее, так пусть и делают, а образец им готов».

XVIII


Ливония под ударами русских, как мы уже говорили, распалась на части. Польша, которой досталась большая часть Ливонских владений, должна была по договору 1561 года защищать их. Таким образом России пришлось столкнуться с Польшей.

После разрыва переговоров о браке московского царя с королевной Екатериной, сестрой Сигизмунда-Августа, и приёме польским королём во владение Ливонии, последний послал в Москву послом Корсака с предложением вывести из Ливонии и русское, и литовское войско и вступить в переговоры о мире. Из Москвы отвечали отказом и указывали на сношения короля с крымским ханом. Литовские паны пробовали завести сношения от имени епископа виленского с московским митрополитом и боярами, но сношения эти кончились неудачею. Бояре, между прочим, указывали на то, что сама Литва есть отчина великого государя, и делали сравнение между русскими государями «прирождёнными» и литовскими — «посаженными» (ответы эти писаны, очевидно, самим царём). Весь 1562 год прошёл в переговорах и мелких столкновениях.

В начале 1563 года сам Иоанн с большим войском и нарядом двинулся к литовским границам. Целью похода был Полоцк — город важный сам по себе и особенно по отношению к Ливонии, по торговой связи его через Двину с Ригой. 31 января Полоцк был осаждён, 7 февраля взят был острог, а 15 февраля город сдался. Казна королевская, имение панов и богатых купцов, множество золота и серебра отобрано на царя. Наёмные воины королевские, числом больше 500 человек, одарены шубами и отпущены: им дана была воля — вступить ли в царскую службу, ехать ли к королю или в другие земли.

Уведомляя митрополита о взятии Полоцка, Иоанн велел сказать ему: «Исполнилось пророчество русского угодника, чудотворца Петра митрополита, о городе Москве, что взыдут руки его на плещи врагов его: Бог несказанную свою милость излиял на нас недостойных — вотчину нашу, город Полоцк, нам в руки дал». Царь возвратился в Москву так же торжественно, как из-под Казани. В Полоцке оставлено было трое воевод, князья: Пётр Иванович Шуйский, Василий и Пётр Семёновичи Серебряные-Оболенские, с наказом управлять городом, «расспрося по здешние всякие обиходы», и судить по местным обычаям. Польский король завёл переговоры о мире, но царь не согласился на уступку Полоцка и Ливонии, и переговоры не привели ни к чему. Хотя 26-го января 1564 года русское войско, предводимое Шуйским, было разбито Николаем Радзивиллом близ города Чашников на реке Уле (причём сам Шуйский был убит), однако эта победа не могла вознаградить короля за потерю Полоцка. Измена Курбского также не принесла врагам большей пользы. Король просил перемирия, уступая царю все города и земли, занятые московскими войсками. Для решения важного вопроса — мириться ли с королём или нет? — Иоанн созвал летом 1566 года большой, небывалый собор. До сих пор государи советовались о делах с вельможами, в делах важных призывалось на совет, в думу, и знатнейшее духовенство. Но теперь Иоанн велел собрать духовенство, бояр, дворян, помещиков с западных литовских границ, как людей, которым знакомы местные отношения, дьяков, знатнейших купцов московских и смольнян, предложил им условия, на которых хочет помириться с королём, и спрашивал их совета. Собор отвечал, что надобно добывать всю Ливонию, подтвердив таким образом заветное намерение самого царя.

Подкреплённый решением собора, Иоанн послал Умнаго Колычева в Литву требовать признания Ливонии за Россией. В ответ на это послан был от короля гонец с объявлением войны. Гетман Хоткевич осадил Улу, но должен был отступить по причине неповиновения войска; затем нападения опять возобновились, и Ула была взята и сожжена. Сношения, однако, возобновились: в Литве в виду болезненности короля, которым прекращалась династия, становились уступчивее. Гонец, приехавший просить опасной грамоты на больших послов, назвал Иоанна царём[64], чем было польщено самолюбие Иоанна. И московские послы заговорили в более миролюбивом тоне. Прежде царь требовал, между прочим, выдачи Курбского, но теперь отказался от этого требования, зато посланцу Мясоедову дан был такой наказ: «Станет с ним говорить князь Андрей Курбский или иной, который государев изменник, то отвечать, с изменником что говорить? Вы своею изменою сколько ни лукавствуете бесовским обычаем, а Бог государю свыше подаёт на врагов победу и вашу измену разрушает. Больше того не говорить ничего и пойти прочь. А с простым изменником и того не говорить: выбранив его, плюнуть в глаза да и пойти прочь».

Наконец в 1570 году заключено было перемирие на три года с оставлением всего, как было, с тем, чтобы в эти года переговаривать о мире.

Во время переговоров послы литовские выразили царю мысль, что желают избрать государя «от славянского рода» и останавливаются на нём. Царь, произнёсший обширную речь в доказательство того, что войну начал не он, заметил, что он не ищет выбора в короли; а если они действительно хотят его, то «вам, — сказал им царь, — пригоже нас не раздражать, а делать так, как мы велели боярам своим и всем говорить, чтобы христианство было в покое». Иоанн не гнался за выбором в короли: ему важна была Ливония, за Ливонию он готов был отдать и Полоцк. Но Ливонии не уступят охотно ни Польша, ни Швеция; овладеть ею трудно — и вот явилась мысль дать Ливонии немецкого правителя, который бы вошёл в вассальные отношения к царю московскому, как герцог Курляндский к польскому королю. Иоанн обратился с таким предложением к датскому принцу Магнусу, владетелю Эзеля. В марте 1570 года Магнус приехал в Москву. Иоанн заставил его присягнуть в верности, назвал его королём Ливонии и назначил ему в невесты племянницу свою Евфимию, дочь князя Владимира Андреевича. Брак отложили до благоприятнейшего времени. Из Москвы Магнус отправился в Эстландию и осадил Ревель, стоял под ним 30 недель и не мог взять его.

XIX


Между тем в западной России происходили важные события. Со времён Ягайла поляки хлопотали об окончательном слиянии Литвы и западной России с Польшей, но встречали в Литве постоянное сопротивление своим намерениям. Полякам особенно хотелось прикрепить себе благословенные природою русские области: Подолию, Волынь, Малоруссию, — и за эти-то области у них шли сильные распри с литовцами. При бездетном Сигизмунде-Августе, которым оканчивалась ягеллонская династия, вопрос о соединении Литвы с Польшей поднялся с новою силою и решён был на Люблинском сейме в 1569 году. Литовцы сначала и тут сильно упорствовали, но потом должны были согласиться на соединение (унию), когда увидали, что не поддерживаются русскими; а русским было всё равно, быть ли в соединении с Литвою или Польшею, потому что литовские вельможи вели себя в отношении к русскому народонаселению вовсе не так, чтоб могли заслужить его привязанность. Правление неразрывно соединённых теперь Польши и Литвы объявлено избирательным, и когда Сигизмунд-Август умер (7-го июля 1572 года), то взоры очень многих, особенно в литовско-русских православных областях, обратились к Москве. Дав знать Иоанну о смерти Сигизмунда-Августа, паны польские и литовские тут же объявили ему о желании своём видеть второго его сына, царевича Феодора, королём польским и великим князем литовским. Но Иоанн не хотел дать сына в короли, хотел сам быть королём, — и не столько хотел быть королём польским, сколько великим князем литовским, без Польши. Иоанн медлил, не отправлял своих послов на сейм, не хотел унизиться до ласкательств и задаривания вельмож, а французский посол не щадил ни лести, ни обещаний и успел составить сильную сторону, которая провозгласила королём Генриха Анжуйского, брата французского короля Карла IX. Но Генрих недолго царствовал в Польше: получив известие о смерти брата, он тайком убежал из Польши во Францию, и в Польше опять должны были начаться выборы. На этот раз Иоанн отправил своего посланника с грамотами к знатнейшим панам, с обещаниями наград в случае его избрания. Но одних обещаний частным лицам было мало: когда послы других соискателей распространялись насчёт выгод, какие Польша и Литва получат от избрания их кандидатов, никто не слыхал, какие выгоды получат они от избрания царя московского. Избран был в 1575 году Стефан Баторий, воевода Трансильванский (или князь Семиградский), женившийся на сестре Сигизмунда-Августа, Анне.

Тем временем Иоанн упорно продолжал войну в прибалтийских областях, где к войне с поляками присоединилась и война со шведами, потому что царь хотел добыть также и Ревель с другими эстонскими городами. После неудачной осады Ревеля Магнусом Иоанн в конце 1571 года сам приехал в Новгород, приказав полкам собираться в Орешке и в Дерпте. Но прежде ему захотелось попробовать, не согласятся ли шведы, испуганные его приготовлениями, уступить Эстонию без войны. Он предъявил шведскому королю громадные требования, а именно: чтобы тот признал его верховным своим государем, допустил внесение своего герба в русский, а главное — отказался от Ливонии. Требования, разумеется, не были приняты, и с обеих сторон началась оскорбительная переписка. «Воровство ваше всё наруже, а промётываетесь как гад разными виды», — писал царь, видя, что король не шлёт послов. «Ты до несносности глуп, до грубости надменен и без всякого воспитания, что надобно думать, яко бы отец твой был монах или крестьянин», — отвечал король.

В конце 1572 года Иоанн вступил в Эстонию с 80 000 войска и осадил город Пайду (Виттенштейн)[65]. 1-го января 1573 года город был взят. «Первая крепость, взятая московитами штурмом», — говорит ливонский летописец. Поручив дальнейшее ведение войны своим воеводам, царь возвратился в Новгород. Русские взяли несколько крепостей, но при замке Лоде (Коловерть) были разбиты шведами. В июле 1575 года было заключено перемирие со шведами на два года: Иоанн хотел обеспечить себя со стороны Финляндии, чтобы сильнее действовать в Ливонии. В январе 1577 года русское войско, в числе 50 000 человек, двинулось к Колывани (Ревелю): осада, продолжавшаяся полтора месяца, была неудачна. Зато сам царь совершил удачный поход в Ливонию: город за городом сдавались царю и его воеводам, с одной стороны, королю Магнусу — с другой. Но с отбытием царя дела переменились. Поляки и шведы взяли верх, в 1578 году нанесли русским сильное поражение близ Вендена, причём погибло четверо царских воевод; король Магнус, уже женившийся на царской племяннице, передался полякам. Следующий, 1579 год долженствовал быть решительным для Ливонии: Иоанн готовился к новому походу. Во Псков уже привезён был тяжёлый наряд (артиллерия), назначенный для осады Ревеля. Но этот наряд получил другое назначение: враг явился на русской земле.

Переговоры, начатые Стефаном Баторием с царём московским, не привели ни к чему. Иоанн относился к нему свысока, даже не хотел по обычаю называть его в грамотах «братом», а звал только «соседом», потому что Стефан стал королём не по происхождению своему и не по воле Божией, а по «многомятежному человеческому хотению» (то есть по избранию сейма). Ливонию царь по-прежнему называл «своей вотчиной» и уступок никаких не делал.

Вступая на престол, Стефан Баторий обещал возвратить Литве области, завоёванные у неё московскими государями, и хотел сдержать обещание. Кроме личных достоинств — достоинств искусного полководца, средства к успеху у Батория были: искусная, закалившаяся в боях наёмная пехота, венгерская и немецкая, исправная артиллерия, быстрое наступательное движение, дававшее ему огромное преимущество пред врагом, принуждённым растянуть свои полки по границам.

Иоанн, думая, что война, предпринятая за Ливонию, будет ведена в Ливонии, отправил туда большое войско; но Баторий летом 1579 года осадил Полоцк. Пришедшие на выручку московские войска не могли пробраться к городу и должны были удалиться в Сокол. После неудачного первого приступа Баторий сделал 3 августа второй приступ. Жители Полоцка усердно помогали воинам, бросались тушить пожары, когда они вспыхивали от неприятельских выстрелов; женщины и старики спускались на верёвках и под ядрами доставали воду из Двины. Но, несмотря на всё упорство защиты, Полоцк после трёхнедельной осады был взят Баторием. Вслед за тем после страшной резни был взят Сокол. 1580 год был ещё несчастнее для русских: Баторий брал город за городом (Велиж, Усвят, Великие Луки), а с другой стороны, шведский полководец Делагарди брал верх над русскими в Эстонии.

Переписка между царём и королём продолжалась: чем более уступал царь, тем горделивее становился король и тем более усиливал свои требования. Послы московские предложили Баторию от имени царя Ливонию, за исключением четырёх городов. Но король требовал всей Ливонии, сверх того ещё уступки Себежа и уплаты 400 000 золотых венгерских за военные издержки. Царь был сильно раздосадован требованиями короля и написал ему укорительное письмо: «Мы ищем того, как бы кровь христианскую унять; а ты — говоришь в письме — ищешь того, как бы воевать». Во время похода ко Пскову Баторий отправил из Заволочья к царю обширное послание, в котором смеялся над тем, что он производит себя от Августа, осмеивал его титулы, не оставил в покое и того, что мать его была дочерью литовского перебежчика, упрекал его в тиранстве, оправдывался в своих военных действиях. Называя Иоанна фараоном московским, Баторий спрашивает: «Для чего ты к нам не прибыл с войсками своими? Для чего своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты, орёл двуглавый (ибо такова твоя печать), прячешься! Если не хочешь крови христианской проливать, — (прибавлял Баторий), — так уговоримся о месте и о часе, сядем на коней и сразимся между собой».

В 1581 году Баторий взял крепость Остров и осадил Псков, под стенами которого и кончились его успехи.

Взяв Остров, 25 августа войско королевское, в числе, как говорят, 100 000 человек, появилось под Псковом. Город Псков был очень сильно укреплён: к детинцу (кремлю), построенному на косе, образуемой впадением Псковы в Великую, и к связанной с ним Довмонтовой стене прилегала ещё (не существующая теперь) средняя стена; сверх того Запсковье тоже было укреплено. В городе, обильно снабжённом военными запасами, начальствовал князь Иван Петрович Шуйский с товарищами, из числа которых выделяется Шуйский-Скопин, отец знаменитого впоследствии князя Михаила Скопина. Во Пскове было 7000 конницы и до 50 000 пехоты, считая и городское ополчение.

О достопамятной обороне Пскова, продолжавшейся с 26 августа по конец декабря, сохранилось подробное сказание в «Повести о Псковской осаде».

Баторий велел укрепиться под стенами города, рыть борозды (траншеи), ставить туры для прикрытия людей и пушек. Защитники Пскова тоже не теряли времени, стали строить внутренние укрепления. 7 сентября на рассвете неприятель открыл сильную пальбу. Из 20 больших орудий громили городскую стену, стараясь сделать в ней проломы для приступа. На другой день стена в нескольких местах была сбита. Путь в город был открыт, и воеводы Батория, сидевшие в это время за обедом, хвалились, что ужинать они будут уже во Пскове. Распустив знамёна при звуках труб, пошли поляки, венгры и немцы на приступ. В городе по звону осадного колокола не только воины спешили к своим местам, но и все жители, могущие держать оружие в руках, бежали на помощь своим и стали с воинами в самом опасном месте — между развалинами каменной стены и новою деревянною стеною, ещё не достроенною. Но, несмотря на ужасный огонь, открытый по неприятелю, он упорно шёл вперёд, по трупам своих, достиг крепости, сломил отчаянное сопротивление и ворвался... Уже на двух башнях (Покровской и Свиной) развевались королевские знамёна; русские изнемогали и всё больше и больше подавались под напором врагов. Облитый кровью, Шуйский сошёл со своего раненого коня и удерживал отступающих... В это самое время духовенство вынесло из храма образ Богоматери и мощи св. князя Всеволода-Гавриила и направлялось в самый пыл битвы. Увидя священное шествие, бойцы ободрились. Вдруг с ужасным громом и треском взлетела на воздух Свиная башня: воеводам удалось взорвать её. Ров наполнился истерзанными телами врагов, овладевших башней. Русские дружно ударили на врагов и смяли их. К месту боя подоспели свежие отряды воинов из более отдалённых частей города: враги не выдержали нового напора и побежали... Дольше всех защищались венгры, засевшие в Покровской башне; наконец и они были сломлены. Жители помогали воинам: приносили воду, верёвками тащили лёгкие пушки, брошенные неприятелем у стен. Уже поздно ночью вернулись победители в город с огромным числом пленных. Осаждённые потеряли 863 человека убитыми и 1626 человек ранеными, осаждающие же более 5000 человек убитыми.

Псковичи собрались в соборной церкви принести благодарение Богу за Его всесильную помощь. Воеводы сказали воинам и гражданам: «Так миновал для нас первый день трудов, мужества, плача и веселия! Совершим, как мы начали! Пали сильные враги наши, а мы, слабые, с их доспехами стоим пред алтарём Всевышнего. Гордый исполин лишился хлеба, а мы в христианском смирении насытились милосердием небесным. Исполним клятвенный обет, данный нами без лукавства и хитрости; не изменим церкви и государю ни робостию, ни малодушным отчаянием!» Воины и граждане отвечали со слезами умиления: «Мы готовы умереть за веру Христову! Как начали, так и совершим с Богом, без всякой хитрости». Послали гонца в Москву с радостною вестию: он счастливо миновал литовский стан.

После этого осаждающие долго не могли ничего предпринять, по недостатку пороха. Когда был привезён порох, Баторий всячески пытался взять Псков: велел делать подкопы, стрелять день и ночь в крепость, пускать калёные ядра, чтобы произвести пожар; написал увещание псковским воеводам, обещая им и городу всякие льготы, если сдадутся, и грозя неминуемою гибелью в случае упорства. Так как осаждённые не хотели иметь никаких сношений с неприятелем, то письмо короля с этим увещанием было пущено в город со стрелою. Таким же способом псковские воеводы прислали королю свой ответ: «За богатства всего мира не изменим своему крестному целованию. Если Бог за нас, никто не осилит нас! Мы готовы умереть, но не предадим Пскова. Готовые на брань, а чья будет победа — Бог покажет!»

Не удались Баторию и подкопы: осаждённые вели против них свои мины и резались с неприятелем под землёю. Напрасны были и новые приступы: когда враги подходили к стене, прикрываясь большими щитами от пуль и стараясь ломами пробить каменную стену, осаждённые лили на них горячую смолу, шестами с крючьями оттаскивали их от стены. Войско Батория, несмотря на то, что числом вдвое 508 превосходило осаждённых, совсем упало духом и отчаялось осилить город.

Не удалась Баторию даже попытка овладеть Печерским монастырём. Монахи этого монастыря говорили осаждающим: «Какую такую обиду чернецы нанесли королевским людям, что они так теснят и осуждают монастырь! Коли королевские (люди) хотят быть настоящими воинами, то пусть своё мужество покажут под Псковом».

Если действия Баториевых войск были не особенно успешны, то более успешно действовали шведы: они взяли Гапсаль, Нарву, Виттенштейн, Ям, Копоры и Корелу. Все враги Иоанна находились между собою в сношениях: не только польский, но и шведский король переписывался с крымским ханом. Шведы предлагали полякам прийти к ним на помощь под Псков. Но Баторий отклонил это предложение, опасаясь успехов шведов в Ливонии. Отчасти это опасение, а ещё более обещание, данное сейму, — кончить войну походом 1581 года, и неудача под Псковом побудили Батория желать мира.

Тяжела становилась и для Иоанна война с двумя соседями: он решил помириться с Польшей. Угрожаемый опасною войною с Баторием, он отправил к папе Григорию XIII посла с грамотою, в которой он жаловался на Батория, просил его помочь миру и выразил желание сблизиться с ним и с Цезарем (императором немецким) на случай войны с грозными тогда для Европы турками. Папа с радостью согласился быть посредником, надеясь ввести в России католичество. В Москву был отправлен папский легат, иезуит Антоний Поссевин, человек очень умный и ловкий. При посредстве Антония Поссевина в декабре 1581 года в деревне Киверова Гора, в 15 вёрстах от Запольского Яма, начались мирные переговоры. До 6 января 1582 года продолжались бурные прения, и наконец заключено было перемирие на 10 лет: Иоанн уступал Баторию все свои завоевания в Ливонии и Полоцке. Уже после подписания перемирия продолжались споры о титуле, и решено было писать царя Лифляндским и Смоленским только в московской грамоте.

Иоанн решил помириться с Баторием для того, чтобы свободнее можно было воевать со шведами, отнять у них завоёванные ими города и Ревель, следовательно, в Эстонии вознаградить себя за потерю Ливонии. Русские войска имели успех в одном деле со шведами: двукратный приступ к Орешку был отбит. Но когда в начале 1583 года Делагарди приготовился опять вступить в русские владения, то новгородские воеводы предложили ему мир: в августе 1583 года на реке Плюсе (близ Нарвы) заключено было на три года перемирие, на основании которого всё, занятое шведами (в том числе и русские города — Ям, Ивангород и Копорье), осталось за ними. Это поспешное заключение перемирия объясняется непрочностью перемирия с Польшею и особенно опасным восстанием Луговой Черемисы в Казанской области.

Так печально кончились замыслы Иоанна овладеть Балтийским побережьем.

XX


По заключении перемирия в Киверовой горе, папский посол Антоний Поссевин, исполнив одну половину своего поручения, прибыл в Москву для достижения самой главной и существенной цели своего посольства. В наказе, данном ему папою, говорилось: «Приобретя расположение и доверенность государя московского, приступайте к делу, внушайте как можно искуснее мысль о необходимости принять католическую религию, признать главою церкви первосвященника римского, признаваемого таковым от всех государей христианских; наведите царя на мысль, как неприлично такому великому государю признавать митрополита Константинопольского, который не есть законный пастырь, но симониан и раб турок; что гораздо лучше и славнее для него будет, если он, вместе с другими государями христианскими, признает главою церкви первосвященника римского; с этою целью возьмите с собою изложение веры, составленное на Тридентском, в греческом переводе. Так как, быть может, монахи или священники московские, частью по грубости своей и отвращению к латинской церкви, частью из опасения потерять своё значение, будут противиться нашему благочестивому намерению и употреблять все усилия, чтоб не допустить государя оставить греческую веру, то старайтесь всеми силами приобресть их расположение; более всего старайтесь приобрести сведения обо всём, касающемся веры этого народа».

Прибыв в Москву, Антоний Поссевин стал просить позволения говорить с государем наедине о вере, но, потерпев неудачу в главном своём намерении, Поссевин настаивал по крайней мере на том, чтобы католикам позволено было иметь в Москве свою церковь и чтобы царь отпустил несколько молодых русских людей в Рим для изучения латинского языка. Царь отвечал: «Теперь в скорости таких людей собрать нельзя, которые бы к этому делу были годны; а как, даст Бог, наши приказные люди таких людей наберут, то мы их к папе пришлём. А что ты говорил о венецианах, то им вольно приезжать в наше государство и попам их с ними, только бы они учения своего между русскими людьми не плодили и костёлов не ставили: пусть каждый остаётся в своей вере. В нашем государстве много разных вер; мы ни у кого воли не отымаем, живут все по своей воле, как кто хочет, а церквей иноверных до сих пор ещё в нашем государстве не ставили».

Поссевин выехал из Москвы вместе с царским гонцом. В грамоте, отправленной к папе, Иоанн писал: «Мы грамоту твою радостно приняли и любительно выслушали; посла твоего Антония с великою любовию приняли. Мы хотим быть в братстве с тобою, цесарем и с другими христианскими государями, чтоб христианство было освобождено из рук мусульманских и пребывало в покое... А что ты писал к нам и посол твой устно говорил нам о вере, то мы об этом с Антонием говорили».

XXI


По окончании ливонской войны Иоанн завёл переговоры с английскою королевою Елизаветою: он всё ещё не оставлял мысли о возвращении прибалтийских берегов, но был убеждён, что достигнуть этого можно было только в союзе с каким-нибудь европейским государством. Ещё в 1569 году Иоанн тайным образом сделал Елизавете следующие предложения: он желает, чтоб королева была другом его друзей и врагом его врагов и наоборот, а он обязывается этим же самым относительно королевы. Англия и Россия должны быть во всех делах заодно. Затем он просил, чтобы королева позволила приезжать к нему мастеровым, умеющим строить корабли и управлять ими, позволила вывозить из Англии в Россию всякого рода артиллерию и вещи, необходимые для войны. Наконец, он просил убедительно, чтобы между ним и королевою учинено было клятвенное обещание такого рода: если кто-нибудь из них по несчастию принуждён будет оставить свою землю, то имеет право приехать в землю другого для спасения своей жизни. Это обязательство следует хранить в величайшей тайне.

Иоанн готов был уступить англичанам право исключительной торговли в московском государстве, — что, по его собственным словам, было тяжелее дани, — лишь бы только приобрести деятельный союз европейского государства против главных своих недругов, отнявших у него Ливонию. Королеве же Елисавете не было никакой выгоды втягиваться в войны Иоанна с соседями. Поэтому на его предложение она отвечала уклончиво и неопределённо, что не будет дозволять, чтобы какое-нибудь лицо или государь вредил Иоанну или его владениям, не будет позволять этого в той мере, как по возможности или справедливости ей можно будет благоразумно этому воспрепятствовать; но против общих врагов обязывается действовать оборонительно и наступательно. Присылала также Елисавета и людей, нужных царю. Наконец было обещано принятие царя и семейства его в Англии и содержание с почётом. В грамоте, посланной царю с Фёдором Писемским, Елисавета писала: «Наша воля и хотение, чтоб все наши царства и области всегда были для тебя отворены; ты приедешь к своему истинному приятелю и любимой сестре».

XXII


В 1579 году Казань пострадала от пожара, который, начавшись близ церкви св. Николая Тульского, истребил часть города, прилегавшую к Кремлю, и окрестные посады, затем перешёл в самый Кремль и половину его обратил в пепел. Православные, благодушно перенёсшие это несчастие, стали снова устроять свои дома и созидать храмы Божии. Но в руках неверных это несчастие, постигшее город, сделалось оружием против православных. Они видели в пожаре гнев Божий на христианство и выводили отсюда превосходство ислама над верою Христовою. «И вера Христова, — говорит летописец, — сделалась притчею и поруганием». Но Господь не оставил верных рабов Своих и показал человеколюбие Своё — по выражению летописца — оттуда же, откуда испустил праведный гнев Свой на них за грехи их. На вержение камня[66] от того места, где начался пожар, стоял дом одного стрельца, сгоревший вместе с другими во время общего пожара. Когда стрелец намеревался начать постройку нового дома на своём пепелище, девятилетней дочери его Матроне стала являться во сне Божия Матерь. В первое своё явление Богоматерь сказала отроковице, что в земле находится сокрытою Её икона — на том месте, где был дом их, и повелевала ей сказать об этом архиепископу и воеводам. Но отроковица не посмела открыть тотчас же своего видения: спустя уже несколько времени она сказала о нём матери. Однако мать, женщина простая и занятая житейскими хлопотами, или не поняла рассказа дочери, или не обратила на него внимания, считая бывшее её дочери видение грёзами. Божия Матерь явилась отроковице во второй раз, повелевая рассказать о бывших ей явлениях без всякого сомнения и боязни. Матрона снова открыла матери свой чудесный сон и с того времени не переставала повторять о видении, занимавшем всю её душу. Но мать по-прежнему оставила без внимания слова отроковицы. Наконец, Богоматерь явилась ей своею иконою в третий раз. Это было так. Однажды отроковица во время сна у себя дома была перенесена сверхъестественною силою на средину двора и увидела здесь икону Пресвятой Богородицы, от лика которой исходили огненные лучи столь сильные, что Матрона боялась быть сожжённою ими. Вместе с этим от иконы послышался страшный голос, говоривший: «Если ты не поведаешь глаголов моих, Я явлюсь в другом месте, но ты погибнешь». От этого страшного видения Матрона пала на землю и долго лежала как мёртвая. Очнувшись, она стала громко звать мать свою, рассказала ей слышанное от иконы Богоматери и просила немедленно идти к воеводам и архиепископу. Мать вняла на этот раз неотступной просьбе дочери и отправилась вместе с нею к градоначальникам: боярину-воеводе князю Андрею Ивановичу Ногтеву и дьякам Михаилу Битяговскому и Василию Шулепину. Мать заставила саму, имевшую видение, рассказать им своё видение. Отроковица рассказала подробно о троекратном явлении ей иконы Богоматери, пересказала всё, что говорила ей Владычица во время своих явлений, и указала место, где сокрыта икона. Но воевода и дьяки не только не поверили сказанному, а, кажется, ещё посмеялись над простотою рассказчиц, которые вышли от них со слезами и отправились к архиепископу Иеремии. Отроковица Матрона повторила и ему то же самое, что говорила мирским властям. Но и здесь мать с дочерью не имели никакого успеха: архиепископ также не поверил рассказу. Возвратившись домой в 12-м часу дня (это было 8 июля), мать сама взяла заступ и начала копать землю в указанном Матроною месте. Она копала долго, но ничего не находила. Вскоре к ней присоединились и другие, взрыли всё место, но так же безуспешно. Тогда отроковица сама взяла заступ и начала вместе с другими разрывать то место, где была в их доме печь. Вырыв более двух локтей в глубину, труждающиеся нашли наконец искомое сокровище: показалась икона Пресвятой Богородицы с Предвечным Младенцем, завёрнутая в рукав ветхой одежды из сукна вишнёвого цвета, но светлая, без малейшей порчи дерева и красок, как будто она только недавно была написана. Нельзя думать, чтобы икона эта была сокрыта в землю после взятия Казани, так как при владычестве, русских в этом не могло представляться уже никакой надобности. Скорее можно полагать, что ещё во время господства татар над Казанью какой-нибудь русский пленник, томившийся здесь в неволе, а может быть, и мусульманин, обратившийся в христианство, находясь среди неверных, пред смертию или боясь преследований от неверных, скрыл в землю своё сокровище. Обретённая икона была списком с чудотворной иконы Богоматери, известной под именем Одигитрии[67].

Весть о чудесном обретении иконы немедленно разнеслась по всему городу — все жители Казани стекались на пепелище воина, отца отроковицы Матроны. Послано было известие воеводам и архиепископу, которые прибыли на место обретения и со слезами просили пред иконою Богоматери прощения в своём неверии. По распоряжению архиепископа обретённая икона отнесена была в ближайшую к месту обретения церковь св. Николая Тульского. По совершении молебствия в этом храме св. икона с торжеством была препровождена в Благовещенский собор и здесь на пути явила первое чудо, исцелив слепца Иосифа, который уже три года ничего не видел. Другой слепец, Никита, получил также исцеление от Пресвятой Богородицы по принесении чудотворного Её образа в собор. Так начались чудотворения от иконы Казанской Божией Матери; точно так же начались они и от Пресвятой Богородицы Одигитрии, которая и названа так потому, что Богоматерь, явившись во сне двум слепцам, указала им путь во Влахернскую церковь, где они получили прозрение пред св. Её иконою.

На другой день в соборном храме совершена была литургия. Архиепископ и градоначальники, сняв список с новоявленного образа и описав обретение его и чудеса, от него бывшие, отправили всё это в Москву к царю. Царь повелел на месте обретения в честь новоявленного образа устроить женский монастырь для 40 инокинь и поставить в нём этот образ. Матрона, обретшая святыню, постригшись под именем Мавры, была первою инокинею, а потом и настоятельницею этого монастыря. В 1594 году по повелению царя Феодора Иоанновича заложен был большой каменный храм во имя Успения Богоматери и освящён митрополитом Гермогеном. Тогда же увеличен был штат инокинь до 64, а монастырь украшен богатыми иконами, ризами и прочею утварью. Чудотворный образ Богоматери обложен золотом, драгоценными каменьями и жемчугом от царских щедрот. Императрица Екатерина II украсила венец этой иконы бриллиантовою короною.

До 1612 года чудотворная Казанская икона Божией Матери была чтима только местно — в Казани, и празднование ей совершалось 8-го июля, в день её обретения. В 1612 году, 22-го октября, при сражении русских с поляками в Москве, список этой иконы находился у князя Димитрия Михайловича Пожарского. Так как молитвами и заступлением Пресвятой Владычицы Богородицы, по вере главного вождя русского воинства к чудотворной иконе Её Казанской, Московское государство было очищено от поляков, то царь Михаил Феодорович, в память этого события, установил праздновать в Москве Казанской иконе Богоматери два раза в год: в день обретения св. иконы Её — 8 июля и в день очищения Москвы от поляков — 22 октября, с учреждением двух крестных ходов из Успенского собора во Введенскую на Лубянке церковь, где князем Пожарским поставлен был список с чудотворной иконы Казанской. В 1636 году 15 октября была освящена новопостроенная церковь во имя Казанской иконы Богоматери на Красной площади (ныне Казанский собор). С этого времени оба крестные хода стали совершать в этот собор, куда была перенесена и икона князя Пожарского.

Но до 1649 года праздник в честь чудотворной Казанской иконы Божией Матери, кроме Казани, совершаем был только в Москве. В этом же году царь Алексей Михайлович, обрадованный рождением сына Димитрия, дарованного ему 1648 года 21 октября, во время всенощной на праздник Казанской иконы Богоматери, в благодарение Богу и Пресвятой Богородице, установил день 22-го октября праздновать по всей России.

XXIII


Мрачный горизонт последних печальных лет царствования Иоанна Грозного неожиданно озарился одним светлым событием — завоеванием Сибири, третьего татарского царства, украсившего новым венцом главу московского царя: к прежним титулам царя казанского и астраханского он присовокупил ещё титул царя сибирского.

Между тем как на западе Польша и Швеция успели соединёнными силами отрезать московское государство от Балтийского моря, движение русских на северо-восток всё более усиливалось.

После завоевания Казани многие ногайские князья и мелкие владельцы прикавказские, как мы видели, стали обращаться в Москву с просьбой о помощи друг против друга и с предложением подданства, чтобы иметь в царе московском на всякий случай сильного покровителя и надёжную помощь. Точно так же поступил, под влиянием слухов о славных победах царя московского, и владелец Сибири — татарского юрта (царства). Незначительное само по себе, это царство было, однако, не незначительно в той пустынной стране, где на громадных пространствах были редко разбросаны малочисленные роды разноплеменных и разноязычных обитателей. В январе 1555 года пришли, говорит летопись, послы к царю от сибирского князя Едигера и от всей земли сибирской, поздравили государя с царством казанским и били челом, чтоб государь взял в своё имя князя их и всю землю сибирскую и заступил от всех неприятелей, положил на них дань свою и прислал своего человека для сбора её. Иоанн исполнил их челобитье. Послы обязались за своего князя и за всю землю, что будут давать с каждого чёрного человека по соболю и по белке сибирской; чёрных же людей (плательщиков дани) они сказали у себя 30 700 человек. Отправлены были в Сибирь посол и сборщик дани Дмитрий Куров. Последний возвратился в Москву в конце 1556 года вместе с сибирским послом Бояндою. Едигер прислал дани только 700 соболей, объявив через посла, что воевал их Шибанский царевич и взял в плен много людей, вследствие чего и мехов собрать не с кого. Однако, по свидетельству Курова, сибиряки обманули царя: дань можно было собрать сполна, да не захотели. Царь положил опалу на Едигерова посла Боянду, велел взять у него всё имение, самого посадить под стражу, а в Сибирь отправил служилых татар с грамотою о высылке полной дани. В сентябре 1557 года посланные татары возвратились с новыми послами сибирскими, которые привезли 1000 соболей, привезли и грамоту с княжою печатью: Едигер обязывался быть у царя в холопстве и платить каждый год всю дань сполна.

Но нетрудно понять, что такая зависимость сибирского царства от московского царя не могла быть прочною. Едигер поддался русскому царю для того, чтобы иметь от него помощь против своих недругов; а между тем ему трудно было рассчитывать на действительную помощь по отдалённости его владений от московского царя, его защитника. С другой стороны, эта же отдалённость умаляла страх во врагах его, которые надеялись безнаказанно овладеть сибирским царством. При том же, в случае нужды, они могли умилостивить московского царя обязательством платить ему такую же дань, какую платил прежний князь, подчинившийся ему. Так смотрел на дело и сам Едигер, говоривший одному из русских людей: «Теперь собираю дань, к государю вашему послов отправлял. Теперь у меня война с казацким царём (Киргиз-Кайсацким). Одолеет меня царь казацкий, сядет на Сибири, но он государю дань не станет давать». Как говорил Едигер, так действительно и случилось. Князёк Кучум, явившийся из киргиз-кайсацких степей, разбил Едигерово войско, самого Едигера и брата его Бекбулата убил и завладел сибирским царством. Царь Иоанн Васильевич стал требовать дани с нового царя сибирского. Кучум обязался было платить дань, но потом, когда приехал к нему царский посол, Кучум убил его.

Этим и закончилась зависимость сибирского царства от Москвы, не имевшая прочных оснований.

Недолго, однако, сибирское царство пользовалось независимостью, покорению его способствовали богатые промышленники Строгановы, главные заселители Пермского края, примыкавшего к Уральскому хребту.

Первые русские поселенцы стали являться в Пермском крае ещё в XI столетии: это были удальцы Новгородской вольницы. К ним присоединялись потом выходцы и беглецы с разных сторон. Власть московского государя начала утверждаться здесь со времён Иоанна III: именно в 1472 году царский воевода князь Фёдор Пермский явился с войском около Соликамска, и край в несколько месяцев был покорен окончательно. С половины XVI века главными деятелями в этом крае являются Строгановы.

Отечеством рода Строгановых была Ростовская земля. Уже около половины XV века Строгановы являются людьми очень богатыми: они выкупили великого князя Василия Васильевича Тёмного, попавшего в плен к казанским татарам[68]. В благодарность за эту услугу Василий Тёмный отдал Строгановым в оброчное содержание большое количество земли на северо-востоке. При великом князе Иоанне III главным представителем этой богатой фамилии был Лука Строганов; а при сыне Иоанна III, Василии Иоанновиче, внуки Луки Строганова получили право населить пустынный участок в Устюжском уезде, в Вондокурской волости. В царствование Иоанна IV Строгановы обратили свою промышленную деятельность далее на восток, в область Камы (главного притока Волги с левой стороны). В 1558 году Григорий Анисиев Строганов бил царю челом и сказывал: в 88 вёрстах ниже Великой Перми, по реке Каме, по обе её стороны, до реки Чусовой, лежат места пустые, леса чёрные, речки и озера дикие, и всего пустого места здесь 146 вёрст. До сих пор на этом месте пашни не паханы, дворы не стаивали, и в царскую казну не поступало никакой пошлины; и теперь эти земли не отданы никому. Григорий Строганов бил челом, что хочет на этом месте поставить городок, рубить лес, пахать пашню, ставить дворы, искать рассолу, ставить варницы и варить соль. Разведав в точности, что эти места действительно искони лежат впусте и дохода с них нет никакого, царь отдал их Григорию Строганову с тем, чтобы он не принимал к себе из других городов людей тяглых (обязанных платить подати, состоящих в тягле) и письменных (приписанных к известному месту), также чтобы не принимал воров, людей боярских, беглых с имением, разбойников. Купцы, которые приедут в городок, построенный Строгановым, торгуют в нём беспошлинно. Ставить варницы, варить соль, ловить по рекам и озёрам рыбу Строганов может безоброчно, а где найдёт руду серебряную, медную или оловянную, то даст знать об этом царским казначеям, самому же ему тех руд не разрабатывать без царского ведома. Льготы Строганову дано на 20 лет: какие неписьменные и нетяглые люди придут к нему жить в город и на посад и около города на пашни, на деревни и на починки, с тех не брать никакой дани, ни подати, ни оброка в продолжение 20 лет. Которые люди поедут мимо того городка, из московского ли государства или из иных земель, с товарами или без товара, с тех пошлины не брать никакой, торгуют ли они тут или не торгуют. Но если сам Строганов повезёт или пошлёт соль или рыбу по другим городам, то ему с соли и с рыбы всякую пошлину давать, как берутся пошлины с других торговых людей. Поселившихся у Строганова людей пермские наместники и тиуны их не судят ни в чём: ведает и судит своих слобожан сам Григорий Строганов во всём. Если же людям из других городов будет дело до Строганова, то они в Москве берут управные грамоты, и по этим грамотам истцы и ответчики без приставов становятся в Москве перед царскими казначеями на Благовещеньев день. Когда пройдут урочные 20 лет, Григорий Строганов обязан будет возить все подати в царскую казну в Москву на Благовещеньев день.

Прикамская пустынная сторона составляла окраину, или украйну, на которую нападали дикие зауральские и приуральские народцы. Правительство могло давать льготные грамоты населителям этих пустынных пространств, но не могло защищать их от нападений враждебных соседей: насельникам приходилось защищаться самим своими средствами, приходилось строить городки или острожки, снабжать их нарядом (артиллерию), содержать ратных людей. Само собою разумеется, что это было доступно только для таких насельников, которые обладали обширными средствами. Отсюда уясняется важное значение именитых людей Строгановых, которые одни, по своим средствам, могли заселить прикамскую страну, приблизить русские поселения к Уралу и через это дать возможность распространить их — в близком или далёком будущем — и за Урал.

Основав городок, Строганов нуждался для наряда пушек и пищалей в селитре. По его челобитной царь дозволил ему на Вычегодском посаде и в Усольском уезде сварить селитры, но не больше 30 пудов, причём наказывал старостам тех мест: «Берегите накрепко, чтоб при этой селитряной варке от Григорья Строганова крестьянам обид не было ни под каким видом, чтоб на дворах из-под изб и хором он у вас сору и земли не копал и хором не портил; да берегите накрепко, чтоб он селитры не продавал никому». Новопостроенный городок Строганов назвал Канкором. Но через 5 лет одного города оказалось мало: в 1564 году Строганов бил челом, чтоб царь позволил ему поставить другой городок в 20 вёрстах от Канкора. Тут нашли рассол, ставят варницы и хотят варить соль; но без городка люди жить не смеют. Царь исполнил и эту просьбу, и явился новый городок — Кердеган со стенами в 30 сажен, а с приступной стороны закладенный вместо глины камнем. В 1566 году брат Григория, Яков, от имени отца своего, Аникия Фёдорова, бил челом, чтоб государь взял их городки Канкор и Кердеган и все их промыслы в опричнину (под своё покровительство), и эта просьба была уважена. В 1568 году тот же Яков просил, чтобы ему додано было земли ещё на 20 вёрст к прежнему пожалованию, обязываясь также построить на свой счёт крепости с скорострельным нарядом. Земля дана была ему на таких же условиях, как и прежняя; но поселенцы освобождались от податей только на 10 лет.

До 1572 года в прикамских областях всё было тихо и благополучно; но в этом году Пермский воевода донёс царю, что 40 человек возмутившихся черемис вместе с остяками, башкирами и буинцами приходили войною на Каму и побили здесь пермичей 87 человек. Получив эти вести, Иоанн послал Строгановым грамоту, в которой писал: «Вы бы жили с великим бережением, выбрали у себя голову доброго да с ним охочих казаков, сколько приберётся, с всяким оружием; велели бы прибрать также остяков и вогул иней, которые нам прямят, а жёнам и детям их велели бы жить в остроге (крепости). Этих голов с охочими людьми, стрельцами, казаками, остяками и вогуличами посылайте войною ходить и воевать наших изменников, черемису, остяков, вотяков и ногаев, которые нам изменили». Строгановы исполнили царский приказ: выбранный ими голова с охочими людьми ходил на государевых изменников, одних побил, а других привёл к присяге, что вперёд будут верно служить государю.

Утвердившись по сю сторону Урала, предприимчивые Строгановы не могли не обратить внимания и на земли Зауральские, обещавшие им ещё более выгод, чем страны Прикамские. Скоро им представился благоприятный случай к испрошению себе права на отыскание новых землиц за Уралом. А случай этот был следующий. Новый сибирский царь Кучум начал действовать враждебно против московского государства, побивал и брал в плен остяков, плативших дань в Москву; в июле 1573 года сибирский царевич Маметкул[69] приходил с войском на реку Чусовую проведывать дороги, как бы ему пройти к Строгановским городкам и в Пермь великую, причём побил много остяков, московских данников, увёл в плен их жён и детей и убил государева посланника, шедшего в Киргиз-Кайсацкую орду. Не доходя пяти вёрст до Строгановских городков, Маметкул возвратился назад, напуганный рассказами пленников, что в этих городках собралось много ратных людей. Уведомив царя о нападениях сибирского салтана и царевича, Строгановы печаловались на то, что они не смеют без царского ведома послать своих наёмных казаков против сибирской рати; а между тем зауральские остяки просят, чтоб государь оборонял их от сибирского салтана, обязываясь, со своей стороны, платить дань в Москву. Поэтому Яков и Григорий Строгановы просили государя дозволить им на реке Тоболе и по рекам, впадающим в Тобол, до верховьев их, на удобном месте делать крепости, нанимать сторожей и держать на свой счёт огненный наряд, вырабатывать железо, пахать пашни и владеть угодьями. Царь дал Строгановым право укрепляться и за Уралом на тех же условиях, на каких они завели селения по Каме и Чусовой, с обязанностью надзирать и за другими промышленниками, которые вздумают поселиться по Тоболу и другим рекам сибирским. Вместе с этим правом Строгановы получили право вести войну не только оборонительную, но также и наступательную — посылать войско на сибирского салтана, брать сибирцев в плен и делать их данниками московского царя. Эта наступательная война была и необходима, и неизбежна: прежде чем взять в своё владение землю за Уралом, завести на ней промыслы, надобно было очистить её от сибирского салтана, который считал её своей собственностию. Но из кого могли Строгановы составить своё войско для ведения войны с сибирским царём? На охочих инородцев-остяков, вогуличей, югричей, самоедов была плохая надежда: для этого требовались люди более верные.

По южным и восточным степным окраинам московского государства появляются ещё с XV века вольные, гуляющие люди, охочие до войны, — казаки[70]. Одни из них жили по станицам: это были казаки городовые. Они несли государеву службу, обороняя границы от нападений разбойничьих, татарских шаек. Другие, в полном смысле вольные «степные птицы», уходили из-под всякого надзора, «гуляли» в степном раздолье, нападали на татар, грабили их, охотились в степи, рыбачили по рекам, разбивали купеческие караваны татарские, да и русским купцам порой спуску не давали. Шайки таких казаков гуляли и по Дону (впадающему в Азовское море), и по Волге. Уже при великом князе Василии Иоанновиче рязанские казаки хорошо знали места по Дону; а при сыне Василия они здесь утверждаются, принимают от места название донских и становятся страшны ногаям, крымцам и азовцам. Впрочем, толпы донских казаков состояли не из одних только жителей рязанской области: на Дон шли также и жители Северской украйны, издавна славившиеся своею отвагой. Равным образом и городовые казаки, находившиеся под ближайшим надзором государства, провинившись в чём-нибудь, уходили на Дон, где встречали всегда радушный приём и увеличивали собою толпы буйной вольницы. На жалобы ногайского хана, что казаки, несмотря на то, что он в мире с московским царём, грабят татарских купцов по Дону, царь отвечал: «Эти разбойники живут на Дону без нашего ведома, от нас бегают. Мы и прежде посылали не один раз, чтоб их переловить, но люди наши добыть их не могут. Мы и теперь посылаем добывать этих разбойников, и которых добудем, тех казним. А вы бы от себя велели их добывать и, переловивши, к нам присылали. А гости (купцы) ваши дорогою береглись бы сами, потому что сам знаешь хорошо: на поле (в степи) всегда всяких людей много. И этих людей кому можно знать? Кто ограбит, тот имени своего не скажет». Действительно, очень мудрено было изловить в широких степях шайки этих воровских казаков.

Надеясь на безнаказанность, донские казаки не ограничивались тем, что не исполняли царских и посольских приказаний или исполняли их вполовину: они нападали не на одних ногаев, азовцев и крымцев, но, разъезжая по Волге, грабили суда царские, разбивали персидских и бухарских послов и русских торговых людей. Царь принуждён был выслать против них воевод с большим числом ратных людей: казаков ловили и казнили; другие, по выражению летописца, разбежались, как волки, и одна толпа их отправилась вверх по Волге, где получила приглашение от Строгановых вступить к ним в службу, на что и согласилась с радостию.

Предводителем этой шайки донских казаков был Ермак Тимофеевич. Ермак был росту среднего, бороду имел чёрную, волосы кудрявые, глаза светлые и быстрые. Это был удалец богатырской силы, притом очень ловкий, сметливый. Роду он был простого. Дед его был посадским человеком города Суздаля и «жил в великой скудости». Ища себе пропитания, Афанасий Григорьев Аленин (так назывался дед Ермака) переехал в город Владимир, где стал извозничать. Занимаясь извозом, он свёл знакомство с разбойниками, жившими в знаменитых муромских лесах. В скором времени он попал в тюрьму вместе с разбойниками, которых возил и укрывал. Однако ему удалось бежать из тюрьмы: захватив с собою жену и двоих сыновей, Родиона и Тимофея, он переехал жить в уезд Юрьевца Повольского (Волжского), где и умер; а дети его от скудости переехали жить на реку Чусовую, в вотчины Строгановых, и слыли здесь Повольскими. У них родились сыновья: у Родиона Димитрий да Лука, у Тимофея — Гаврила, Фрол и Василий, главный герой нашего рассказа. Василий[71] был особенно боек, силён и речист. Нанялся он работать на барках (стругах) и ходил по Волге и Каме. Он был в бурлацкой артели кашеваром, и товарищи прозвали его Ермаком, потому что ермаком назывался дорожный артельный таган[72]. Так за ним это прозвище и осталось на всю жизнь.. Работа бурлацкая скоро прискучила Ермаку, затосковал он по вольной жизни и ушёл к донским казакам, которые в скором времени выбрали его за удаль старшиной Качалинской станицы, чтобы он охранял рубеж от Астрахани до Дона. Но Ермак не усидел долго и у донских казаков: набрав себе шайку молодцов, он ушёл с ними на Волгу разбойничать. Главными помощниками его были: Иван Кольцо (который, по словам царской грамоты к ногаям, был присуждён к смертной казни), Яков Михайлов, Никита Пан и Матвей Мещеряк. Всё это были молодцы, прошедшие, как говорится, огонь и воду, не знавшие страха. Походили на них и остальные товарищи Ермака.


Атаман говорил донским казакам,

По имени Ермак Тимофеевич:

«А и вы гой еси, братцы, атаманы казачие!

Некорыстна у нас шутка зашучена.

И как нам на то будет ответствовать?

В Астрахани — жить нельзя,

На Волге жить — ворами слыть,

На Яик идти — переход велик,

В Казань идти — грозен царь стоит,

Грозный царь-государь Иван Васильевич;

В Москву идти — перехватанным быть,

По разным городам разосланным

И по тёмным тюрьмам рассаженным.

Пойдёмте мы в усолья к Строгановым,

К тому Григорию Григорьевичу».


Однако в это время не было уже в живых ни Якова, ни Григория Строгановых. Остался третий брат, Семён Аникиев, с двумя племянниками — Максимом, сыном Якова, и Никитою, сыном Григория, причём, как видно, Никита не жил в большом согласии с дядею Семёном и двоюродным братом Максимом.

Казаки явились к Строгановым в чусовские городки, в числе 540 человек, в конце июня 1579 года и оставались здесь до сентября 1581 года. В это время, по словам летописца, они помогали Строгановым защищать их городки. В июле 1581 года 680 человек вогуличей, под начальством мурзы Бегбелия Агтакова, напали неожиданно на Строгановские владения и начали жечь деревни, забирая в плен людей; но ратные люди из городов с успехом напали на них и взяли в плен самого мурзу Бегбелия. Вслед за тем Строгановы решили отпустить казаков Ермака с товарищами за Уральские горы для достижения той цели, с какою отцы их испросили царскую грамоту в 1574 году.

Ещё задолго до царя Кучума (читаем мы предание, записанное в летописи) разные небесные знамения предвозвещали падение сибирского царства: на воздухе являлся город с христианскими церквами; вода в реке Иртыше казалась кровавою; Тобольский мыс выбрасывал золотые и серебряные искры. При Кучуме эти знамения умножились. Рассказывали, что от Иртыша приходит белый волк, а от Тобола — чёрная гончая собака и грызутся между собою. Белый волк — по объяснению сибирских шаманов (волхвов, кудесников) — означал Кучумову рать, а чёрная собака — русских. «Быть войне! Погибнет царство сибирское от русских!» — так проповедовали шаманы.

Два года с небольшим прожил Ермак с товарищами у Строгановых. Наконец 1 сентября 1581 года Семён, Максим и Никита Строгановы отпустили казаков на сибирского салтана, присоединив к ним ратных людей из своих городков — литовцев, немцев (пленных), татар и русских, всего 300 человек; а всего в отряде Ермака с казаками было 840 человек. Строгановы дали им жалованье, снабдили их съестными запасами, одеждою, оружием, пушечками и пищалями, дали проводников, вожей, знающих сибирский путь, и толмачей, знающих басурманский язык, и, наконец, священника для совершения разных христианских треб. Отстояв напутственный молебен, Ермак двинулся с своим отрядом в поход.

Но в тот самый день, когда Ермак со своею дружиною пошёл на очищение сибирской земли, вогуличи, под предводительством пелымского князя, напали на пермские места, на Чердынь и на Строгановские владения. Строгановы отправили в Москву грамоту с жалобою, что вогуличи пожгли их слободки и деревни, усольские варницы и мельницы, хлеб всякий и сено, крестьян с жёнами и детьми в плен взяли, и просили, чтобы царь велел им дать на помощь ратных людей с ружьями. Между тем чердынский воевода Перепелицын, вероятно, не поладивший со Строгановыми, донёс царю, что в то самое время, как пелымский князь напал на Пермь, Строгановы, вместо того чтобы защищать эту область, отправили своих казаков воевать сибирского салтана. Вследствие этого донесения царь велел отправить к Строгановым грамоту, в которой говорилось, между прочим: «Непременно, по этой нашей грамоте, отошлите в Чердынь всех казаков, как только они к вам с войны возвратятся, у себя их не держите; а если для неприятельского прихода вам в остроге пробыть нельзя, то оставьте у себя немного людей, человек до 100, с каким-нибудь атаманом; остальных же всех вышлите в Чердынь, непременно тотчас. А не вышлете из острогов своих в Пермь волжских казаков, атамана Ермака Тимофеева с товарищами, станете держать их у себя, и пермских мест не будете оберегать, и если такою вашею изменою, что вперёд случится над пермскими местами от вогуличей, пелымцев и от сибирского салтана, то мы за то на вас опалу свою положим большую, атаманов же и казаков, которые слушали вас и вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».

Воин Оничков, отправленный царём с приказом — взять и отвести в Пермь Ермака с товарищами и не задирать сибирского салтана, не мог исполнить царского приказа: Ермака нельзя было воротить — он был уже далеко.

Поход свой Ермак начал по реке Чусовой (левому притоку Камы). Четыре дня казаки плыли на стругах и челнах вверх по этой реке до устья реки Серебряной. Река Чусовая — река быстрая и каменистая: казаки уставали и принуждены были часто останавливаться на отдых. Раз пристали они к большому камню, имевшему около 25 саженей в вышину, 30 саженей в длину; в камне было отверстие в рост человека. Казаки полезли в это отверстие и нашли большую пещеру, а в ней множество самодельных покоев. Отдохнув тут, казаки поплыли далее. В песне поётся, что они тут и зимовали:


И нашли они пещеру каменну

На той на Чусовой реке, на висячем большом каменю,

И зашли они сверх того каменю,

Опущалися в ту пещеру казаки,

Много — не мало двести человек;

А которые осталися люди похужее,

На другой стороне в такую ж пещеру убиралися.

И тут им было хорошо зиму зимовать.


Камень этот до сих пор называется Ермаковым камнем.

Когда казаки добрались до верховьев Чусовой реки, то здесь местами стало так мелко, что вода уже не подымала стругов. Ермак снял со своих судов паруса и запрудил ими реку, растянув их поперёк её и устроив таким образом плотину, — вода поднялась, и все струги, один за другим, прошли через мель. Из Чусовой въехали в реку Серебряную или Серебрянку, по которой плыли два дня до сибирской дороги. Здесь высадились и поставили земляной городок, назвав его Ермаковым Кокуем-Городом. С этого места перевезлись волоком через проходы в Уральском хребте в реку Жаровлю, впадающую в Тагил, а отсюда спустились в реку Туру, приток Тобола.

Здесь начиналась сибирская страна, сибирское царство. До сих пор казаки никакой помехи не встречали; редко даже и людей по берегам видели: земля здесь была дикая, почти совсем безлюдная; если и встречались изредка люди, то, поглазев только на казаков, уходили прочь. По реке Туре пошло люднее: здесь народ был уже не кочевой, а оседлый, пахотный. Здесь казаки впервые встретили городок (теперь город Туринск), где властвовал князёк Епанча, подручник Кучума. Тут пришлось уже пустить в дело оружие, потому что с берега стали стрелять из луков по казакам. Они дали залп из ружей. Несколько татар упало; остальные в ужасе ударились в бегство: никогда ещё не видели огнестрельного оружия. Городок Епанчи был разорён казаками.

На реке Тавде казаки схватили несколько татар и в том числе одного из живших при Кучуме, именем Таузака, который рассказал Ермаку подробно о своём салтане и о его приближённых:

«Кучум живёт в городе Сибири, а город этот стоит на реке Иртыше. Сам Кучум теперь слеп, однако всё ещё он сильный царь и всех в страхе держит; под его рукою много князьков, и все ему дань платят. Есть у него и храбрые воины, особливо родственник его Маметкул: это такой богатырь, такого другого не сыщешь во всей нашей земле. Кучума-царя многие не любят за то, что он стал насильно вводить магометову веру. Есть у него войско, и всяких снарядов военных много; а только нет у него таких луков, как ваши. А были бы у него такие луки, он все бы земли покорил. Сибирь-город с бухарцами торгует: приезжают они к нам из своей земли с разными товарами и берут у нас меха. А идти к Сибири вам теперь Тавдою-рекою, а Тавда в Тобол вошла; стало быть, пойдёте вы Тоболом, а из Тобола прямо в Иртыш — тут скоро и Сибирь будет».

Ермак отпустил Таузака к Кучуму, чтобы он своими рассказами о казаках настращал хана. Таузак, по словам летописца, так говорил Кучуму:

«Русские воины сильны: когда стреляют из луков своих, то огонь пышет, дым выходит и гром раздаётся; стрел не видать, а уязвляют ранами и до смерти побивают; ущититься от них никакими ратными сбруями нельзя, — все навылет пробивают».

На ружьё, конечно, всего более и надеялась горсть храбрецов, задумавшая не более не менее, как завоевать целое царство и покорить десятки тысяч людей!

На реке Тоболе татары попытались остановить Ермака, протянув поперёк реки железные цепи. Изворотливый Ермак прибегнул к следующей хитрости: он велел навязать пуков из хвороста, напялил на эти пуки залипшее казацкое платье и расставил их в лодках, а сам высадился на берег с своими казаками и напал на татар с тыла. Видя, что и в лодках казаки, и на берегу казаки, татары ударились бежать, а Ермак, сняв цепи, поплыл дальше.

Казаки плыли вниз по Тоболу, и не раз приходилось им разгонять выстрелами толпы туземцев. Кучум, хотя и был напуган и рассказами беглецов о больших силах врага, и разными зловещими предсказаниями и предзнаменованиями, тем не менее не был намерен сдаваться без боя. Собрал он всё своё войско. Расположившись сам станом на берегу Иртыша, близ устья Тобола (неподалёку от ныцешнего города Тобольска), под горою Чувашьею, он устроил здесь новую засеку на всякий случай, а царевича Маметкула отрядил С большим войском (в 10 000 человек) вперёд, навстречу казакам. Он встретил их на берегу Тобола, при урочище Бабасан. Завязалась кровопролитная битва, продолжавшаяся целых 5 дней. Увидев множество неприятелей, казаки сперва было смешались; но Ермак бросился вперёд и ободрил их. Стали казаки стрелять по татарам и многих из них повалили. Сначала татары испугались выстрелов, но потом оправились и начали биться с казаками. Долго они бились. Досталось и казакам; однако Маметкул не мог одолеть их и побежал, сгубив много своего войска. А казаки поплыли дальше. Недалеко от Иртыша один из вельмож или карачей защищал свой городок: казаки разгромили его, взяли мёд и царское богатство, затем отправились дальше. Неприятели настигли их на Иртыше: татар собралось такое множество, что от стрел их не было проезда. Ермак причалил к берегу, кинулся на татар и побил их крепко; но казаки поплатились за свою победу несколькими убитыми и все до единого были переранены. Положение казаков становилось опасным. Татары, верно, разглядели, что врагов не слишком-то много, и всеми силами налегли на них. Но казаки были уже недалеко от столицы Кучумовой. Скоро должна была решиться участь их похода. Надо было выбить Кучума из его засеки и овладеть столицей.

Наступала ночь. Казаки тихо подвигались против воды по быстрому Иртышу. Ермак стал думать, что ночью не годится плыть, что, наверно, где-нибудь засели татары: столица была близко — стало быть, не пропустят же они их без боя. Да и устали казаки, не мешало бы отдохнуть. Заметив невдалеке городок Атик-Мурзы, Ермак взял его уж почти ночью и засел там с своими казаками.

И вот настала ночь — осенняя, тёмная. Под Чувашьею горою горели огни; копошились татары, готовясь к завтрашнему бою; шум и гул из стана их нёсся по реке. Казакам не спалось; сердце у них щемило от тревоги. Да и было о чём призадуматься: силы у Кучума было гораздо больше — на каждого русского приходилось, пожалуй, по 20 татар. Собрались казаки в круг и стали толковать, как быть: вперёд ли идти или назад вернуться? Одни кричали, что надо уходить домой, что разного добра уж набрано вдоволь, что идти на Кучума — значит лезть на верную смерть; от трудного похода и частого боя у них и 500 человек в живых не осталось, а у Кучума ратных людей многие тысячи. Другие, которые были посмелее, и во главе их сам Ермак, рассуждали иначе.

«Братцы! — говорили они. — Куда нам бежать? Время уже осеннее, в реках лёд смерзается: не побежим, худой славы не примем, укоризны на себя не положим, но будем надеяться на Бога — Он и беспомощным поможет. Вспомним, братцы, обещание, данное нами честным людям (Строгановым)! Назад со стыдом возвратиться нам нельзя. Если Бог нам поможет, то и по смерти память наша не оскудеет в тех странах, и слава наша вечна будет».

Согласились с этим все и порешили — оставаться и биться до смерти.

23-го октября, на рассвете, казаки, усердно помолившись Богу, двинулись на засеку. Пушки и ружья сослужили теперь им свою службу. Татары из своей ограды пускали тучи стрел, но мало вреда причиняли русским. Наконец татары сами проломали свою засеку в трёх местах и ударили на казаков. Начался страшный рукопашный бой. Тут уж ружья не помогали: приходилось рубиться мечами или схватываться прямо руками. Оказалось, что казаки здесь показали себя богатырями: несмотря на то, что враги были в 20 раз многочисленнее, казаки сломили их. Сибиряки бросились назад в засеку, туда же вломились вслед за ними и казаки, а впереди всех Ермак и атаман Кольцо.


Не ясен то сокол по небу разлетывает, —

Млад Ермак на добром коне разъезживает

По тыя по силы татарский:

Куда махнёт палицей — туда улица,

Перемахнёт — переулочек.


Наконец казаки ранили Маметкула, главного героя татарского и опору Кучума. Татары выволокли раненого царевича из боя и бросились бежать во все стороны. Старый хан, стоявший до того времени на горе и молившийся с своими муллами о даровании победы над русскими, услыхав, что войско его побито и что все покинули его, горько заплакал, оставил засеку, прибежал в свой город Сибирь, забрал здесь, сколько мог, пожитков и бежал дальше.

Утомившиеся от боя казаки не гнались уж за обратившимися в бегство татарами, а пошли в свой городок, поставили сторожей и крепко уснули. Трое суток отдыхали они после своей славной победы, которая и им обошлась недёшево: в одном только последнем сражении пало их 107 человек[73]; немало было и раненых.

Похоронив с честью своих убитых товарищей, казаки 26-го октября тронулись к городу Сибири и через три дня были у него. Не велика была столица Кучума; с одной стороны защищённая крутым берегом Иртыша, а с других сторон — тройным валом и рвом. Дома в ней были из дерева и из нежжёного кирпича. Подошли казаки осторожно к городу и прислушиваются: ничего не слыхать, словно все в городе вымерли. Ермак думает: «Наверное, коварные татары устроили засаду и притаились. Нужно наперёд всё высмотреть, чтобы не попасть, по оплошности, в нечаянную беду». Послал он несколько казаков на разведку. Высмотрев всё в городе и вокруг города, посланные казаки возвратились с известием, что нигде нет ни души. Тогда русские вошли в опустелый город, из которого все жители разбежались неведомо куда. Многое множество золота, серебра, мехов и разных других дорогих вещей нашли тут казаки и всё по-братски поделили между собою.

Приуныли было победители в пустом городе. Идти дальше им стало уже невмочь, а между тем запасы у них кончались и наступала лютая зима. Голод и смерть грозили им. Так прожили они три дня. Наконец на четвёртый день пришёл к Ермаку один остяцкий князь с дружиною, принёс много даров и запасов и сказал: «Я был в бою под Чувашьей горою и увидел, что тебя победить нельзя, сказал об этом своему народу, и вот мы пришли к тебе с подарками. Будь нашим заступником!» Казаки обрадовались. Ермак ласково обошёлся с князем и сказал: «Ступайте, живите на прежних местах: никто вас не тронет». За остяками стали приходить с Иртыша и Тобола татары с жёнами и детьми, Ермак приводил всех приходивших к присяге государю, обнадёживал их его милостью, обходился ласково и отпускал без всякой обиды в их юрты. Казакам строго было запрещено обижать покорившихся басурманов.

С первых же недель своей зимовки казаки уверились, что теперь им нечего беспокоиться, что подвиги их надолго упрочили в этих местах тишину и спокойствие: они доверчиво стали выходить из города Сибири на промыслы и мелкими дружинами удалялись от прочих товарищей на порядочное расстояние. Так, однажды (это было 5-го декабря) 20 казаков отправились на Абалацкое озеро ловить рыбу. Они устроили себе там шалаши и, утомившись одно время работой, легли на покой, но стражи не расставили. А Маметкул был недалеко и сторожил их. Воспользовавшись их беспечностью, он подкрался к ним и умертвил всех до единого. Услышав об этом, Ермак пошёл мстить за товарищей, настиг татар при Абалаке и бился с ними до ночи. Ночью они разбежались, и Ермак возвратился в Сибирь.

Весною, по водополью, пришёл к Ермаку один татарин и сказал, что Маметкул стоит на реке Вагае, вёрст за 100 от города Сибири. Ермак тотчас же отрядил часть казаков, которые ночью напали на стан царевича, побили много татар, а самого Маметкул а взяли в плен и привезли к Ермаку в Сибирь. Ермак обрадовался, говорил ласковые речи царевичу, утешал его и стал отпускать ему самый лучший корм, а своим настрого приказал, чтобы никто не смел обижать его. Плен храброго Маметкула был страшным ударом для Кучума, стоявшего тогда на реке Ишиме (приток Иртыша). Но вслед за этою печальною вестью пришла другая дурная весть: скоро дали знать старому хану, что на него идёт князь Сейдяк, сын убитого им прежде князя Бекбулата, чтобы отомстить за смерть отца. Наконец ему изменил его карача (воевода) со своими людьми. Горько заплакал старик Кучум, говоря: «Кого Бог не милует, тому и честь на бесчестье приходит, того и любимые друзья оставляют».

Лето 1582 года Ермак употребил на покорение городков и улусов татарских по рекам Иртышу и Оби; взял остяцкий город Назым и пленил его князя, но зато потерял в этом походе храброго атамана своего Никиту Пана с его дружиною, которого сильно жалел.

Возвратившись из похода в город Сибирь, Ермак увидел, что ему нужна подмога, потому что людей у него осталось мало: пришёл он в сибирскую землю с 840, а теперь оставалось всего 300 человек. С такою малой силою нельзя было держаться в далёком краю против великого множества врагов. И вот Ермак шлёт о себе весть Строгановым: «Кучума-салтана одолел, стольный город его взял и царевича Маметкула пленил». Строгановы поспешили обрадовать этою вестью царя, который за их службу и раденье, пожаловал — Семёна городами: Солью Большою на Волге и Солью Малою, а Максиму и Никите дал право в городках и острожках их производить беспошлинную торговлю как им самим, так и всяким приезжим людям.

Но скоро в Москву явилось посольство от самого Ермака Тимофеевича.


«Проявился в Сибири славный крепкий казак.

Славный крепкий казак, по прозванью Ермак.

Уж как этот-то Ермак — он сражался, не робел,

Он сражался — не робел, всей Сибирью завладел.

Завладевши всей Сибирью, он царю послал поклон:

«Ой ты гой еси, надёжа — православный царь!

Не вели меня казнить, да вели речь говорить:

Как и я-то, Ермак сын Тимофеевич,

Как и я-то, воровской донской атаманушка,

Как и я-то гулял по синю морю,

Что по синю морю по Хвалынскому,

Как и я-то разбивал ведь бусы корабли,

Как и те-то корабли все неорлёные;

А теперича, надёжа — православный царь,

Приношу тебе буйную головушку

И с буйной головой царство сибирское!»


В большой кремлёвской палате, окружённый всем блеском царского величия, Иоанн Васильевич Грозный сидел на престоле в Мономаховой шапке, в золотой одежде, украшенной образами и дорогими каменьями. По правую руку стоял царевич Феодор, по левую — Борис Годунов. Вокруг престола и дверей размещены были рынды — царские телохранители в белых атласных кафтанах, шитых серебром, с узорными топорами на плечах. Вся палата была наполнена князьями и боярами. Раздался звук труб и звон колоколов. В палату вошли, предшествуемые двумя стольниками, посланные Ермака. Позади них несли дорогие меха, разные старинные утвари и множество необыкновенного, ещё невиданного оружия. Во главе посольства шёл человек лет под 50, среднего роста, крепкого сложения, с быстрыми, проницательными глазами, с чёрной, густою, но короткою бородою, подернутою лёгкою проседью. Это был Иван Кольцо, первый сподвижник Ермака.

«Великий государь, — сказал он, приблизившись к ступеням престола, — казацкий твой атаман, Ермак Тимофеев, вместе со всеми твоими опальными волжскими казаками, осуждёнными твоею царскою милостью на смерть, старались заслужить свои вины и бьют тебе челом — новым царством. Прибавь, великий государь, к завоёванным тобою царствам: казанскому и астраханскому — ещё и это сибирское, доколе Всевышний благоволит стоять миру!»

С этими словами посол Ермаков вместе с товарищами своими опустился на колени и преклонил голову свою до земли.

— Встаньте, добрые слуги мои! — сказал Иоанн. — Кто старое помянет, тому глаз вон и быть той прежней опале не в опалу, а в милость!

Встав с земли, Иван Кольцо подал царю Ермакову грамоту о покорении Сибири. Эта грамота обрадовала царя: он простил казакам все прежние вины их, хвалил Ермака и всех его сподвижников, велел по церквам служить молебны и звонить во все московские колокола. Молва, что не оскудела милость Божия к России, что Бог послал ей новое обширное царство, быстро разносилась в народе: народ толпился в церквах, на площадях, на улицах; везде шли толки про Ермака и его казаков, причём наряду с правдою рассказывалось много и таких чудес, каких на самом деле и не бывало. Ивана Кольцо и бывших с ним казаков царь пожаловал великим своим жалованьем — деньгами, сукнами, камками; оставшимся в Сибири казакам он послал своё полное большое жалованье, а Ермаку — богатую шубу с своего царского плеча, серебряный ковш и два дорогих панциря (доспеха). В своей милостивой грамоте, посланной Ермаку, царь величал его князем сибирским. Для принятия у Ермака завоёванных им сибирских городов отправлены были воеводы — князь Семён Волховской и Иван Глухов — с пятью сотнями стрельцов.

Иван Кольцо возвратился с царскими воеводами и ратными людьми в город Сибирь 1 марта 1583 г. Воеводы объявили Ермаку и казакам государеву милость и отдали им государево жалованье. Атаман и казаки много радовались и веселились, что государь не только простил им прежние вины, но и за новую службу не оставил своею царскою милостью.

Стали они дарить царских воевод, чем кто мог — соболями, лисицами и другим дорогим мехом; а Ермак, на радости, задал большой пир всем ратным людям.

Пленный царевич Маметкул был отправлен в Москву: царь принял его ласково, взял его в свою службу и дал ему вотчины. Служа впоследствии в наших ополчениях, этот царевич писался в разрядах обыкновенно Алтауловичем (разрядные книги 1590 и 1598 гг.); следовательно, отцом его был Алтаул, а не Кучум и не Муртаза.

Князь Семён Волховской привёз с собою в Сибирь мало запасов, полагая, что у казаков заготовлено их вдоволь; а казаки между тем вовсе не ждали, что царские войска придут зимою, и запаслись на зиму только для себя. Поэтому заготовленные запасы скоро вышли. Страшные морозы, вьюги, метели, препятствуя казакам выходить на охоту и рыбную ловлю, мешали в то же время доставке хлеба из соседних юртов, где некоторые жители занимались хлебопашеством. От недостатка свежей пищи открылась болезнь (цинга), обыкновенная для новых пришельцев в холодном, сыром климате. Болезнь и голод произвели большую смертность: стали умирать ежедневно и казаки, и московские ратники; в числе прочих умер и сам воевода Волховской. Правда, наступившая весна способствовала прекращению болезни и голода, но бедствия казаков ещё не кончились этим. Один князёк, или карача, имевший многолюдный улус на Таре, имевший лазутчиков в Искере (Сибири), прислал Ермаку подарки с такою льстивою речью: «Хочу быть верным слугою московского царя, а ты пришли в мой улус своих казаков, чтоб они защитили меня и людей моих от неприятелей моих — ногаев. Казаков я приму с честью и награжу их за службу их». Поверил доверчивый Ермак хитрому татарину и, посоветовавшись со своими казаками, отрядил к нему 40 добрых воинов под командою атамана Ивана Кольца. Эта горсть отважных удальцов могла бы двумя или тремя залпами разогнать тысячи дикарей, но они шли к мнимым друзьям без всякого опасения и сделались жертвою своей доверчивости: карача напал на казаков врасплох со множеством своих татар и перерезал всех до одного[74]. «Слышно же бысть, — говорит летописец, — в граде атаманом и казаком, что Иван Кольцо с дружиною, побиени быша и рыдаху...» Больше всех плакал Ермак о своём верном сподвижнике и его товарищах, как о своих родных детях, считая себя некоторым образом виновником (хотя и невинным) преждевременной смерти их, потому что поверил вероломному караче.

Обрадовавшись этой неудаче Ермака, окрестные народцы, бывшие данниками московского государя, возмутились против русских, убили в разъезде атамана Якова Михайлова и соединились с карачей, собравшим большую силу. Татары подступили к городу Сибири и обложили его со всех сторон: карача намеревался уморить казаков голодом. Казаков и стрельцов было мало, но они отсиживались долго и крепко. Наступил июнь; у осаждённых стали выходить запасы, и Ермак решился в крайности на отчаянное дело. Жалея людей, он до сих пор не делал вылазок; стрелять же из лёгких пушек не было цели, потому что неприятель стоял не под самым городом и не подходил близко к городскому валу. Наконец Ермак решил сделать вылазку и выбрал для этого тёмную ночь. Казаки вышли тайком из города и прокрались сквозь неприятельские обозы к становищу Карачи, на урочище, называемом Саусканом. Татары спали мирно, не подозревая опасности. Казаки кинулись на них и начали их резать. Заметались татары спросонок: слышат стоны и крики, а ничего впотьмах не видят и не понимают. Много было побито татар, и в числе их были убиты два сына Карачи. Когда занялась заря, татары несколько ободрились и кинулись на казаков, однако и казаки не сробели: забравшись в обоз Карачи, они стали оттуда отстреливаться. Бой продолжался до полудня. Наконец татары не выстояли и ударились в бегство. Сам карача бежал за Ишим. Ермак, хотя уже и слабый числом людей, пошёл вдогонку за ним вверх по Иртышу. Он покорил тут много городков. Один князь, по имени Еличай, привёл к Ермаку свою красавицу дочь, невесту сына Кучумова, предлагая ему взять её себе в жёны. Но целомудренный атаман отказался от этого предложения. Близ устья Ишима в кровопролитной схватке с жителями Ермак лишился пяти мужественных казаков, доныне воспеваемых в сибирских песнях, взял ещё городок Ташаткань и, достигнув реки Шиша, где начинаются голые степи, возвратился домой.

Немного уже осталось у Ермака людей из числа тех, которые пришли вместе с ним в Сибирь три года тому назад: все главные сподвижники его погибли в боях. Наконец и для него самого пробил последний, роковой час.

Утвердившись в Сибири, казаки завязали торговые сношения с бухарцами, и бухарские караваны уже два года к урочному времени являлись в город Сибирь на ярмарку, но теперь что-то запоздали. В начале августа Ермак получил известие, что Кучум собирается перехватить на дороге бухарский караван, шедший в Сибирь[75]. Отобрав сейчас же 50 человек самых отважных и надёжных казаков, Ермак пустился с ними на поиски вверх по Иртышу. Плыли целый день, выходили во многих местах и на берег, но нигде не встретили ни купцов, ни кучумовых людей. Наступала уже ночь, приходилось возвращаться домой. Но за целый день казаки до того истомились, что необходимо было дать им отдых. И вот на возвратном пути казаки причалили к острову при впадении реки Вагая в Иртыш. Привязав лодки, они вышли на остров, разбили шатры и от большой усталости заснули все до одного крепким сном, не поставив даже сторожей. Всегда очень осторожный и бдительный, Ермак на этот раз оплошал, точно злая судьба захотела посмеяться над ним...

Ночь была тёмная, ненастная; лил сильный дождь; крепкий ветер свистел и выл; по реке ходили волны, своим однообразным шумом и плеском ещё более усыпляя казаков. Как убитые спали казаки, забыв и про татар. А татары были близко, с другой стороны реки подстерегая казаков: Кучум целый день не терял следов своего злейшего врага. В самую глухую ночную пору он послал одного татарина искать брод к острову, потому что лодок у татар не было. Этот татарин был за что-то приговорён к смерти, но Кучум обещал помиловать его, если он доберётся до казаков, не переполошив их. Татарин поехал верхом на лошади, нащупал брод, высмотрел казаков и вернулся к Кучуму с вестью, что казаки все крепко спят и сторожей не выставили. Кучум не поверил такому невероятному известию и приказал татарину в другой раз пробраться к казакам и привезти ему какой-нибудь знак, вещественное доказательство справедливости своих слов. Татарин отправился снова, перебрёл реку и осторожно, как кошка, подполз к одному из шатров. Просунув под шатёр руку, он вытащил три пищали и три пороховницы, затем ползком добрался до берега и привёз их к Кучуму. Заиграло тогда сердце Кучумово, как сказано в летописи. Большой толпой, но тихо и осторожно стали татары переправляться к острову. Казаки продолжали крепко спать, ничего не слыша за воем ветра и шумом волн. И вот татары уже перебрались благополучно на остров, подкрались к беспечно спящим казакам, бросились на них разом. Так плачевно погибли казаки. Только два человека спаслись от татарского ножа: один из спасшихся в эту злополучную ночь добрался до города Сибири и принёс товарищам ужасную весть о гибели своих. Другой был сам Ермак. Услыхав стоны и суматоху, он вскочил на ноги, схватил саблю и бросился на татар, успев уложить нескольких из них. Но татары начали сильнее напирать на него. «Ко мне, братцы! Ко мне, товарищи!» — закричал громко атаман. Никто не откликался, никто не являлся на его зов. Увидел Ермак, что дело поправить уже нельзя, кинулся к берегу, порубил на дороге ещё несколько татар и бросился к лодкам, но лодки отнесло бурей на средину реки. Тогда Ермак кинулся в воду и поплыл к лодкам, но тяжёлый доспех, царский подарок, не давал ему плыть, тянул его ко дну, а татары пускали в него стрелы. Ослабел Ермак и утонул. Это было 5-го августа 1584 года[76].

13-го августа тело Ермака приплыло к селению Епанчинские юрты, в 12 вёрстах от Абалака. Татарин Яниш, внук князька Бегиша, ловя рыбу, увидел в реке человечьи ноги, петлёю вытащил утопленника, узнал его по железным латам с медною оправою, с золотым орлом на груди, и созвал всех жителей селения смотреть на тело человека, наводившего страх при жизни. Кучум и самые отдалённые князья Остяцкие, извещённые о драгоценной находке, съехались насладиться местью над ненавистным, хотя уже безвредным врагом: положив тело Ермака на возвышенную площадку, татары пускали в него стрелы; исстреляв же его совершенно, они зарыли его в землю, а доспехи Ермака взяли себе. Верхняя кольчуга Ермакова отдана была жрецам Белогорского идола, нижняя — мурзе Кандаулу, кафтан — князю Сейдяку, а сабля с поясом — мурзе Караче. Стрелецкий сотник, Ульян Моисеев Демезов, узнал в 1650 году все обстоятельства и подробности дела о смерти Ермака от Калмыцкого тайши (начальника племени) Аблая, сильно желавшего иметь броню Ермакову и наконец получившего её от потомков Кандауловых, согласно повелению царя Алексея Михайловича.

Горько заплакали казаки, узнав о смерти своего удалого атамана, и пришли в совершенное отчаяние. «Пропали мы теперь совсем», — говорили они и решились возвратиться в русскую землю. Их оставалось около 150 человек — казаков и московских ратников вместе с остатками иноземной Строгановской дружины под главным начальством атамана Матвея Мещеряка. Со смертью Ермака для них всё кончилось, и 15-го августа они вышли из города Сибири с тяжёлым сердцем, покидая гробы своих товарищей, теряя все плоды своих кровавых трудов. Они поплыли вверх по Тоболу, к великой радости Кучума. Город Искер опустел. В него вошёл сначала сын Кучумов, Алей, и вслед за ним и сам Кучум, чтобы снова царствовать и снова лишиться царства. Радовался старик, изведавший столько превратностей в жизни, что воротил своё царство, но скоро пришёл Сейдяк, отец которого был убит Кучумом, и выгнал его вон из Сибири[77].

После смерти Грозного и гибели Ермака русские отряды один за другим шли по пути, указанному им, за Каменный Пояс; заводились в новом краю русские посёлки, строились города, и мало-помалу весь север Азии с его неисчерпаемыми богатствами достался России.

Не ошибся Ермак, когда говорил своим сподвижникам: «Не оскудеет память наша в этих странах». До сих пор поминают Ермака и его убиенных товарищей в Тобольских церквах. Вот что мы читаем в рукописной Истории о Сибирской земле и о царствии:

«В лето 7129 (1621) поставлен и посвящён бысть в Сибирь, в Тобольск в архиепископы Киприан, бывший Хутынского монастыря архимандрит, и во второе лето архипастырства своего воспомяну атамана Ермака Тимофеевича сына Повольского, и он, добрый пастырь, повёл спросити Ермаковых казаков, како они приидоша в сибирское царство, и где у них с погаными были бои, и кого из них погавии убили. Казаки не принесоша ему списки, како они приидоша в Сибирь, и о боях. Он-де Добрый пастырь повёл убитых имена написати в соборной церкви в синодик и в православную неделю кликати им вечную память. Синодик, казакам написан сице, глава 33: В лето 7089, при державе государя царя и великого князя Ивана Васильевича, избра Бог и посля не от славных муж, ни от царских воевод, очистити место святыни и победити бисирманского царя Кучума, но от простых людей вооружи Бог славою Своею и ратоборством и вольностию атамана Ермака с дружиною; забыша бо сии воини света сего честь и всю славу, и плотскую сладость, и смерть в живот преложиша, и восприяша щит истинной веры и показаны храбрость свою».

XXIV


В ноябре 1581 года в Александровской слободе случилось ужасное событие. Привычка не сдерживать своего гнева и давать волю рукам не осталась для Иоанна без страшного наказания: она довела его до сыноубийства. В порыве запальчивости он убил железным посохом старшего сына своего Иоанна, которого готовил в наследники себе. В наших летописях говорится, что царевич начал укорять отца за его трусость, за готовность заключить унизительный договор с Стефаном Баторием и требовал выручки Пскова. Царь, разгневавшись, ударил его так сильно, что тот чрез несколько дней умер. Согласно с этим, рассказывает историк ливонской войны Гейденштейн, который прибавляет, что в это время народ волновался и оказывал царевичу особое перед отцом расположение, вследствие чего отец раздражился на сына, которого заподозрил в намерении свергнуть его с престола. Но Антоний Поссевин, бывший в Москве чрез три месяца после убиения царевича, слышал об этом событии иначе. Приличие того времени требовало, чтобы знатные женщины надевали три одежды одна на другую. Царь застал свою невестку, жену царевича, лежащею на скамье в одной только исподней одежде, ударил её по щеке и начал колотить жезлом. Она была беременна и в следующую ночь выкинула. Царевич стал укорять за это отца: «Ты отнял уже (говорил он) у меня двух жён, постриг их в монастырь, — хочешь отнять и третью и уже умертвил в утробе её моего ребёнка». За эти слова Иоанн изо всех сил ударил сына жезлом в голову. Борис Годунов, хотевший защитить царевича, был сильно изранен. А царевич упал без чувств, обливаясь кровью. Царь опомнился, стал рвать на себе волосы, звал лекарей. Но всё было напрасно; царевич умер на пятый день. Из Александровской слободы тело его было торжественно перенесено в Москву и погребено в Архангельском соборе. На гробнице его следующая надпись:

«В лето 7090 (1581) ноября в 19 день преставился благоверный и христолюбивый царевич князь Иван Иванович всея России, на память св. пророка Авдея, в день недельный, в 14 час нощи, а погребён бысть того же месяца в 22 день, на память св. мученика Архипа, ученика Павла, апостола Филимона воина, Апфии».

Поражённый смертью сына, царь в унынии говорил, что не хочет более царствовать, а пойдёт в монастырь. Собрав бояр, он объявил им, что второй сын его Феодор неспособен к правлению, и предоставлял боярам выбрать царя из своей среды. Но бояре боялись, не испытывает ли их царь, чтобы потом обрушиться своим гневом и на избирателей, и на избранного. Поэтому они умоляли Иоанна не уходить в монастырь, по крайней мере до окончания войны. С тех пор царь ужасно мучился много дней, не спал ночей, метался как в горячке и в бреду звал убитого сына... Наконец он стал мало-помалу успокаиваться и начал посылать богатые милостыни на поминовение души царевича: кроме вкладов в русские монастыри, к четырём вселенским патриархам было послано до 20 000 червонцев.

Царевич Иоанн был женат три раза: первая жена его была Евдокия Богдановна Сабурова; вторая — Прасковья Михайловна Соловая; третья — Елена Ивановна Шереметева. Первая жена его была пострижена, под именем Александры, в Суздале, а вторая — на Белоозере. Обе они скончались в 1620 году и погребены в Вознесенском монастыре в Москве.

Царевичем Иоанном написано похвальное житие св. Антония Сийского, также служба и похвальное ему слово. Впереди службы написано: «Списано бысть сие многогрешным Иваном Русином, родом от племени Варяска, колена Августова, кесаря Римского, в лето 7087...»

XXV


Царь Иоанн, угрызаемый совестью, стал припоминать тысячи людей, погибших, подобно царевичу, от его неразумного гнева. Он усиливался припомнить замученных или казнённых им по именам, вписывал их в синодики (поминальники) и посылал по монастырям молиться за упокой их душ. В Кирилло-Белозерском монастыре сохранились два таких синодика, присланные сюда Иоанном за год до его смерти.

В большой вкладной книге Кириллова монастыря, на 16-м листе, сказано: «Царь государь и великий князь Иван Васильевич пожаловал по опальных людях 900 рублей. Имена их в синодике писаны. Панихиды по них поют и литургию служат собором в субботу сыропустную».

В кормовых книгах этого же монастыря отмечено: «В субботу сыропустную по опальных, избиенных, потопленных и сожжённых с жены их и чады и домочадцы. А имена их писаны в синодике. Панихиды поют собором. Даяния по них царя и великого князя Ивана Васильевича 2200 рублёв». Второй синодик прислан в дополнение к первому. Как в первом, так и во втором синодике означены по большей части именно те лица, которые, по другим достоверным свидетельствам, погибли в несчастное время Грозного.

Лета седмь тысящь девятьдесят первого. Царь и Государь и Великий Князь, Иван Васильевич всея Руси, прислал в Кириллов монастырь сие поминание и велел поминать на литиях и на литургиях и на панихидах по вся дни в церкви Божии:

Княгиню иноку Евдокею (удельную), иноку Марию, иноку Александру (потоплены в Горах[78]) в Шексне-реке, повелением царя Иоанна.

Помяни Господи души усопших раб своих и рабынь прежде почивших века сего от Адама и до сего дни[79].

XXVI


Мы уже знаем, что первой супругой царя Иоанна Васильевича была Анастасия Романовна, скончавшаяся в 1560 году. Вскоре после её кончины Иоанн начал свататься к сестре польского короля Сигизмунда-Августа Екатерине, но сватовство это не имело успеха. Тогда он обратился в сторону противоположную — на Восток и в 1561 году женился на дочери черкесского князя Темрюка, которой при крещении в Москве дали имя Марии. Иоанна могли прельстить, с одной стороны, выгода женитьбы не на русской, особенно при тогдашних обстоятельствах, а с другой — красота черкешенки; но легко понять, что он мог выиграть в нравственном отношении от этого союза. Современники пишут, что эта княжна черкесская, дикая нравом и жестокая душою, ещё более утверждала Иоанна в злых наклонностях: «на злые дела падущая», говорится в одном современном историческом памятнике. Прожив в супружестве восемь лет, царица Мария Темркжовна после тяжкой и продолжительной болезни умерла 1-го сентября 1569 года, не оставив детей, и погребена была в Вознесенском монастыре в Кремле.

Скучая вдовством, хотя и не целомудренным, Иоанн давно уже искал себе третьей супруги. Нашествие крымского хана остановило на время это дело. Когда же опасность миновалась, царь снова занялся им. Из всех городов в Москву свезли невест, и знатных, и не знатных, числом более двух тысяч: каждую из них представляли ему отдельно. Сперва он выбрал 24, а потом 12. Их должны были осмотреть доктор и бабки. Долго сравнивал их Иоанн в требуемых для него женских достоинствах и наконец предпочёл всем Марфу Васильевну Собакину, дочь новгородского купца. Но Иоанн первый из царей должен был испытать скорбь разлуки с избранною невестою вследствие дворских интриг.

Государевы невесты очень нередко избирались из бедных и простых дворянских родов, а потому и возвышение их родства выпадало на долю самым незначительным людям. Весьма понятно после того, с какою завистью и ненавистью встречали во дворце родство новой царицы, с каким опасением смотрели на новых людей, её родичей, все лица, находившиеся в близости и в милости у государя, сидевшие прочно в своих пригретых гнёздах по разным частям дворцового и вообще приказного управления. Выбор государевой невесты подымал в дворовой среде столько страстей, столько тлиных козней и всяческих интриг, что это государево дело редко проходило без каких-либо более или менее важных и тревожных событий в его домашней жизни.

Избранная невеста, вступая во дворец царевною, среди радостей и полного счастия, неизобразимого для простой девицы и особенно для её родных, вовсе не предчувствовала, что именно с этой минуты участь её держится на одном волоске, что именно с этой минуты её личность становится игралищем самых коварных, низких и своекорыстных замыслов. Те же самые люди, которые с раболепием служили ей, с раболепием заискивали её особого расположения, земно кланялись ей, как новонаречённой царице; те же самые люди, которые так были близки её царственному жениху, так были любимы им и, казалось, так добродушно и искренно радели о его счастии и, стало быть, о счастии избранной им супруги, — эти-то самые люди и являлись в тайных своих замыслах первыми и, можно сказать, единственными её врагами.

Недоступный, замкнутый царский терем с его просторною и прохладною жизнию, в смысле всякого изобилия и великолепия, всяческого раболепства и ласкательства, являлся на деле самым открытым местом для действий потаённых врагов и самым тесным и опасным местом для жизни. Простое лёгкое нездоровье было достаточно для того, чтобы враги воспользовались этим обстоятельством и облекли его в дело величайшей важности и величайшей опасности даже для здоровья самого государя, всегда обвиняя при этом и родство невесты, будто оно нарочно скрывает какую-либо неизлечимую её болезнь, разумеется, для того, чтобы не лишиться ожидаемого высокого благополучия вступить в. близость к государю. Враги употребляли большие старания чем-либо в действительности испортить здоровье царевны-невесты и таким образом лишить её царской любви, выселить из дворца и тогда новый выбор государевой супруги направить согласно своим потаённым целям.

Со многим и долгим испытанием царь Иоанн Васильевич избрал в супруги девицу Марфу Васильевну Собакину. Она была испорчена ещё в невестах и скончалась с небольшим через две недели после свадьбы, совершенной царём вопреки обычному предубеждению и страху за собственное здоровье. Об этом засвидетельствовал сам царь, когда просил соборного разрешения вступить потом в четвёртый брак[80].

Подозрение в порче пало на родство прежних цариц, Анастасии Романовны и Марии Темрюковны. По этому случаю были розыск и казни. В числе других погиб в это время князь Михаил Темрюкович Черкасский, брат царицы Марии.

Царица Марфа Васильевна скончалась 13-го ноября 1571 года и погребена в соборном храме Вознесенского монастыря.

Не привыкнув и не любя сдерживаться ни в чём ни какими препятствиями, Иоанн в начале 1572 г. вопреки церковным правилам женился в четвёртый раз на Анне Алексеевне Колтовской. В Москву съехались для избрания нового митрополита (по смерти Кирилла) три архиепископа: Леонид новгородский, Корнилий ростовский и Антоний полоцкий, — семь епископов и множество архимандритов и игуменов. Прежде, нежели собравшиеся приступили к своему главному делу, царь пригласил их к себе, бил пред ними челом и просил у них прощения и разрешения по случаю своего четвёртого брака, на который он дерзнул по следующим причинам: женился он первым браком на Анастасии, дочери Романа Юрьевича, и жил с нею тринадцать лет с половиною; но вражиим наветом и злых людей чародейством и отравами царицу Анастасию извели. Совокупился он вторым браком, взял за себя из Черкасс Пятигорских девицу и жил с нею восемь лет, но и та вражиим коварством отравлена была. Подождав немало времени, он захотел вступить в третий брак, с одной стороны, для нужды телесной, а с другой — для детей, совершенного возраста не достигших; поэтому идти в монахи не мог, а без супружества жить соблазнительно; избрал себе невесту, Марфу, дочь Василия Собакина, но враг воздвиг ближних многих людей враждовать на царицу Марфу, и они отравили её, ещё когда она была в девицах; царь положил упование на всещедрое существо Божие и взял за себя царицу Марфу, в надежде, что она исцелеет; но была она за ним только две недели и преставилась ещё до разрешения девства. Царь много скорбел и хотел облечься в иноческий образ; но, видя христианство распленяемо и погубляемо, детей несовершеннолетних, дерзнул вступить в четвёртый брак. Царские богомольцы, архиепископы и епископы, видя такое царёво смирение и моление, много слёз испустили и на милосердие преклонились. Собравшись в соборной церкви Успения, они положили: простить и разрешить царя, ради тёплого умиления и покаяния, и положить ему заповедь не входить в церковь до Пасхи; на Пасху в церковь войти, меньшую дору и пасху вкусить, потом стоять год с припадающими; по прошествии года ходить к меньшой и к большой доре; потом год стоять с верными, и как год пройдёт, на Пасху причаститься св. тайн; со следующего же, 1573 г. разрешили царю по праздникам владычным и богородичным вкушать богородичный хлеб, святую воду и чудотворцевы меды; милостыню государь будет подавать сколько захочет. Если государь пойдёт против своих неверных недругов, за святые Божии церкви и за православную веру, то ему епитимию разрешить: архиереи и весь священный собор возьмут её тогда на себя. Прочие же, от царского синклита до простых людей, да не дерзнут на четвёртый брак; если же кто по гордости и неразумению вступит в него, тот будет проклят. Иоанн хотя и подчинился было соборной епитимии, но только на самое короткое время. Отправившись через месяц в Новгород и заехав 31 мая (соборное определение состоялось 29-го апреля) в Хутынь-монастырь, он действительно не входил в церковь, а стоял у церковных дверей, пока царевичи слушали в церкви молебствие. Но 7-го августа, получив в Новгороде известие о победе, одержанной нашими войсками над крымскими татарами, отправился в Софийский собор на молебен, а 15 августа присутствовал в том же соборе и за литургиею[81].

Прожив в четвёртом браке не более трёх лет, Иоанн развёлся с Анною Колтовскою, которая, как некогда Соломония, должна была отказаться от света и заключиться в Тихвинском Введенском монастыре, где скончалась в 1626 году с именем Дарии (в монашестве или в схиме).

Затем две наложницы Иоанна, Анна Васильчикова и вдова Василиса Мелентьева, не могут быть названы царицами: в современных памятниках они называются не царицами, а женщинами. Иоанн не венчался с ними, а брал только церковную молитву для сожития с ними. Анна Васильчикова схоронена в Суздальской девичьей обители, там же, где почивает и Соломония.

В пятый и последний раз Иоанн венчался в 1580 году с Мариею Феодоровною Нагою, дочерью незначительного дворянина Фёдора Фёдоровича Нагого. Замечательно распределение свадебных чинов на этой царской свадьбе: посажёным отцом царя был сын его Феодор, будущий московский царь, а дружками со стороны жениха — князь Василий Иванович Шуйский, со стороны невесты — Борис Фёдорович Годунов — оба будущие московские цари. Во время пребывания в Москве Антония Поссевина Иоанн исповедовался, но не причащался, вследствие того, что был женат на пятой жене.

Женившись на Марии Нагой, Иоанн вскоре невзлюбил её, хотя она была уже беременна. Он задумал жениться на какой-нибудь иностранной принцессе царской крови. Англичанин медик, по имени Роберт, сообщил ему, что у английской королевы есть родственница Мария Гастингс[82]. Иоанн отправил в Лондон дворянина Фёдора Писемского узнать о невесте, поговорить о ней с королевой и вместе с тем изъявить желание от имени царя заключить тесный союз с Англией. Условием брака было то, чтобы будущая супруга царя приняла православную веру. Хотя царь у себя дома и заявлял о неспособности царевича Феодора, но Писемскому не велел говорить этого королеве; напротив, приказывал объявить, что детям новой царицы дадутся особые уделы. Достойно замечания, что на случай, если бы королева заметила, что у царя есть уже жена, Писемский должен был сказать, что она не какая-нибудь царевна, а простая подданная и для королевской племянницы её можно и прогнать. Когда Мария Гастингс отказалась от чести сделаться московскою царицею, Иоанна всё-таки не оставляла мысль жениться на иностранке, и он всё разведывал, нет ли у английской королевы какой-нибудь другой родственницы, с которою он мог бы вступить в брак.

От пятой жены у Иоанна остался сын — царь Димитрий, столь несчастный для себя и для России, невинный виновник долговременных бедствий и смут. По смерти Иоанна и воцарении Феодора вдовствующая царица вместе с сыном и ближайшими родственниками была сослана, по проискам Бориса Годунова, на житьё в Углич. Здесь младенец Димитрий был злодейски умерщвлён 15 мая 1591 года, а несчастная мать его была насильно пострижена под именем Марфы и сослана в Никольский монастырь на Выксе (в Череповецком уезде), в дикой и пустынной местности. Там её содержали очень строго, и в услужение ей было приставлено лишь два человека. Между тем, по восшествии на престол Годунова, стали носиться слухи о появлении этого самого Димитрия, избежавшего будто бы от рук убийц в Угличе и идущего теперь отнять свой законный престол у похитителя. Подозревая царицу-инокиню в сношении с этим самозванцем, Борис вызвал её в Москву и вместе с патриархом виделся с нею в Новодевичьем монастыре. Убедившись в её непричастности к делу страшного для него самозванца, Годунов снова отпустил царицу на прежнее место заключения. По смерти Бориса и восшествии на престол Лжедимитрия инокиня Марфа, считаясь матерью последнего, продолжала ещё некоторое время оставаться в заточении. Наконец Лжедимитрий, надеясь склонить её к признанию его своим сыном, послал к ней торжественное посольство, с князем Михаилом Скопиным-Шуйским во главе, бить челом от мнимо нежного сына, чтобы царица-мать благословила его на царство. Лжедимитрий сам выехал навстречу своей мнимой матери. В селе Тайнинском происходило их свидание. При дороге был разбит шатёр, куда взошли лишь царица да самозваный сын её. Сначала ласками, затем угрозами она была вынуждена признать пред всеми Лжедимитрия истинным своим сыном. После этого инокиня Марфа с великими почестями была посажена в парадную колесницу; самозванец несколько вёрст провожал её с обнажённой головой и, предупредив это торжественное шествие, встретил её в московском дворце, где для неё были отведены покои впредь до изготовления великолепного помещения в Вознесенском девичьем монастыре со всею царственною обстановкою и пышностью. Но чтобы, с другой стороны, лишить царицу возможности открыть истину, самозванец озаботился удалить от неё всех доверенных и близких ей лиц. Тяжёлое время выпало на долю царицы, терзаемой укорами совести за содействие — хотя и вынужденное — столь гнусному обману. В скором времени последовал торжественный въезд в Москву Марины Мнишек, невесты Лжедимитрия. Встреченное у Спасских ворот польской музыкой, шествие остановилось у Вознесенского монастыря, где царица-инокиня приняла невесту своего мнимого сына и предложила ей помещение в стенах святой обители до окончания приготовлений к свадьбе. Но когда обман Лжедимитрия был обнаружен и самозванец, оставленный всеми, лежал полумёртвый от падения у дворцового крыльца, царица, освободившись от страха угроз, открыла истину, со слезами оправдывая себя страхом смерти и женскою немощью. В царствование Шуйского было засвидетельствовано нетление мощей мученически скончавшегося царевича Димитрия и совершались многочисленные исцеления у гроба его. Поэтому приступлено было к перенесению святых мощей его из Углича в Москву. Царица-мать, царь с духовенством и весь синклит встретили св. мощи за городом и с торжеством перенесли в Архангельский собор, где инокиня Марфа, обливаясь слезами, просила царя, духовенство и весь народ простить ей грех обмана, и святители торжественно разрешили её из уважения к её супругу и к сыну. После этого мирная жизнь царицы была возмущена вестью о появлении второго самозванца Лжедимитрия, и она, радея о благе отечества, писала вразумительные грамоты в украинские города, свидетельствуя истину убиения царевича. В 1608 году инокиня Марфа мирно окончила в стенах Вознесенской обители жизнь свою, исполненную многих превратностей.

XXVII


В 1573 году, будучи ещё только 43 лет, Иоанн говорил, что он уже стар. Действительно, такая жизнь, какую он вёл, такая страшная болезнь, которою он страдал, должны были состарить его преждевременно. Несчастная война с Баторием, потеря Ливонии, унижение, претерпенное Иоанном, также должны были разрушительно подействовать на его здоровье. Наконец, сюда присоединялось невоздержание всякого рода, против которого не могло устоять и самое крепкое телосложение. В начале 1584 года у Иоанна обнаружилась страшная болезнь: гниение внутри, опухоль снаружи. В марте по монастырям разосланы были грамоты: «В великую и прелестную обитель, святым и преподобным инокам, священникам, дьяконам, старцам соборным, служебникам, клирошанам, лежням и по кельям всему братству: преподобию ног ваших касаясь, князь великий Иван Васильевич челом бьёт, молясь и препадая предобию вашему, чтоб вы пожаловали, о моём окаянстве соборно и по кельям молили Бога и Пречистую Богородицу, чтоб Господь Бог и Пречистая Богородица, ваших ради святых молитв, моему окаянству отпущение грехов даровали, от настоящей смертной болезни освободили и здравие дали; и в чём мы перед вами виноваты, в том бы вы нас пожаловали и простили; а вы в чём перед нами виноваты, и вас во всём Бог простит».

Но, молясь Богу, раздавая щедрые милостыни, приказывая кормить нищих и пленных, выпуская из темниц заключённых, суеверный Иоанн в то же самое время приглашал к себе знахарей и знахарок, которых собрал до 60. Их привозили к нему с далёкого севера. Какие-то волхвы предрекли ему, как говорят, день смерти. Говорят, что больной распорядился судьбою царства, ласково обращался к боярам, убеждал сына Феодора царствовать благочестиво, с любовию и милостию, избегать войны с христианскими государствами; в припадках всё звал убитого сына.

Смертный удар настиг Иоанна 18 марта, когда, почувствовав облегчение, он собирался играть в шашки. Над полумёртвым совершили обряд пострижения, назвали его Ионою.

Верховная дума, составленная умирающим Иоанном из пяти вельмож, состояла из князя Мстиславского, Никиты Романовича Юрьева, брата царицы Анастасии, Шуйского, Бельского и Бориса Годунова. Приняв власть государственную, Верховная дума в тот же день (18 марта) выслала из Москвы многих людей из бывшего окружения Иоанна, а некоторых заключила в темницы. К родственникам вдовствующей царицы, Нагим, приставили стражу, обвиняя их в злых умыслах — вероятно, в намерении объявить юного Димитрия наследником Иоанновым. Москва волновалась, но бояре успокоили народ: торжественно присягнули Фёдору и на следующее утро письменно обнародовали его воцарение. Немедленно послав в области с указом молиться о душе Иоанновой и счастливом царствовании Фёдора. Новое правительство созвало Великую земскую думу, знатнейшее духовенство, дворянство и всех людей именитых. Назначили день венчания на царство Фёдора Иоанновича.

Вместо послесловия