«Тоя же осени царь и великий князь заложил город Вологду камен и повеле рвы копати и подошву бити и на городовое здание к весне повеле готовити всякий запас…»
В этой торговой столице всего русского Севера занятый неутомимым созиданием Иоанн предполагает возвести громадную крепость, которая по величине и надёжности не уступала бы величине и надёжности московского Кремля, а внутри её возвести великолепный собор, который по величине и размерам мог бы соперничать с Успенским собором в Москве или с Преображенским собором на Соловках. Неизвестно, собирается ли он поселиться в этой вновь ставленой крепости навсегда, покинув нелюбимую Москву с её боярами и князьями, или всего лишь готовит второй рубеж обороны на случай согласованного нашествия литовцев и крымских татар, которое, он это видит, московским войскам едва удастся остановить. Утверждать с точностью можно лишь то, что он стремится привлечь сюда служилых людей, которые были бы готовы отразить нападение. С этой целью он наделяет землёй в вологодском уезде своих приближённых, в первую очередь Фёдора Басманова, Василия Грязного, Семёна Мишурина и некоторых других, рассчитывая на то, что они, со своей стороны, испоместят на ней своих слуг.
Покончив с делами военными, он наконец добирается до Кириллова Белозерского монастыря. Человек мирный, склонный к тихим молитвам, к неторопливому размышлению о великом прошедшем и ожидаемом будущем, противостоянию и вражде предпочитающий уединённые беседы со старинными рукописями, с богомольцами и мудрецами других времён и народов, он с наслаждением погружается в стеклянную тишину, в целительный покой мирных келий, в чарующую прелесть долгих молитв. Необходимость возводить крепости, скликать для сечи полки, перестраивать войско, укрощать неукротимых князей и бояр, отправлять кого-то в опалу, кого-то под топор палача отступает на короткое время. Душа его отдыхает от пошлой земной суеты. И до того его натуре противно постоянно держать наготове свой меч как против чужих, так и против своих, до того он измучен и изнурён, что внезапно его затаённая тоска вырывается из-под спуда, он призывает в свою одинокую келью Кирилла, игумена, и несколько самых уважаемых старцев, говорит с ними порывисто, страстно, признается, что единственная его мечта удалиться от жестокого мира, постричься в монахи и жить, как они. И это не минутный каприз, не наплыв взбудораженного религиозного чувства. Его желание неизменно. Спустя восемь лет он напомнит о нём, когда эти же старцы испросят у него помощи в делах монастырских и поучения в том, как должно им поступить:
«Ради Бога, святые и преблаженные отцы, не принуждайте меня, грешного и скверного, плакаться вам о своих грехах среди лютых треволнений этого обманчивого и преходящего мира. Как могу я, нечистый и скверный душегубец, быть учителем, да ещё в столь многомятежное и жестокое время? Пусть лучше Господь Бог, ради ваших святых молитв, примет моё писание, как покаяние. А если вы хотите найти учителя, — есть он среди вас, великий источник света, Кирилл. Почаще взирайте на его гроб и просвещайтесь. Ибо его учениками были великие подвижники, ваши наставники и отцы, передавшие и вам духовное наследство. Да будет вам наставлением святой устав великого чудотворца Кирилла, который принят у вас. Вот вам учитель и наставник! У него учитесь, у него наставляйтесь, у него просвещайтесь, будьте тверды в его заветах, передавайте эту благодать и нам, нищим и убогим духом, а за дерзость простите, Бога ради. Вы ведь помните, святые отцы, как некогда случилось мне придти в вашу пречестную обитель Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла и как я, по милости Божьей, Пречистой Богородицы и по молитвам чудотворца Кирилла, обрёл среди тёмных и мрачных мыслей небольшой просвет — зарю света Божия — и повелел тогдашнему игумену Кириллу с некоторыми из вас, братия (был тогда с игуменом Иоасаф, архимандрит Каменский, Сергий Колычев, ты, Никодим, ты, Антоний, а иных не упомню), тайно собраться в одной из келий, куда и сам я явился, уйдя от мирского мятежа и смятения; и в долгой беседе я открыл вам свои желания постричься в монахи и искушал, окаянный, вашу святость своими слабосильными словами. Вы же мне описали суровую монашескую жизнь. И когда я услышал об этой Божественной жизни, сразу же возрадовалась моя окаянная душа и скверное сердце, ибо я нашёл Божью узду для своего невоздержания и спасительное прибежище. С радостью я сообщил вам своё решение: если Бог даст мне постричься при жизни, совершу это только в этой пречестной обители Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла; вы же только молились. Я же, окаянный, склонил свою скверную голову и припал к честным стопам тогдашнего вашего и моего игумена, прося на то Благословения. Он же возложил на меня руку и благословил меня на это, как и всякого человека, пришедшего постричься…»
И не проходит даром это благословение, благословение игумена навсегда остаётся в душе:
«И кажется мне, окаянному, что наполовину я уже чернец: хоть и не совсем ещё отказался от мирской суеты, но уже ношу на себе благословение монашеского образа. И видел я уже, как многие корабли души моей, волнуемые лютыми бурями, находят спасительное пристанище. И потому, считая себя уже как бы вашим, беспокоясь о своей душе и боясь, как бы не испортилось пристанище моего спасения, я не мог вытерпеть и решился вам писать…»
Однако не более чем наполовину пребывает он уже в чернецах. Другая половина, волнуемая лютыми бурями, должна вновь погрязнуть в мирской суете. Направить корабли своей души в спасительное пристанище Бог не велит. Бог обрёк его служить государем, и ему до конца своих дней тащить этот невыносимый для честного человека, окровавленный крест. Шапка-то Мономаха действительно тяжела, и своей волей напялить её на скудную свою головёнку тщится лишь почерневшая от подлостей сволочь или кромешный дурак.
Он возвращается с богомолья к беспокойным делам управления, и что поджидает его? Пока он отсутствовал, князь Щенятев постригся в монахи, случай не частый, обычно опальных князей приходится силой отправлять в монастырь, доброй волей они затворяются редко, да и то большей частью на старости лет. Пострижение много нагрешившего князя тем не менее представляется ему подозрительным, но он делает, до поры до времени, вид, будто ничего не случилось.
По весне, не успевают сойти снега и отшуметь полноводные реки, мор открывается в Великих Луках, в Троицком Сергиевом монастыре и в Смоленске, в течение нескольких месяцев страхом неминуемой смерти обороняя литовские рубежи и опустошая важные крепости, которые с запада прикрывают Москву. После мора необходимо во что бы то ни стало и как можно скорей населить эти крепости московскими стрельцами, служилыми казаками, пушкарями, хотя бы малым отрядом служилых людей, но такой массы годных к службе бойцов негде взять, и без того у него слишком мало их для обороны обширных, им же раздвинутых рубежей, ни с одной стороны не оборонённых естественными преградами, кроме болот да лесов.
И медлить нельзя. И без того не имея никакого желания рисковать собственными полками, а теперь лишившись возможности бросить на источающие заразу московские крепости алчных литовцев, польский король и литовский великий князь с двойной настойчивостью натравливает на Москву тоже алчного крымского хана, и крымский хан, за горсть золото готовый реками чужую кровь проливать, едва успев отдышаться после конфуза под Болховом, гонит к Иоанну гонцов всё с тем же безрассудным требованием Казани и Астрахани, несмотря на то, что и польский король, и московский царь и великий князь, и сам крымский хан знают отлично, как у него коротки руки до Казани и Астрахани, а вместе с абсурдным требованием вновь ищет и вовсе нерассудительных даней. Иоанн повелевает кратко ему отписать:
«Мы, государи великие, бездельных речей говорить и слушать не хотим…»
Никогда ещё московские государи не изъяснялись этим стальным языком с татарскими ханами. Ему и этого мало. Ощутив свою возросшую и всё растущую силу, он со своей стороны прибегает к угрозам и позволяет себе говорить с заперекопьским нахалом как старший с младшим, давно на практике испытав благодатную, трезвящую, вводящую в разум силу угроз. Вот как он наставляет Алябьева, которого в крымский вертеп направляет послом:
«Если станет хан говорить: посылал я к брату своему, великому князю, гонца Мустафу с добрым делом, а князь великий велел его ограбить Андрею Щепотьеву за то, что у Андрея Сулеш взял имение в зачёт наших поминков, так я велю этот грабёж Мустафе взять на тебе, — отвечать: которые поминки государь наш послал к тебе с Андреем Щепотьевым, эти поминки Андрей до тебя и довёз, а Сулеш у Андрея взял рухлядь силою, Андрей бил тебе челом на Сулеша, а ты управы не дал, Андрей бил челом нашему государю, и государь велел ему за этот грабёж взять на твоём гонце: если же на мне велишь взять что силою, то государь мой велит мне взять вдвое на твоём после и вперёд к тебе за то посла не пошлёт никакого…»
Девлет-Гирей мнётся, страсть как хочется ему достать Москвы и Казани и вдоволь насытиться чужим добром и полоном. Он прикидывает, не соединиться ли в самом деле с непокорившимися казанцами, помышляющими по скудости духа не о самостоятельности, не о свободе уже, а только о том, чтобы из-под власти московского царя и великого князя перекинуться под власть крымского хана, хоть и злодея, но всё-таки своего злодея по крови и вере.
Афанасий Нагой достойно исполняет свои обязанности представителя московского государя, которые обыкновенно совмещаются с обязанностями лазутчика. Он подкупает придворных Девлет-Гирея, соблазняет подарками торговых евреев, содержит исполнительных соглядатаев и благодаря многим глазам и многим ушам добывает достоверные сведения о намерениях оголодавших без набега татар. Одна из его новостей грозит Московскому царству многими бедами. Афанасий Нагой спешит донести, что прибыли грамоты от казанских татар и луговых черемис, в которых прежде враждующие между собой, а нынче сплотившиеся татары и черемисы просят прислать военную помощь, а во главе орды поставить ханского сына, а как орда с ханским сыном подступит к Казани, так они все отложатся от московского царя и великого князя, неизбежный итог насильственного обращения в православие, возьмут силой казанский острог, по крепостям перебьют московские гарнизоны, всё ещё малочисленные, несмотря на переселение полутора сотен опальных князей и бояр, а всего против них наберётся тысяч до семидесяти мятежников. Афанасий Нагой также доносит, что присылали ногаи к хану сказать: