Царское проклятие — страница 7 из 55

— Я помню, — зло прошипел княжич, и глаза его наполнились слезами от обиды.

Добро бы, коль она оказалась бы первой, а то вон их сколько сотворилось за все время. Считай, с самого детства, даже когда была еще жива мать. То тебя в нарядной одеже, богато расшитой золотыми и серебряными нитями, ведут на отцов столец, с почетом усаживая на место, выше которого на Руси ничего уже нет. При этом все тебе угодливо кланяются и обращаются с тобой, как с истинным правителем, а едва раскрываешь рот, чтобы сказать не то, чему тебя терпеливо учили, а свое, как тут же, не слушая, перебивают, и сами говорят совсем иное, но от его имени. Это каково? Выходит, повсюду ложь и обман?

А еще он хорошо помнил ту страшную ночь, пятилетней давности картину, которую застал холодным апрельским вечером в постельном покое своей матери, великой княгини всея Руси Елены Васильевны Глинской. Вызвали его туда в неурочный час, хотя время было уже позднее — пора отходить ко сну. Даже не дав одеться, прямо в одной длиннющей ночной рубахе, на полы которой он все время наступал, шлепая по стылым доскам, его отвели на женскую половину кремлевских палат. Там-то он и застал то, что потом врезалось в его память на всю жизнь.

Мать лежала на постели с лицом, белым как снег, да вдобавок неприятно искаженным от мучительной боли. Обе ее руки были прижаты к животу, а изо рта валила пена. Временами ее начинало колотить, и она извивалась от очередного приступа мучительной боли, разъедающей, как ей казалось, все внутренности.

Иоанн, широко раскрыв глаза, смотрел на это, не в силах вымолвить ни слова. От ужаса, охватившего его, он силился, но не мог даже закричать — панический страх, подкативший к горлу, словно невидимой пробкой прочно заткнул ему рот.

— Мама, — наконец прошептал он, но к тому времени, когда он выдавил из себя это коротенькое словцо, стоившее ему мучительных усилий, Елена Васильевна уже затихла, перестав дергаться в конвульсиях, и даже ее руки, которые все время сжимали живот, теперь расслабленно опали, вытянувшись вдоль тела.

— Тебе лучше? — с надеждой спросил он чуть погодя, страшась тягучего черного молчания, воцарившегося в ложнице, и стремясь хоть как-то нарушить его.

Мама в ответ почему-то ничего не произнесла и даже не пошевелилась. Тогда Ванятка повторил свой вопрос. На этот раз ответ последовал, но откликнулась не она, а боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский[24] — высокий широкоплечий добродушный дядька, сидевший у ее изголовья. Оглянувшись на мальчика, он страдальчески скривил лицо, всхлипнул и произнес:

— Теперь ей уже лучше. Померла она, княже.

— Как померла? Это что — игра такая? — не понял Ваня.

— Насовсем померла, — жестко повторил Иван Федорович.

— Насовсем нельзя понарошку помирать, — горячо возразил мальчик.

— А она не понарошку. Она взаправду, — боярин вдруг рухнул на колени, уткнувшись головой в постель с лежащей княгиней. Плечи его беззвучно затряслись от рыданий.

— Так и не простилась, — вздохнула главная блюстительница порядка на женской половине Аграфена Федоровна Челяднина — родная сестра плачущего боярина, и ее титаническая грудь сокрушенно всколыхнулась. — Пойдем, что ли, Ваня, — ласково обратилась она к восьмилетнему княжичу и властно повлекла за собой, приговаривая на ходу: — Опосля, опосля поцелуешь, да обнимешь напоследок. Вот обмоют тело, тогда уж…

Помнится, потом, уже после похорон, Иван Федорович еще раза три или четыре заходил в покои малолетнего княжича, брал Ванятку на колени и горячо, с жаром, рассказывал мальчику о том, как отравили его маму злые люди, которые ныне со всех сторон окружают княжича, говорил, что теперь и ему самому надобно беречься, потому что убить могут. Слово «отравить» боярин то ли не произносил, то ли оно Ване не запомнилось, зато что такое убить — он знал хорошо. Ему сразу представилось, как злые дядьки с большими черными бородами и с огромными ножами в руках крадутся, бесшумно выползая из темных углов, угрожающе надвигаясь на княжича со всех сторон. Все ближе и ближе они — Ваня испуганно зажмурился, и видение тотчас пропало.

— Я не хочу, чтоб меня убили, — залепетал он испуганно. — Не хочу, не хочу, не хочу!

Нет, он уже не лепетал — истошно выкрикивал свое пожелание. Почему-то казалось, что чем громче он его выскажет, тем больше надежды на то, что страшное видение не воплотится в реальность.

— Я тоже не хочу, — грустно отвечал боярин.

— А ты меня защитишь? — требовательно спрашивал мальчик.

— Меня бы кто защитил, — вздыхал Иван Федорович, но потом, натолкнувшись на изумленный взгляд Вани, тут же поправлялся, обещая: — Конечно, княжич. Пусть только посмеют.

Но голос его при этом оставался таким же унылым и бесцветным, и становилось ясно — не сможет. А что обещает, так это все ложь. Они все лгут.

Так оно и вышло.

Спустя три дня страшная картина из видений княжича воплотилась воочию. Только вместо ножей руки дядек угрожающе лежали на рукоятях сабель, которые они, впрочем, даже не извлекали из ножен — незачем. Имелось и еще одно отличие от кошмара. Одежда на всех них была не черная и мрачная, как представлялось Ване, а обычная, которую носят все ратники.

«Как же так?! Ведь ратники — это мое войско, — подумал княжич. — Выходит, что и они заодин с головниками?!» От таких мыслей ему стало очень горько, а умирать так не хотелось, и он во всю глотку закричал: «Не-е-т!!», прижимаясь лицом к груди Ивана Федоровича, безвольно сидевшего на лавке.

Жесткие золотые нити и острые края серебряных пуговиц на нарядной ферязи боярина больно царапали лицо Вани, но он терпел, ища спасения в этом добродушном улыбчивом человеке и надеясь, что тот сейчас выхватит свою острую сабельку и примется рубить вошедших, рассыпая богатырские удары направо и налево. Но тот лишь суетливо забормотал:

— Вы пошто это? Вы это зачем? Что нужно-то?

— Тебя, — произнес чей-то до ужас знакомый густой басовитый голос. — Тебя нам нужно.

И тут же чья-то рука, цепко и больно ухватив княжича за локоть, властно потащила прочь от последней, пускай и призрачной защиты и опоры.

— Я не хочу! — закричал он во весь голос. — Вон! Все вон! — и умоляюще: — Не надо!

— Нет, надо! — грубо произнес обладатель все того же густого басовитого голоса и потянул еще сильнее.

Ваня сопротивлялся, как только мог, но мальцу, которому и до полных восьми лет не хватало еще целых четырех с половиной месяцев, было не под силу тягаться со здоровенным мужиком, которым как раз и оказался боярином Василием Васильевичем Шуйским. В конце концов Ваню, как котенка, отшвырнули на постель, после чего, по мановению все той же руки Василия Васильевича, двое дюжих ратников, ухватив Ивана Федоровича под локотки, подняли и чуть ли не волоком потащили к выходу. Сам Телепнев-Оболенский идти не мог — ноги его волочились, как неживые, то и дело цепляясь носками красных сафьяновых сапог за половицы.

«Ну, все, — в панике решил Ваня. — Защиту мою забрали, а теперь и меня резать учнут. Точь-в-точь как сказывал боярин». — И испуганно отполз на дальний конец постели при виде угрожающе надвинувшейся на него огромной фигуры Шуйского. Однако Василий Васильевич за длинным ножом в сапог не лез, да и саблю из ножен тоже вынимать не спешил. Вместо этого, подойдя вплотную к княжичу, он указал на дверь, за которой уже скрылись ратники, и обличающе пробасил:

— Он — изменщик тебе, княжич!

Не зная, что еще сказать, Шуйский потоптался подле постели, затем махнул рукой и тоже пошел к выходу. Василий Васильевич вообще не любил попусту говорить, предпочитая делать дело, причем по возможности наверняка. Оттого, имея за плечами долгие годы ратной службы, он ничем особым как воевода, себя не проявил. Не было у него крупных побед, зато не имелось и тяжких поражений.

Молчание же его, за которое Шуйского прозвали Немым, иной раз было весьма красноречивым. Он и в только что взятом Смоленске, сидя там на воеводстве, не больно-то разговаривал. Даже когда к городу, после злосчастной для русского войска битвы под Оршей, подошли войска Сигизмунде I Старого, возглавляемые Константином Острожским, много не говорил. Но его молчаливый ответ на предложение о сдаче города был гораздо красноречивее — на стене, на глазах осаждающего войска, повесили всех заговорщиков, умышлявших сдать город людям короля. В живых Шуйский повелел оставить лишь епископа Варсонофия.

Висели они при полном параде, в дорогих собольих шубах, в бархатных кафтанах, а на груди предателей болтались привязанные к шеям серебряные ковши и чарки, пожалованные им великим князем Василием III Иоанновичем. После такой расправы желающих изменить больше не нашлось, так что Острожский ушел несолоно хлебавши.

— Как… изменщик? — прошептал потрясенный Ванятка, но Василий Васильевич то ли не расслышал, то ли не захотел давать ответа — вышел молча.

Ближе к ночи княжич обнаружил, что нет и его мамки, которая тоже куда-то исчезла. Прочие же холопы на все его расспросы виновато отводили взгляд и ничего путного не сообщали. Лишь много позже он узнал, что Аграфену Федоровну взяли под стражу даже чуть раньше, чем брата. Только ее, в отличие от Ивана Федоровича, не стали заковывав в железа, бросать в темницу и морить голодом. С мамкой великого князя поступили гуманнее, попросту отправив в дальнюю обитель под Каргополем. Но это знание пришло потом, а сейчас Ванятка оставался совершенно один, позабытый не только сановниками своего отца, но и холопами.

«Все меня бросили. Никому-то я не нужен», — мелькала тоскливая мысль, и он грозился кулачком невесть кому:

— Вот погодите-ка, вырасту, дак я вам всем покажу!

В ложнице было пусто. Правда, оставался меньшой брат Юрий[25], но с него проку было мало. Глухонемой, а вдобавок еще и слабоумный, он мог только радостно или горестно гугукать, четко улавливая настроение самого Вани. Иногда выходило невпопад, но на сей раз получилось одинаково, так что полночи братья проревели, уткнувшись друг в дружку.