Цензоры за работой. Как государство формирует литературу — страница 9 из 50

[109].

Последней категорией, подлежавшей надзору, по мнению Мальзерба и других лиц, писавших о книготорговле, была литература, наносящая урон принятым моральным устоям, – сейчас это обычно называют порнографией. В XVIII веке этого термина не существовало, но эротическая литература процветала, не привлекая особого внимания, если действующими лицами не становились монахи, монахини или официальные фаворитки. Такие книги были достаточно скандальными, чтобы хорошо продаваться из-под полы, но никогда не попадали в руки цензоров. Лишь несколько непристойных романов было отправлено на рассмотрение, и к ним, как правило, относились терпимо[110]. Единственным примером необычайно похабной книги, который я встретил в записях цензоров, стала «Тайны брака, или Кресло красного бархата», Mystères de l’hymen, ou la bergère de velours cramoisy, которую цензор отверг как отвратительный плод помрачения ума[111].

После изучения сотен докладов цензоров сталкиваешься с непредвиденной проблемой: если цензоры в первую очередь думали не о вынюхивании безбожия и вольнодумства, за исключением особых случаев вроде янсенизма или международных отношений, в чем они видели опасность? Не там, где мы бы ожидали, не среди философов-просветителей. Нет, их больше беспокоил двор. Точнее, они опасались вторгаться в переплетение протекций и обязательств, посредством которых распределялась влиятельность при Старом режиме. Хотя к 1750 году книжный рынок процветал и новые силы изменяли облик торговли, королевские цензоры все еще принадлежали к миру, созданному государями эпохи Возрождения, где неверный шаг мог привести к катастрофе и судьба зависела от воли власть имущих (les grands).

Опасность, таким образом, исходила не от идей, а от людей – всех, обладавших влиянием, кого могло задеть неуважительное или неосторожное замечание. Один из цензоров вычеркнул из исторической книги упоминание о преступлении представителя могущественной династии де Ноай, совершенном в XVI веке, и не потому, что оно не было совершено, а потому, что «дом [де Ноай] может быть недоволен тем, что об этом вспоминают»[112]. Другой цензор отверг точнейший труд по генеалогии на том основании, что он может содержать упущения, оскорбительные для некоторых влиятельных семей[113]. Третий отказался одобрить описание отношений Франции с Оттоманской Портой, потому что в нем содержались «подробности, затрагивающие семьи, требующие уважения», и даже назвал имена: один аристократ сошел с ума, служа послом в Константинополе, а другой не смог получить должность посла из‐за враждебности двора к его сумасбродной теще[114]. Повсеместно цензоры содрогались при мысли пропустить завуалированное упоминание кого-то, обличенного властью. Потребовалось специальное расследование в Лионе, чтобы выпустить книгу, которая могла оскорбить местных нотаблей[115]. Мальзерб, который и сам принадлежал к влиятельному роду, постоянно отправлял рукописи на проверку высокопоставленным особам, которые могли понять отсылки, недоступные цензорам более скромного происхождения. Вельможи ожидали такого рода услуг. Герцог Орлеана, например, поблагодарил Мальзерба через посредника за то, что тот следит, чтобы «никакая информация о его отце не была опубликована до того, как об этом сообщат ему [нынешнему герцогу]»[116].

Жанром, вызывавшим у цензоров наибольший ужас, был «роман с ключом». Его легко было не опознать, не обладая достаточным знанием света. Неискушенный аббат Жируа, к примеру, попросил Мальзерба назначить другого цензора для романа, который не просто высмеивал писателей (что было приемлемо), но мог метить по более значимым мишеням. «Я боюсь намеков. Они встречаются часто, и я не решаюсь взять на себя ответственность за них. Если бы я мог их понять, то, возможно, не волновался бы так, но я не могу сказать, кто имеется в виду»[117]. Та же опасность мерещилась другому несведущему цензору, который отказался одобрить рукопись, хотя нашел ее безупречной во всем, кроме одного: «Это может быть аллегория, скрытая с изяществом и тонкостью под священными именами, которой при дворе найдут злонамеренное приложение (applications malignes). Поэтому я нахожу работу опасной для публикации в этом королевстве, даже с молчаливого одобрения»[118]. Мальзерб с пониманием относился к опасениям людей, работавших под его началом. Они, в конце концов, не принадлежали к высокопоставленным особам (des gens assez considérables) и не могли уловить аллюзии, очевидные для любого человека из великосветских кругов. Более того, они были боязливы. Цензоры скорее отказали бы рукописи, чем рискнули обратить на себя неудовольствие, одобрив ее[119]. Отказ часто показывал страх перед «приложениями», applications – этот термин нередко появляется в бумагах цензоров, а также полиции[120]. Под ним подразумевались зашифрованные в книгах, песнях, эпиграммах и остротах намеки, обычно оскорбления или компрометирующая информация. Applications оставались незамеченными обычными читателями, но могли причинить большой ущерб представителям высшего общества. Такие «приложения» представляли собой форму влияния, которую нужно было держать под контролем в обществе, где репутация и «лицо» (bella figura) означали политическое могущество и были источником уязвимости, как три сотни лет назад при итальянских дворах.

Скандал и Просвещение

Если в бумагах цензоров можно услышать эхо Возрождения, заметны ли в них признаки грядущей революции? Ответ будет отрицательным: пристальное изучение цензуры с 1750 по 1763 год избавляет от ощущения, что все, происходившее в последние годы Старого режима, вело к взрыву 1789 года. Оставив в стороне телеологию, приходится признать, что в литературном мире действовало достаточно сил, подрывающих устои. Одной из них было Просвещение. И хотя его приверженцы посылали самые скандальные книги печататься за пределами Франции, иногда они пытались издать их внутри королевства, отправляя цензорам, и в редких случаях цензоры одобряли их. Это могло послужить причиной скандала. Не только у самого цензора начинались проблемы, но, что более важно, государственный аппарат подвергался угрозе со стороны сторонних сил, стремившихся завладеть идеологическим контролем. Речь идет о последующей, послепечатной цензуре. Книги могли вызвать негодование многих инстанций – Парижского университета (особенно факультета теологии в Сорбонне), парламентов (независимых судов, которые могли вмешиваться в дела при беспорядках в городе), Генеральной ассамблеи церкви Франции (она часто запрещала книги во время своих собраний раз в пять лет) и, из числа других духовных авторитетов, в первую очередь французских епископов и Ватикана. Все эти силы претендовали на право осуществлять цензуру, и администрация успешно отбивалась от их посягательств, желая сохранить за собой монополию на власть в мире печати.

Эта монополия была сравнительно новым явлением. В Средние века корона предоставляла право надзора за книготорговлей Парижскому университету, который в первую очередь был озабочен точностью копий, предоставляемых скрипториями. После подъема Реформации Сорбонна продолжала контролировать выход книг, но она не справлялась с потоком протестантских сочинений. Корона попыталась решить проблему в 1535 году, постановив, что, если кто бы то ни было напечатает что бы то ни было такое, его повесят. Это не помогло. За следующие 150 лет государство наращивало собственный репрессивный аппарат, уменьшая полномочия церкви. Муленский эдикт (1566) требовал, чтобы все книги перед изданием снабжались королевской привилегией, а «кодекс Мишо» (1629) устанавливал механизм цензуры через королевских цензоров под властью Канцелярии. К концу XVII века государство укрепило свою власть над издательским делом, и университет перестал играть здесь какую-либо существенную роль, но епископы и парламенты продолжали запрещать книги после их выхода, издавая mandements и arrêtés (епископские послания и парламентские эдикты). Конечно, у этих документов не было особенного эффекта, если только они не выходили в момент кризиса[121].

Самые серьезные проблемы возникли в связи с изданием трактата «Об уме» Клода Адриана Гельвеция в 1758 году[122]. Ни одна книга не вызвала столько негодования со стороны претендентов на место цензоров: эдикт парижского парламента, резолюцию Генеральной ассамблеи церкви Франции, mandement архиепископа Парижского, похожие возмущенные письма других епископов, осуждение Сорбонны, бреве папы и предписание Королевского совета. В книге «Об уме», безусловно, содержалось достаточно вызывающего – материалистическая метафизика, утилитарная этика, неортодоксальная политическая теория – чтобы вызвать осуждение у любого приверженца традиционных воззрений. Но переполох с ее осуждением свидетельствует о большем, чем праведный гнев. Каждое высказывание против книги было посягательством на авторитет администрации и попыткой присвоить себе его часть. Конечно, скандальные работы выходили и до этого, но они распространялись по подпольным каналам книготорговли. «Об уме» продавалась открыто, с королевской привилегией и апробацией.

Ее цензором был Жан-Пьер Терсье, главный чиновник в Министерстве иностранных дел. Поглощенный дипломатической бурей, которую породила Семилетняя война, Терсье не мог уделить время абстрактной философии и едва ли был способен понять ее. Обычно он проверял книги, связанные с историей и международными отношениями. Чтобы окончате