уками его шею и прильнула к нему.
Он посмотрел на нее сверху, невыразимо тронутый этой любовью, этой великодушной самоотверженностью. Сердце сжалось мгновенной острой болью.
– Добрая ты душа, Крис! А я… какой же я скот!
С четырнадцатого числа следующего месяца Эндрю приступил к своим обязанностям в отделении для приходящих больных легочной больницы Виктории. Там по вторникам и четвергам он был занят от трех до пяти. Все было совсем так, как когда-то в Эберло, с той лишь разницей, что теперь к нему приходили больные только с болезнями легких и бронхов. И разумеется, теперь, к его тайной великой гордости, он не был больше младшим лекарем страхового общества, а занимал почетное место врача одной из самых старых и известных больниц Лондона.
Больница Виктории была бесспорно стара. Находилась она в Бэттерси, среди сети убогих улиц, у самой Темзы, и даже летом сюда редко заглядывал луч солнца, зимой же ее балконы, на которые полагалось вывозить в креслах больных, бывали чаще всего окутаны густым речным туманом. На мрачном обветшалом фасаде красовался большой плакат красными и белыми буквами – воззвание, которое казалось излишним: «Больница Виктории разрушается!»
Отделение для амбулаторных больных, где работал Эндрю, казалось каким-то пережитком XVIII века. В вестибюле, в ящике под стеклом, красовались ступка и пестик, которыми пользовался доктор Линтел Ходжес, врач, работавший в этом отделении в 1761–1793 годах. Необлицованные стены были окрашены в темно-шоколадный цвет необычного оттенка, коридоры с неровным полом, хотя и идеально чистые, так плохо проветривались, что стены потели и во всех помещениях царил затхлый запах старости.
В первый день Эндрю обошел отделение с доктором Юстасом Тарэгудом, старшим врачом, пожилым аккуратным мужчиной лет пятидесяти, ниже среднего роста, с седой эспаньолкой и любезными манерами, похожим скорее на церковного старосту, чем на врача. Доктор Тарэгуд имел в больнице свои палаты, и, по принятому здесь порядку, тоже пережитку старых традиций, которых он был великим знатоком, считался ответственным за Эндрю и за доктора Миллигана, второго младшего врача.
После обхода больницы он увел Эндрю в длинную комнату врачей, находившуюся на нижнем этаже. Несмотря на то что не было еще и четырех часов, здесь уже горели лампы. Жаркий огонь пылал за железной решеткой, на стенах висели портреты знаменитых врачей больницы, среди них, на почетном месте над камином, доктор Линтел Ходжес, очень важный в своем парике. Это была замечательная реликвия славного прошлого, и по тому, как слегка раздувались ноздри доктора Тарэгуда, видно было, что этот холостяк и церковный староста любит ее, как собственное детище.
Они приятно провели время за чаем и блюдом горячих гренков с маслом в компании других врачей больницы. Эндрю нашел, что интерны очень приятные молодые люди. Но, заметив их почтительность к доктору Тарэгуду и к нему самому, он не мог удержаться от улыбки, вспомнив свои столкновения с другими «наглыми щенками» еще не так давно, когда он пытался помещать в больницу своих пациентов.
Рядом с ним сидел молодой врач Валланс, который целый год работал в Соединенных Штатах в клинике братьев Майо. Они с Эндрю заговорили об этой знаменитой клинике и ее порядках, потом Эндрю с внезапным интересом осведомился, не слышал ли Валланс в Америке о Стиллмане.
– Слышал, конечно, – сказал Валланс. – Там его все очень высоко ценят. У него диплома нет, но неофициально он более или менее признан. Он достигает поразительных результатов в своей работе.
– Видели вы его клинику?
– Нет. – Валланс покачал головой. – Я не бывал дальше Орегона.
Некоторое время Эндрю молчал, не зная, следует ли говорить то, что ему хотелось.
– Мне думается, это – замечательнейшее учреждение, – наконец сказал он. – Я несколько лет переписывался со Стиллманом. Он первый написал мне по поводу моей статьи, которую напечатали в «Американском журнале гигиены». Я видел снимки его клиники. Нельзя и представить себе более идеальное место для лечения. Клиника расположена высоко, посреди соснового леса, в уединенном месте. Застекленные террасы, специальная система регулирования воздуха, которая обеспечивает полнейшую его чистоту и ровную температуру зимой. – Эндрю остановился было, смущенный своей горячностью, так как общий разговор вокруг прекратился и его слова слышали все за столом. – Как подумаешь об условиях лечения у нас в Лондоне, то такая клиника кажется недосягаемым идеалом.
Доктор Тарэгуд сухо и неприязненно усмехнулся:
– Однако наши лондонские врачи всегда очень хорошо справлялись со своим делом в этих самых условиях, доктор Мэнсон. Мы не располагаем теми экзотическими аксессуарами, о которых вы упоминали. Но смею думать, что наши хорошо испытанные и надежные методы, хотя, быть может, не такие эффектные, дают столь же удовлетворительные и, вероятно, более прочные результаты.
Эндрю молчал, потупив глаза. Он чувствовал, что с его стороны было нескромностью так открыто заявлять о своем мнении, пока он здесь еще новый человек. А доктор Тарэгуд, чтобы показать, что он не хотел его одернуть, любезно переменил тему – заговорил об искусстве ставить банки. История медицины давно была его коньком, и он собрал массу сведений относительно хирургов-цирюльников старого Лондона.
Когда они поднялись, он приветливо сказал Эндрю:
– У меня имеется старинный набор банок. Как-нибудь непременно покажу их вам. Право, просто срам, что банки теперь не ставят. Это был и есть отличный способ вызывать внешнее раздражение.
Если не считать этого первого легкого холодка между ними, доктор Тарэгуд показал себя добрым товарищем, всегда готовым помочь. Он был дельным врачом. Почти безошибочно ставил диагноз и всегда охотно водил Эндрю по своим палатам. Но его упорядоченная душа восставала против вторжения какого бы то ни было новшества в лечении. Он и слышать не хотел о туберкулине, считая, что его терапевтическое действие еще совершенно не доказано. Он очень скупо и неохотно применял пневмоторакс, а вливаний делал меньше, чем все другие врачи в больнице. Зато он весьма щедро применял рыбий жир и дрожжи. Он их прописывал всем своим пациентам.
Приступив к своей работе, Эндрю забыл о Тарэгуде. Он твердил себе, что чудесно после многомесячного ожидания снова приняться за любимое дело. Он проявлял очень близкое подобие былого пыла и энтузиазма.
Его прежняя работа над вопросом о туберкулезных повреждениях легких рудной пылью неизбежно привела его к изучению легочного туберкулеза в целом. У него зародился план, неясный еще ему самому: в связи с опытами фон Пирке изучить ранние физические признаки первичного разрушения легких. В его распоряжении был богатый материал – худосочные дети, которых матери приносили в надежде на всем известную щедрость доктора Тарэгуда, раздававшего экстракт солода.
Но как ни старался Эндрю обмануть себя, душа его больше не лежала к этой работе. Он не мог вернуть себе прежнее непосредственное увлечение ею. Слишком много другого занимало его ум, слишком много серьезных случаев в практике, чтобы он мог сосредоточиться на каких-то неясных ему явлениях, которых еще, может быть, и не существует. Никто лучше его не знал, как много времени требуют исследования, а он теперь постоянно спешил. Этот аргумент был неопровержим. Скоро он стал находить его вполне логичным. Говоря попросту, он не способен был больше заниматься исследованиями.
Бедняки, приходившие в амбулаторию, требовали от него немного. Его предшественник, по-видимому, был грубый малый, и так как Эндрю щедро прописывал лекарства и порой шутил с больными, популярность его держалась прочно. Он ладил и с доктором Миллиганом и с некоторого времени усвоил его метод осмотра постоянных больных. Он вызывал всех сразу к столу в начале приема и на скорую руку заполнял их карточки. Нацарапывая на рецепте слово «повторить», он не имел времени вспомнить, как когда-то издевался над этой классической формулой. Он был на пути к тому, чтобы превратиться в превосходный образец известного врача.
Прошло полтора месяца с тех пор, как Мэнсон был принят в больницу Виктории, когда однажды утром, сидя с Кристин за завтраком, он распечатал письмо с марсельской маркой. Недоумевая, пробежал его глазами и вдруг воскликнул:
– Это от Денни! Ему наконец надоела Мексика. Он возвращается, чтобы осесть где-нибудь окончательно. Так он пишет, но я поверю только, когда увижу его! А приятно будет увидеться с ним опять. Сколько времени он уже за границей? Кажется, целый век! Он едет домой через Китай. Газета у тебя, Крис? Взгляни, когда прибывает «Орета».
Кристин была не меньше его обрадована неожиданной новостью, но по другой причине. Она испытывала очень сильное материнское чувство к мужу, своеобразное стремление оберегать его. Она видела, что Денни и, в меньшей степени, Хоуп имели на него благотворное влияние. И в особенности теперь, когда она чувствовала в нем перемену, ее тревожная бдительность усилилась. Как только пришло письмо от Денни, она начала раздумывать, как свести вместе этих трех людей. Накануне того дня, когда «Орета» должна была прибыть в Тилбери, Кристин завела об этом разговор с Эндрю:
– Если ты ничего не имеешь против, Эндрю… мне пришло в голову, что можно устроить у нас на будущей неделе небольшой званый обед… только для Денни и Хоупа.
Эндрю посмотрел на нее с некоторым изумлением. Ему странно было, что она говорит о развлечениях теперь, когда между ними возникло глухое и тайное отчуждение. Он ответил:
– Хоуп, должно быть, в Кембридже. А Денни и я могли бы с тем же успехом пообедать вместе где-нибудь вне дома. – Но, увидев выражение ее лица, он тотчас смягчился. – Впрочем, отчего же… Тогда давай в воскресенье, это самый удобный вечер для всех нас.
И в следующее воскресенье Денни явился, еще более краснолицый и коренастый, чем раньше. Он постарел, но казался менее угрюмым, более благодушно настроенным. Впрочем, это был тот же Денни, и поздоровался он с ними следующим образом: