настоящем случае подагры – жестокой и мучительной «подагры бедняков», – и результат был плачевно неудачен.
А что сказать о половине, нет, о трех четвертях остальных «целебных» средств фармакопеи? На этот раз в памяти Эндрю прозвучал голос доктора Элиота, читавшего им Materia medica: «Теперь, господа, мы переходим к элему – твердому смолистому веществу, ботаническое происхождение которого точно не установлено, но, вероятнее всего, оно выделяется растением Canarium commune. Импортируется из Манилы и применяется в виде мази, пропорция – один к пяти. Превосходное тоническое и дезинфицирующее средство при язвах и кровотечениях».
Чепуха! Да, совершенная чепуха! Теперь он это видел ясно. Пробовал ли Элиот когда-нибудь применять мазь unguentum elemi? Эндрю был убежден, что нет. Вся эта премудрость вычитана им из книги, а сюда она, в свою очередь, попала из другой книги и так далее. Если проследить ее происхождение, то, пожалуй, дойдешь до Средних веков. Доказательством этому могут служить и архаические термины.
Денни в первый же вечер посмеялся над ним за наивную веру, с которой он составлял микстуру. Денни постоянно подсмеивался над врачами, пичкавшими больных всяким «пойлом». Денни утверждал, что только какие-нибудь пять-шесть лекарств действительно приносят пользу, а все остальные цинично называл «дерьмом». В словах Денни было нечто, не дававшее Эндрю спать по ночам: разрушительная мысль, все разветвления которой он еще только смутно начинал постигать.
Размышляя об этом, Эндрю дошел до Рискин-стрит и вошел в дом номер 3. Оказалось, что здесь болен девятилетний мальчик Джоуи Хоуэлс, у которого корь в легкой форме. Болезнь мальчика не была опасна, но сулила серьезные затруднения матери Джоуи из-за их бедности и тяжелого стечения обстоятельств: сам Хоуэлс, поденно работавший в каменоломнях, был болен плевритом и вот уже три месяца лежал в постели, не получая никакого денежного пособия, а теперь миссис Хоуэлс, женщине хрупкой и болезненной, которая уже сбилась с ног, ухаживая за одним больным и одновременно работая уборщицей при молельном доме, предстояло возиться еще и с больным сыном.
К концу визита Эндрю, разговаривая с ней у дверей, сказал сочувственно:
– У вас столько хлопот! Досадно, что вам придется еще и Идриса держать дома, так как в школу его пускать нельзя.
Идрис был младшим братом Джоуи.
Миссис Хоуэлс быстро подняла голову. Безропотная маленькая женщина с потрескавшимися красными руками и распухшими в суставах пальцами.
– Нет, мисс Барлоу сказала, что Идрис может ходить в школу.
При всем сочувствии к ней Эндрю ощутил прилив раздражения.
– Да? А кто такая мисс Барлоу?
– Учительница школы на Бэнк-стрит, – пояснила, ничего не подозревая, миссис Хоуэлс. – Она сегодня утром заходила к нам. И, увидев, как мне трудно, позволила Идрису по-прежнему ходить в школу. Один Бог знает, что бы я делала, если бы еще и он свалился мне на руки.
У Эндрю было сильное желание сказать ей, что она обязана слушаться его указаний, а никак не указаний какой-то школьной учительницы, которая суется не в свое дело. Он прекрасно понимал, что миссис Хоуэлс обвинять нельзя, и воздержался от замечания. Но, простясь с ней и шагая по Рискин-стрит, он гневно хмурился. Он терпеть не мог, когда вмешиваются в его дела, а больше всего не выносил вмешательства женщин. Чем больше он об этом думал, тем больше злился. Пускать Идриса в школу, когда его брат Джоуи болен корью, было явным нарушением правил. И Эндрю неожиданно решил сходить к этой несносной мисс Барлоу и объясниться с ней.
Пять минут спустя он, поднявшись по крутой Бэнк-стрит, вошел в школу и, спросив дорогу у привратницы, разыскал первый класс. Постучал в дверь и вошел.
В углу просторной, хорошо проветренной комнаты топился камин. Здесь учились дети до семилетнего возраста, и так как сейчас как раз был перерыв, то перед каждым стоял стакан молока.
Глаза Мэнсона сразу отыскали учительницу. Она писала на доске цифры, стоя спиной к нему, и поэтому сначала его не заметила. Но вот она обернулась.
Она была так не похожа на ту назойливую женщину, которую рисовало ему негодующее воображение, что он опешил. Или, быть может, удивление в ее карих глазах сразу вызвало в нем чувство неловкости. Он покраснел и спросил:
– Вы мисс Барлоу?
– Да.
Перед ним стояла тоненькая фигурка в коричневой вязаной юбке, шерстяных чулках и маленьких грубых башмаках. Он подумал, что она, вероятно, одних лет с ним. Нет, пожалуй, помоложе – ей не более двадцати двух. Она, слегка улыбаясь, разглядывала его с легким недоумением. Казалось, что, устав от детской арифметики, мисс Барлоу радовалась неожиданному развлечению в такой славный весенний день.
– Вы, должно быть, новый помощник доктора Пейджа?
– Дело не в том, кто я, – ответил он сухо, – но я действительно доктор Мэнсон. У вас тут имеется Идрис Хоуэлс. Вы знаете, что его брат болен корью?
– Да, знаю.
Она, видимо, не склонна была отнестись серьезно к его посещению, и Эндрю снова охватил гнев.
– Неужели вы не понимаете, что это против всех правил – держать его здесь?
Учительница вспыхнула от его тона, и лицо ее утратило дружелюбное выражение. Мэнсон не мог не заметить, какая у нее свежая и чистая кожа, заметил он и крошечную коричневую родинку такого точно цвета, как глаза, высоко на правой щеке. Она казалась очень хрупкой в своей белой блузке и до смешного юной. Она часто задышала, но сказала все же медленно и спокойно:
– Миссис Хоуэлс совсем потеряла голову. А у нас тут большинство детей уже перенесли корь. Те же, что не болели, конечно, рано или поздно заболеют. Если бы Идрис перестал ходить в школу, он бы не мог получать молоко, которое ему очень полезно.
– Дело не в молоке, – оборвал он ее. – Его необходимо отделить от других детей.
Она упрямо возразила:
– Я и отделила его до некоторой степени. Если не верите – взгляните сами.
Он посмотрел в направлении ее взгляда. Идрис, мальчуган лет пяти, сидя отдельно от других у камина за низенькой партой, имел вид человека, чрезвычайно довольного жизнью, и весело таращил бледно-голубые глаза из-за края своей кружки с молоком.
Это зрелище окончательно разозлило Эндрю. Он рассмеялся презрительным, обидным смехом:
– Вы можете считать это изоляцией. Но я, к сожалению, не могу. Вы обязаны сейчас же отослать ребенка домой.
В глазах девушки засверкали искорки.
– А вам не приходит в голову, что в этом классе хозяйка я? Может быть, вы и имеете право командовать людьми в более высоких сферах, но здесь распоряжаюсь я!
Эндрю уставился на нее с гневным достоинством:
– Вы нарушаете закон! Вы не имеете права оставлять его в школе. Если будете упорствовать, мне придется заявить об этом инспектору.
Последовало короткое молчание. Эндрю видел, как она крепче сжала мел, который держала в руке. Этот признак волнения еще больше разжег его гнев на нее, на себя самого. Она сказала презрительно:
– Ну и заявляйте! Или велите меня арестовать, не сомневаюсь, что это доставит вам громадное удовлетворение.
Взбешенный Эндрю не отвечал, чувствуя, что попал в нелепое положение. Он пытался овладеть собой. Устремил на нее глаза, желая заставить ее опустить свои, сверкавшие теперь холодным блеском. Одно мгновение они смотрели друг другу в лицо так близко, что Эндрю мог видеть жилку, бившуюся на ее шее, блеск ее зубов между раскрытыми губами. Наконец она произнесла:
– Это все, не так ли? – И круто повернулась лицом к классу. – Встаньте, дети, и скажите: «До свидания, доктор Мэнсон. Спасибо, что пришли к нам!»
Под грохот скамеек дети встали и хором повторили ее иронические слова.
Уши у Мэнсона горели, когда она провожала его к дверям. Он испытывал сильное замешательство, и к тому же ему было неприятно, что он вышел из себя и вел себя глупо, в то время как она сохраняла удивительное самообладание. Он подыскивал уничтожающую фразу, какую-нибудь внушительную реплику, но раньше, чем он успел что-нибудь придумать, дверь преспокойно захлопнули перед его носом.
Прозлившись целый вечер, написав и разорвав три едких, как серная кислота, заявления врачебному инспектору, Мэнсон решил забыть весь этот эпизод. Чувство юмора, утраченное было во время визита на Бэнк-стрит, теперь вызывало у него недовольство собой за проявленное им мелочное самолюбие. Выдержав жестокую борьбу со своей упрямой гордостью шотландца, он решил, что был не прав, и оставил всякую мысль о жалобе, тем более – жалобе неуловимому Гриффитсу. Но он не мог, как ни старался, выбросить из головы Кристин Барлоу.
Не глупо ли? Какая-то девчонка, школьная учительница, так упорно занимает его мысли, а он переживает, что она подумает о нем. Он твердил себе, что это просто следствие задетого самолюбия. Он всегда был застенчив и неуклюж с женщинами. Но никакими логическими рассуждениями не изменить было того факта, что он стал беспокоен и немного раздражителен. Когда он не следил за собой, например, когда, усталый, валился на кровать и начинал засыпать, сцена в классе вставала перед ним с особой яркостью, и он хмурился в темноте. Он видел опять, как она стискивает пальцами мел и темные глаза загораются гневом. На ее блузке на груди были три перламутровые пуговки. Ее фигура, тоненькая и подвижная, отличалась четкостью и скупостью линий, говорившими о том, что в детстве она много бегала и отважно прыгала. Эндрю не задавался вопросом, красива ли она. Какова бы она ни была, она неотвязно стояла, как живая, в его воображении. И сердце в нем невольно сжималось никогда не испытанной сладкой грустью.
Прошло недели две, и однажды он, проходя по Чэпел-стрит, на углу Стейшн-роуд в припадке рассеянности чуть не столкнулся с миссис Брамуэлл. Он прошел бы, не заметив ее, если бы она тотчас его не окликнула и не остановила, сияя улыбкой:
– А, доктор Мэнсон! Как раз вас-то мне и нужно. У меня сегодня один из обычных званых вечеров для небольшой компании. Надеюсь, вы придете?