Цивилизации. Образы людей и богов в искусстве от Древнего мира до наших дней — страница 7 из 20

Сегодня, когда изображения обнаженного женского тела встречаются всюду, трудно представить, насколько дерзко и рискованно эта статуя выглядела в глазах первых зрителей, не привыкших к публичной демонстрации женской плоти (в некоторых частях греческого мира женщины, по крайней мере представительницы привилегированного класса, закрывали лица). Даже само словосочетание «первое изображение обнаженного женского тела» преуменьшает впечатление, поскольку позволяет предположить, что появлению этого изображения предшествовало некое художественное или стилистическое развитие. На самом деле, что бы ни подтолкнуло Праксителя к этому эксперименту (еще один «культурный переворот», причины которого не вполне ясны), он разрушил общепринятые представления об искусстве и гендере примерно так же, как это сделали Марсель Дюшан или Трейси Эмин, когда первый превратил в арт-объект писсуар, а вторая — палатку под названием «Все, с кем я спала». Пожалуй, нет ничего удивительного в том, что заказчик произведения — греческий город Кос, расположенный на острове близ малоазиатского побережья, — отказался от обнаженной «Афродиты» и выбрал вместо нее более безопасный, «одетый» вариант статуи.

Но дело не только в наготе. От всего, что ей предшествовало, Афродиту отличает явный эротизм. Чтобы понять это, достаточно взглянуть на ее руки. Пытаются ли они стыдливо прикрыть наготу? Указывают ли на то, на что зритель особенно жаждет взглянуть? Или же они просто дразнят? Каким бы ни был ответ, именно Пракситель создал те провокационные отношения между женской статуей и предполагаемым зрителем-мужчиной, которые больше уже не исчезали из европейского искусства и о которых знали еще некоторые древнегреческие зрители. Именно это сделало статую Афродиты героиней истории, в которой мужчина обошелся с мраморной богиней так, будто она была из плоти и крови. В наиболее полном виде эта история содержится в любопытном эссе, написанном около 300 г.

Автор рассказывает, скорее всего, о выдуманном споре трех мужчин — девственника, гетеросексуала и гомосексуала, которые в долгой и щекотливой дискуссии обсуждают, какой вид секса лучший, если таковой вообще существует. В ходе спора они прибывают в Кнод и направляются к главной городской достопримечательности — знаменитой статуе Афродиты, стоящей в храме. Гетеросексуал с ухмылкой поглядывает на ее лицо и грудь, мужчина, предпочитающий любовь мальчиков, сверлит взглядом ее зад, и тут оба они замечают небольшое пятно на мраморе с внутренней стороны бедра статуи, ближе к ягодицам.


39. Афродита явно указывает себе на грудь; по античным представлениям, браслет на ее плече также мощный эротический сигнал.


Как ценитель искусства, девственник начинает восхвалять Праксителя за то, что тот сумел таким образом скрыть изъян мрамора, но жрица храма прерывает его, поясняя, что у пятна куда более низменное происхождение. Она рассказывает, что в статую страстно влюбился молодой человек и ему удалось остаться с ней в храме на всю ночь; это маленькое пятно — след его похоти. И гетеросексуал, и гомосексуал радуются тому, что история подтверждает правоту каждого из них (один заметил, что даже каменная женщина может вызвать желание, а другой утверждал, что расположение пятна указывает на то, что ее взяли сзади, как мальчика). Но хранительница завершает свой рассказ трагической развязкой: молодой человек сошел с ума и сбросился со скалы.

В этой истории заключено несколько неприятных уроков. Она служит напоминанием о том, насколько неоднозначными могут быть последствия культурного переворота, как соблазнительно стереть границу между мрамором, подобным живому, и живой плотью и как опасно и безрассудно эту границу перейти. Кроме того, эта история показывает, как статуя женщины может свести мужчину с ума, но в то же время как искусство может послужить оправданием того, что было — давайте признаем это — изнасилованием. Не забывайте, что Афродита своего согласия не давала.

Наследие культурного переворота

Греческий культурный переворот с характерным для него стилем изображения человеческого тела имел для нас и другие, более значимые — а иногда более мрачные — последствия. Мы можем не замечать этого, но наследие античного мира по-прежнему сильно — его влияние не осталось в далеком прошлом. То, что мы называем «классическое искусство», получило долгую историю, которая не окончена по сей день. Со времен европейского Возрождения, начиная с XIV в., оно постоянно пересматривалось, переосмыслялось и приобретало все большее значение. Воспринимаемое не просто как эталон, к которому следует стремиться (или, для радикальных художников, ниспровергать), классическое искусство превратилось почти что в барометр самой цивилизации — во всяком случае одной из ее версий.

Чтобы понять, что за этим стояло, мы должны последовать за классическими статуями Древней Греции и Рима, которые покинули первоначальную среду обитания и к XVIII в. оказались совсем в другом мире, на севере Европы, украсив собой особняки и дворцы. Одним из таких дворцов был Сайон-хаус — расположенная в пригородах Лондона изысканная загородная резиденция герцога и герцогини Нортумберлендских. В середине 1700-х она была превращена в воплощение античного мира классического периода.

Дизайном занималась в том числе и сама герцогиня, умная и предприимчивая Элизабет Перси. Вероятнее всего, именно она — вместе со своими архитекторами, братьями Адам — составила удивительно разнообразное греко-римское собрание полотен, гравюр и изваяний, большая часть которого до сих пор находится в Сайон-хаусе. С помощью целой сети агентов, дельцов и посредников им удалось приобрести оригинальные произведения искусства из Италии, а также точные гипсовые копии, рельефы и изображения, подражающие античным шедеврам. Сейчас может показаться, что это было «немного чересчур» — обилие люксовых предметов декора, выполненных по заказу сверхбогачей XVIII в., которые решили выставить напоказ величайшие «хиты» классического искусства и украсить стены самыми дорогими обоями, какие можно купить за деньги. Но не все так просто.

В Сайон-хаусе эти изображения получили более конструктивное применение. Для начала портреты джентльменов XVIII в., одетых в римские тоги, побуждают нас преодолеть дистанцию между античным и современным миром и увидеть связь между античными и современными добродетелями. Но главный зал заводит нас еще дальше по этому пути. На стадии его оформления много обсуждалось, какие там должны быть статуи, что где поставить, и план не раз менялся. Финальный вариант представляет собой красноречивое противостояние, когда в декорациях главного зала сталкиваются два шедевра древней скульптуры, демонстрируя зрителям совершенно разные образы мужественности и мужского тела. На одном конце зала стоит копия статуи «Умирающий галл», изображение плененного варвара с мускулистым телом (люди XVIII в. принимали его за умирающего гладиатора), который с достоинством принимает свое поражение. Но его навсегда затмила другая фигура, противопоставленная ему и расположенная в другом конце зала. Это несколько ненатуральная версия мужественности — копия «Аполлона Бельведерского», статуи, которая может считаться символом греко-римского стиля. Относительно времени и места ее создания ведутся споры. Была ли она изваяна в Греции около 300 г. до н. э.? Или это гораздо более поздняя римская «копия»? В любом случае в XVIII в. это было самое знаменитое произведение искусства западного мира.


40. Вид Сайон-хауса, начало XIX в.; живописный пейзаж с деревянной лодкой вступал в контраст с классическими шедеврами, находившимися внутри дома.


41. Гипсовый слепок «Аполлона Бельведерского» составляет главное украшение большого зала Сайон-хауса. Мы должны представить, что он только что выпустил свои стрелы — и теперь отдыхает.


Свое название «Аполлон» получил от ватиканского скульптурного двора Бельведер, где был установлен в начале XVI в. В этом изваянии многих восхищает то, как скульптор сумел изобразить момент отдыха: бог только что выпустил свои стрелы, и теперь его мускулы расслаблены, в его позе сочетаются сила, величавость и покой. Но сколь бы прекрасен он ни был, вероятно, ему предстояло бы оставаться всего лишь одной из многих скульптур, украшающих Бельведер, если бы не нашелся человек, который прославил его на весь мир. Этого человека звали Иоганн Иоахим Винкельман. Он родился в 1717 г. в семье немецкого сапожника, а погиб через 50 лет в Триесте от руки того, кого мы назвали бы мальчиком по вызову. Между этими двумя событиями Винкельман прокладывал себе путь наверх, работая библиотекарем и хранителем самых крупных на тот момент коллекций произведений искусства, и в конце концов стал главным антикварием Ватикана, а также автором одних из важнейших книг по истории искусства. Об «Аполлоне» он написал так: «Статуя Аполлона есть высший идеал искусства между всеми произведениями, сохранившимися от древности… Вечная весна, как в счастливом элизии, облекает его обаятельную мужественность, соединенную с красотой юности, и играет мягкой нежностью на гордом строении его членов… Как можно нарисовать и передать это словами?»[2] Винкельмана приводили в восторг любые греко-римские изваяния, но «Аполлон Бельведерский» буквально сразил его.

Его восторги могут показаться неумеренными, но это не просто слова обожания. «Аполлон» был встроен в разработанную им систему, которая и составляет долгоживущее и порой неудобное наследие Винкельмана. В библиотеке Сайон-хауса, как и во многих других старых библиотеках Европы, хранится книга, в которой Винкельман впервые озвучил свои идеи. Опубликованная в 1764 г., его «История античного искусства» превратила «Аполлона» из просто скульптуры почти что в символ самой цивилизации (на титульном листе он, вполне закономерно, изображен в паре с «Умирающим галлом»). Называя «Аполлона» вершиной классического искусства, Винкельман — который, как и мы, не знал его точную датировку, — стремился более последовательно, чем кто-либо до него, доказать, что существует неразрывная связь между искусством и политикой: