Цунами — страница 2 из 31

Героям из моей пьесы судьба дала возможность увидеть этого человека.

Испытать страх и трепет, глядя на отражение в зеркале. Да, именно об этом – о страхе и трепете перед собственным отражением – и была моя пьеса.

Ее приняли к постановке в год, когда главный зачислил студентов. И я покорно отдал покровителю половину гонорара. Не догадываясь, какой подарок он приготовил мне на самом деле.

Увидев актрису на главную роль, я обомлел. Я понял, что давно влюблен в эту женщину с рыжими глазами, которая сто лет назад сыграла в знаменитом детском фильме. Оказывается, теперь она работала в этом театре!

Тогда на душе у меня стало спокойно и весело. Как бывает, если знаешь, чем все закончится. И можно потянуть время. На репетициях, когда она, сцепив пальцы, ждала выхода, я стоял сзади. Я мысленно раздевал ее – расстегивал молнию, ладонью проникал под платье. Потом целовал за ухом, в лопатку. В шею. Мне казалось, она выходит на сцену голой, правда. И произносила слова, мои слова.

А значит, что все остальное принадлежало мне тоже.

После одного из прогонов завлит затащил нас к себе. Прикончив полбутылки “Армянского”, он куда-то исчез, пропал с концами. Я запер двери, обернулся. Она стояла у стрельчатых окон и смотрела на улицу, наклонив голову. Сцена повторяла финальный кадр из фильма, и все мысленное просто сделалось явным, причем в той же последовательности.

Кожаный диван отлипал от голого тела, как пластырь.

Она спросила зажигалку. Мне показалось странным, что этих слов нет в моей пьесе. И сигаретного дыма, который повис в сумерках, – тоже.

Свадьбу устроили сразу после премьеры. Отмечали всем кагалом в служебном буфете. Когда под занавес нагрянул “дед”, народ притих, заулыбался. Плотоядно приобняв невесту, он предложил за жениха. Все вокруг стали озабоченно озираться.

“Ну, в общем, за него”, – подытожил он в пустоту, пригубил.

Я понял, что в этом собрании меня никто не замечает.

Когда все разошлись, мы вышли на сцену. Два часа назад здесь кипели страсти, играла музыка. Мы выходили на поклоны. А сейчас тишина, сумерки. Пахнет пылью, перегретым металлом. Потными тряпками. Она встала по центру, запустился круг. Мы уселись спиной к спине, и театр медленно поплыл вокруг нас.

Кирпичный задник с фанерным садом, подложа, авансцена.

Подсвеченный дежурными лампами, зал напоминал гигантскую полость рта.


5

Ночной Ашхабад пах остывшим камнем и хлебом. Спускаясь по трапу, я жадно втягивал сухой зимний воздух, который струился из невидимой пустыни.

Транзитный накопитель напоминал спортивный зал. Голые грязные стены, сетки на окнах. Стальные крашеные лавки. Я занял очередь в буфет, она отправилась искать место – но через минуту вернулась.

– Сиденья ледяные.

Заказали два коньяка. Квелая буфетчица с песочным лицом нацедила по рюмке. Жена чокнулась с портретом вождя на этикетке.

– Первый раз в Таиланд? – сказал кто-то рядом.

Несколько человек как по команде посмотрели в нашу сторону. Это был мужчина лет тридцати или пятидесяти, без возраста. Он сидел справа, за стойкой, и держал в руке рюмку, причем странного синего цвета.

– Давно хотели, но… – Я вдруг понял, что моя рюмка точно такая же, только стекло зеленое.

Мы выпили, он шумно выдохнул.

– А я в шестой… – Он постучал по бутылке.

Буфетчица снова наполнила рюмки.

Оказалось, у них компания. Приезжают на Новый год из разных городов.

Бронируют один и тот же отель. Встречаются, проводят время.

– Массаж, катера. Без жен, конечно. Но мне все равно, я холост.

Мы снова чокнулись, он развеселился. Стал что-то насвистывать.

Положил руку на плечо (мне почему-то все кладут руку на плечо). И я понял, что насвистывает он мелодию из фильма, того самого.

Чтобы сменить тему, посетовал на дорожные неудобства. Что бессонница, а завтра незнакомый город.

– И где жить – неизвестно.

– С жильем все просто, я посоветую. – Он вытер носовым платком капли пота. – Не обращайте внимания. Первый раз всегда так.

Поднял рюмку, улыбнулся.

– Когда знаешь, что впереди, все это, – обвел пухлой рукой зал ожидания, – не имеет значения.

– А что впереди?

Убрав платок, пристально посмотрел в глаза.

– Рай, дорогой товарищ. Самый настоящий рай.

Мы обернулись к ней, но место за стойкой пустовало.

Он понимающе кивнул, мы выпили. Я полез в кошелек, но он замычал, тыкая большим пальцем в грудь. Те, кто узнавал ее, обычно платили за нас обоих.

Она стояла в дальнем конце зала. За стеклом витрины лежали туркменские балалайки, шерстяные дерюги. Ковры с кубистическим лицом отца народов. И моя тень падала на их узор.

– Хорошо пообщался? – спросила, не отводя глаз.

– Он поможет нам устроиться.

– Мы не дети!

Голос аукнулся в пустом пространстве, на лавках дернулись разутые ноги.

– Давай выйдем наружу.

Я схватил ее за плечи, потащил к стеклянной двери.

– Ты что, забыл, что я простужена? – Она упиралась.

Из щели рванул свежий ночной воздух. Тут же неизвестно откуда соткался человечек в изумрудной форме.

– Нельзя! – обнажил вставное золото.

– Она беременна. – Я вдруг ощутил прилив бешенства. Захотелось ударить его, выбить зубы. – Нужен воздух, много воздуха! Ты понял, ты? Тогда хорошо.

Солдат заморгал узкими, как у ящерицы, глазами.

– Пять минут!

По ночному полю медленно выруливал белый лайнер. Снова потянуло хлебом и камнем, я моментально успокоился. Как долго этот запах спал во мне! Вспомнилось что-то из детства, санаторий на море. Песок и мелкая волна, пекарня с лепешками – прямо на пляже. И я ощутил покой, уверенность – как будто все во мне снова осветилось ровным и сильным светом.

– Это была глупая шутка. – Она развернулась к дверям.

Имелась в виду беременность.

Через час ввалилась группа туристов, с другого рейса. Человек сто, немцы и шведы. И в помещении сразу стало темно от их баулов. В толпе на посадку мы столкнулись с нашим попутчиком. Он был уже сильно подвыпившим, тяжело дышал, то и дело вытирая залысины.

– Твой ровесник, – шепнула как бы между делом.

Я снова оглядел мужика. Низкорослый, толстый. Редкие русые усы, плешь. С виду ничего общего.

– И тоже хочет в рай.

Как всегда, она читала мои мысли.


6

На свадьбу ей прислали настенные часы – дедушкины, из Алма-Аты.

Перед смертью он просил передать, когда “будет повод”, они решили, что свадьба сгодится, выслали с проводниками.

Часы прибыли в длинной коробке, где когда-то лежали сапоги “на манной каше”. В корпус наложили яблок, стружки, но стекло все равно разбилось. Однако даже в сломанном виде часы вызывали уважение – как покинутое гнездовье.

“Ты же любишь бессмысленные вещи”. – Она поставила стрелки на два тридцать.

Оказалось, сломанные часы не совсем бесполезная штука. Актерские посиделки, например, ни разу без них не обходились. То кто-нибудь с криком “Уже третий час!” вскакивал из-за стола, начинал собираться.

А потом хлопал себя по ляжкам и с театральным облегчением падал в кресло.

Все вокруг ржали как сумасшедшие, посылали того за водкой.

Или кто-нибудь начинал разглагольствовать на тему семьи и брака. Что жизнь с другим человеком перестает меняться, останавливается. “Как время на ваших часах, между прочим”.

В детстве мою жену каждое лето отправляли в Алма-Ату. “На яблоки”, как она говорила. “Прогреться”. Родственники обретались в хрущевке на улице Абая – дед с бабушкой и тетка с сыном, ее двоюродным братом. К тому времени дед, бывший смотритель гимназий, полностью ослеп. Жил по часам, их сиплому бою. Ровно в шесть утра выходил на прогулку, тарахтел клюкой по штакетнику (во дворе его так и звали

“стукач”). Требовал, чтобы обед и ужин подавали с боем. А если этого не происходило, колотил палкой по столу, разнося все, что на нем лежало.

Наверное, так он пытался сохранить связь с реальностью, которая давно исчезла.

Когда в Алма-Ате случались толчки, жильцы выходили с вещами на улицу. Жена помнила, как звенели в серванте рюмки. Как бабушка спускала по лестнице перину.

Во время землетрясения дед оставался дома, и никакими уговорами не удавалось вытащить его. Ее это почему-то сильно интриговало. “Я думала, он перепрятывает сокровища”. И однажды в общей суматохе она вернулась.

“Дом ходил ходуном, я страшно испугалась. Встала в дверной проем, как учила бабушка. А потом увидела деда. Он стоял у стены, держал часы. Помню, я заплакала – потому что руки у него тряслись от напряжения. От страха и что жалко. А он обернулся, обвел незрячими глазами комнату. И произнес только одно слово. „Ничего, – сказал в пустоту. – Ничего””.

Своих бабушек и дедушек у меня не было. Отцовские родители умерли рано, даже вещиц от них не осталось. А мать ребенком потерялась в эвакуации, выросла в чужой семье за Уралом. Жизнь прожила, так и не узнав – кто она? откуда?

Может быть, поэтому история с часами не давала мне покоя. Чужие ходики оказались единственной вещью в моей жизни, сохранившей тепло конкретного человека. Связавшей прошлое с настоящим, между которыми я барахтался.

Я отнес их в мастерскую. Через неделю в гнезде появилась жизнь, застучал маятник. Она встретила часы молча, пожала плечами. Так на голой стене появился дедовский скворечник. Ночью, когда движение под окнами замирало, стук маятника наполнял нашу необжитую квартиру. Как если бы кто-то еще, родной и свой, стал невидимо жить в доме. И в нашей жизни, пустой и холодной, появилась опора, смысл.

Она засыпала быстро, спала чутко. Вертелась с боку на бок, шептала, причмокивала. Как-то раз, не просыпаясь, произнесла монолог Фирса, и я понял, что даже во сне ей приходилось играть роли, причем не только свои, но чужие.

Мне долго не удавалось привыкнуть, что кто-то спит рядом. Тогда я считал баранов, слушал, как цокает маятник; стрелки будильника, которые не могут за ним угнаться. В такие минуты на душе у меня становилось прозрачно, зябко. Под вкрадчивый стук я чувствовал, как превращаюсь в пустой кокон. Даже черты лица, казалось мне, испаряются с поверхности кожи. И страшно подойти к зеркалу, потому что в нем ничего не появится.