Лежа на левом боку, правой рукой протягивая иголку к лампе, Торраль приготовлял свою шестую трубку. Он лежал на камбоджийских подушках из свежей рисовой соломы. Его пижама, расстегнутая, обрисовывала смуглый торс, слишком узкий для его большой головы, сильной и в то же время рахитичной, торс цивилизованного человека, который утончает без устали свой мозг, с презрением отдавая свое тело разврату. Торраль курил свою шестую трубку.
Он вдыхал черный дым глубоким вдыханием и долго задерживал его в легких прежде, чем выпустить. Его откинутая голова покоилась на подушке, сладкая истома сковывала тело, все его чувства, казалось, вибрировали подобно тетиве лука. Горячий запах снадобья ласкал его обоняние, свет дымящей лампы очаровал остановившийся взор, мерное дыхание спящих боев звучало в ушах, как нежная мелодия скрипок.
Снаружи, далеко на улице, безмолвной как пустыня, прозвучали шаги. Никто, кроме курильщика, не мог бы их расслышать. Торраль с любопытством ожидал человека, который приближался: это был мужчина, потому что он шел мерным шагом, не спеша, – изощренная проницательность курильщика тотчас же уловила это. Человек остановился, потом пошел опять. По стуку каблуков на камнях тротуара Торраль угадал колебание идущего, вынужденного выйти из тени деревьев, чтобы пересечь улицу. Шаги прозвучали перед дверью, и по короткому стуку одним пальцем Торраль узнал Фьерса, хотя Фьерс обыкновенно не выходил никогда в эти часы.
Торраль толкнул ногой темную груду тел спящих. Бои проснулись, потягиваясь. Они были похожи на маленьких лежащих идолов из бронзы. Сао поднялся, с покрасневшими от опиума глазами. Он разыскивал свой «каи-хао» из белого полотна, брошенный в угол на время сиесты. Но в этот момент Фьерс нетерпеливо постучался вторично. Тогда бой отправился отворять совсем голый, собрав только под тюрбан свои длинные черные волосы.
Фьерс вошел, сбросил шлем и сел, не говоря ни слова.
– Что? – спросил инженер.
– Ничего.
Он растянулся на циновке по правую сторону лампы. Торраль приготовил трубку и предложил ему. Фьерс отрицательно покачал головой. Торраль курил один. Потом они оба задремали. Бои тоже снова улеглись спать.
Черный дым покрывал словно тушью циновки из рисовой соломы. Уравнения на аспидной доске просвечивали сквозь облака дыма, и курильщик созерцал их, как начертанные серебром изречения непреложного Евангелия.
Пробило четыре часа. Торраль поднялся. Его лицо и руки были черны от сажи. Он обтер их одеколоном и протянул флакон Фьерсу.
– Десять трубок и два часа отдыха после десятой. Ни в чем не нужно излишеств.
Он скинул свою пижаму и оделся. Фьерс курил папиросу. Торраль сел верхом на единственный табурет.
– Почему ты пришел отдыхать сюда?
– Меня выгнали из дому.
– Кто?
– Лизерон.
Торраль ожидал объяснений. Фьерс раздавил свою папиросу о поднос для опиума.
– Обыкновенная история. Я флиртовал от времени до времени с этой бабенкой, которую официально содержит Мевиль. Он, понятно, не знал ничего…
– Само собой.
– Хорошего понемногу, и я собирался на этих днях порвать с Лизерон. Тут, однако, возникли некоторые затруднения…
– Для развода нужно, чтоб было двое.
– А я был один. Она уцепилась за меня, ей нравилось обманывать Мевиля со мною. Я прекратил свои визиты – она стала приходить ко мне. Я говорил, что меня нет дома – она ожидала меня у ворот. Наконец, вчера вечером я написал ей.
– Достаточно ясно?
– Должно быть нет: я ее просил не приходить никогда больше – и вдруг сейчас, в самом разгаре сиесты, она обрушилась на меня…
– Как социализм на буржуазию…
– Это совсем не смешно: я был в пижаме, я спал, надо было идти отворять.
– Бедный!
– Она входит. Тотчас мне в лицо летят триста пиастров – я их приложил к моему письму вчера – и в ту же минуту она в моих объятиях совсем голая. Она пришла в пеньюаре.
– И ты еще жалуешься?
– Я терпеть не могу насилия. Я вырывался, как только мог, надел вестон и пришел сюда. Она кричала от злости. Но это пройдет – и я ей так и сказал.
Он добродушно смеялся.
– У тебя ломкая мебель? – спросил Торраль.
– Только железная кровать.
Он взял другую папиросу. Голубые клубы дыма поднимались медленно к потолку.
– Недурен ты был, – снисходительно смеялся Торраль. Опиум еще пропитывал его вены, смягчая его обычную резкость.
– Недурен, – подтвердил Фьерс.
Он пошел взглянуть на черную доску, испещренную формулами. Торраль, повернувшись на своем сиденье, следил за ним взглядом.
– Тебя не видно уже больше десяти дней, – сказал он вдруг.
Фьерс покраснел.
– Я утомлен.
– А между тем ты прекрасно выглядишь.
Фьерс в самом деле выглядел, как нельзя лучше: свежий цвет лица, веки без темноты. Ни румян, ни пудры. Торраль начал смеяться.
– Кем ты заменил Лизерон?
– Никем. Я хочу отдохнуть несколько времени.
– Прекрасно. Сегодня вечером я обедаю в кабаре, в Шолоне, тихо и скромно, по твоему рецепту. Ты будешь?
Фьерс покраснел еще сильнее.
– Не могу. Я приглашен на обед в городе.
– В городе?
– К Мале.
Торраль притворился крайне изумленным.
– К Мале? Ты бываешь у таких шикарных людей? Скрестив на груди руки, он разразился смехом.
– Бедняга! Так значит, это правда? Мне говорили, но я не верил. Ты, цивилизованный, солдат нашего авангарда, ты сделался светским человеком? Ты волочишься за женскими юбками, ты даешь опутать себя вежливостью, элегантностью, снобизмом? Юбки не стоят даже труда поднимать их, а поклоны ничего не дадут взамен, кроме обратных поклонов. Поддельный товар, фальшивые деньги. И для этой нездоровой и варварской кухни лжи ты изменяешь нашей рациональной, математически правильной жизни! Вот уже десять дней, как ты повернул к нам спину. Десять дней, как ты отрекся от нашего идеала разумных людей: какая химера, какая глупость тебя увлекает? В какой луже обмана ты погряз, – искренний человек? Ты или безумец или ренегат.
– Ты преувеличиваешь, – сказал Фьерс.
Он выслушал выговор безропотно. Перед лицом этой неопровержимой философии он себя чувствовал смущенным и виноватым. Но та новая жизнь, которую он вкушал уже более десяти дней, давала ему слишком много радостей, чтоб он согласился отказаться от нее. Он защищался:
– Я живу по твоей формуле: я нахожу без усилий развлечения по моему вкусу. И я ими пользуюсь. Я живу так, как мне нравится, не думая ни о чем и ни о ком. Это именно то, что предписывает твоя программа.
– Дуралей.
Торраль выругался без гнева, с гримасой брезгливой жалости.
– Дуралей. Не будем спорить. – Ты влюблен, что ли? Это не было бы оправданием, разве только объяснением.
Фьерс возмутился. Все упреки, все насмешки он выслушивал, опустив голову. Но профанировать здесь имя Селизетты Сильва – никогда! – В самом деле, – вдруг пришло ему в голову, – к чему выходить из себя? Кто говорит о Селизетте? Он был влюблен в нее не больше, чем во всех других женщин. Он засмеялся.
– Влюблен. А ты?
Торраль испытывал его пронизывающим взглядом. Но Фьерс не лгал, его искренность была очевидна. Торраль не настаивал больше.
– Я иду к Мевилю, – сказал он, переодеваясь в дневной костюм, который оставил для сиесты. – Ты со мной?
Фьерс посмотрел на часы.
– Да. У меня еще есть время.
– Время? У тебя какое-нибудь дело?
– Партия в теннис.
– Где?
– У Мале.
Фьерс не краснел более, он не был влюблен, эта истина, точно сформулированная, успокоила его совесть. Он пожал плечами, когда Торраль упрямо вернулся к той же теме.
– Любовь, ради которой перестают предаваться наслаждениям, – это анемия интеллекта.
Они отправились к Мевилю пешком. Улица Немезиды была полна туземными ароматами. Они дошли до Испанской улицы в четверть часа. У дома доктора ворота в ограде были открыты, и на дворе, осененном тенистыми деревьями, лакированная колясочка с серебряной инкрустацией дожидалась хозяина.
– Хорошенький домик, – сказал Фьерс, прежде чем войти.
– Привлекательный и скромный. Ловушка для женщин.
Торраль любовался, как художник или как математик, склонив голову и прищурив глаза. Дом Мевиля скрывался, как будто в засаде, за оградой из деревьев, и вокруг каждого этажа шла веранда, замаскированная диким виноградом, который походил на завесу. Сейчас же за калиткой аллея круто поворачивала к скрытому в зелени подъезду. И посетитель с первых же шагов делался невидимым.
– Вот храм тайных наслаждений, – сказал Торраль. – Там найдутся шезлонги по мерке для любой женщины. Все те, кого ты почтительно приветствуешь каждый день в их собственных гостиных, у Мале или у других, – все они лежали на этих шезлонгах или будут лежать.
– Возможно, – сухо сказал Фьерс.
Мевиль был один, его последняя клиентка ушла. Кабинет, большой по размерам, производил однако впечатление интимности, благодаря полумраку и тишине. Окна-двери казались маленькими под своими занавесками из тюля, сквозь которые ветер проникал, не колебля их. Стены были скрыты широкими и длинными пологами сиреневого муслина, который как будто разливался повсюду своими мягкими складками. Тот же муслин драпировал кресла и софы из индийского тростника, и занавески из него, с широкими подхватами, обрамляли две постоянно запертые двери.
Вся эта мягкая материя создавала в комнате атмосферу безопасности и тайны. Все, что ни говорилось и все, что ни делалось между этими шелковыми стенами, никогда не выходило из них наружу. Слова и движения оставались погребенными в шелесте ниспадающих драпировок. И много женщин приходило в эту исповедальню признаваться в стеснительном недуге, которому подвержен почти весь Сайгон и лечится от него, – и многие, здоровые или исцеленные, получали или добивались другого утешения навсегда готовых к услугам кушетках.
Да, это была исповедальня, а не кабинет врача: самая подходящая исповедальня для светских грез. Ни книг, ни бумаг, ни инструментов: безделушки, духи, веера, и, на всякий случай, ликеры и сласти.