Цвет жизни — страница 2 из 90

От шеи и ниже он был само совершенство: десять пальчиков на ручках, десять на ножках, полненький животик. Но там, где положено быть уху, находились искривленные губки и один-единственный зуб. Место лица занимали гладкие складки кожи.

Его мать, моя пациентка, для которой это была первая беременность и первые роды, получала полный медицинский уход, включая УЗИ, но плод располагался так, что деформация лица была не видна. Позвоночник, сердце, органы — все выглядело здоровым, поэтому никто не ожидал такого. Возможно, именно поэтому она решила рожать в Мерси-Вест-Хейвен, нашей маленькой загородной больнице, а не в Йель-Нью-Хейвен, которая лучше оборудована для любых неожиданностей. Поступила она к нам в положенный срок, схватки длились шестнадцать часов. Когда доктор наконец поднял ребенка, сделалось тихо. Не было ничего, кроме тревожной белой тишины.

— С ним все хорошо? — в страхе спросила мать. — Почему он не плачет?

Рядом со мной стояла студентка-практикантка, и она вскрикнула.

— Выйди, — процедила я и вытолкнула ее из родзала. Потом я взяла у врача новорожденного, положила его на грелку и стерла с него первородную смазку. Акушерка наскоро осмотрела ребенка, молча встретилась со мной взглядом и повернулась к родителям, которые уже поняли, что произошло что-то ужасное. С успокаивающими интонациями врач сообщил, что у их ребенка серьезные врожденные пороки, несовместимые с жизнью.

В родильном отделении Смерть гораздо более частый пациент, чем вы можете подумать. Когда рождаются дети с анэнцефалией или когда зародыш умирает в утробе, мы знаем, что родители имеют связь с таким ребенком и будут его оплакивать. Этот младенец — как бы долго он ни прожил — все еще был сыном этой пары.

Поэтому я обтирала его и пеленала, как поступила бы с любым новорожденным, а разговор у меня за спиной между врачом и родителями то затихал, то снова начинался, как машина, буксующая на снегу: «Почему? Как? Что, если вы..? Как долго..?» Вопросы, которые никто не хочет задавать и на которые никто не хочет отвечать.

Мать все еще рыдала, когда я положила ребеночка ей на грудь. Он бойко шевелил маленькими ручками. Она улыбнулась, глядя на него сквозь слезы.

— Иэн, — прошептала она. — Иэн Майкл Барнс.

На лице у нее было выражение, какое я видела, пожалуй, только на картинах в музеях: любовь и одновременно печаль, и обе настолько глубокие, что, смешиваясь, они рождали какое-то новое мощное чувство.

Я повернулась к отцу:

— Не хотите подержать сына?

Он выглядел так, будто его сейчас стошнит.

— Не могу, — пробормотал он и бросился вон из зала.

Я хотела последовать за ним, но меня перехватила практикантка.

— Простите, — извиняющимся, огорченным голосом произнесла она. — Просто… Это такое чудище.

— Это ребенок, — поправила я и прошла мимо нее.

Отца я настигла в комнате для родителей.

— Вы нужны жене и сыну.

— Это не мой сын, — сказал он. — Это… существо…

— Ему недолго жить в этом мире. Поэтому всю любовь, которая у вас запасена, стоило бы отдать ему прямо сейчас.

Я дождалась, пока он посмотрел мне в глаза, после чего развернулась и пошла обратно. Мне не нужно было оборачиваться, чтобы убедиться, что он идет за мной.

Когда мы вернулись в родильный зал, его жена все еще тетешкала младенца, ее губы прижимались к гладкой коже его лба. Я взяла крошечный сверточек у нее из рук и передала малыша ее мужу. Он сделал глубокий вдох и откинул пеленку с того места, где должно было находиться лицо ребенка.

Знаете, я думала о том, как поступила тогда. Правильно ли я сделала, что свела отца лицом к лицу с умирающим ребенком, имела ли я на это право как медсестра. Если бы тогда начальство спросило меня, я бы сказала, что меня учили помогать родителям в горе. Если бы этот человек не признался себе, что случилось что-то страшное, или, хуже того, если бы он всю оставшуюся жизнь делал вид, что ничего не случилось, у него внутри открылась бы дыра. Этот провал, сначала маленький, начал бы расти, становиться все больше и больше, пока в один прекрасный день, когда этого совсем не ждешь, он бы не осознал, что внутри осталась лишь сплошная пустота.

Отец заплакал, всхлипы сотрясали его тело, как ураган гнет дерево. Он опустился на кровать рядом с женой, и она положила одну руку на спину мужа, а другую — на головку ребенка.

Десять часов они по очереди держали сына. Эта мать… она даже пыталась дать мужу побаюкать его. А я глазела на них. Не потому, что это было неправильно или выглядело уродливо, а потому, что ничего более удивительного я в своей жизни не видела. Это было все равно что смотреть на солнце: стоило мне отвести взгляд, как я переставала видеть все остальное.

Улучив минуту, я привела в их палату ту глупую практикантку — якобы для того, чтобы взять анализы у матери, но на самом деле, чтобы она своими глазами увидела: для любви не важно, на кого ты смотришь; для любви важно, кто смотрит.

Ребенок умер мирно. Мы сняли для родителей отпечатки с его ладошки и ступни. Я слышала, что через два года эта женщина снова поступила к нам и родила здоровую девочку, хотя это случилось не в мое дежурство.

Все это описано для того, чтобы показать вам: каждый ребенок рождается прекрасным.

Уродливым его делает то, что мы на них проецируем.

Сразу после того, как я родила Эдисона, спустя семнадцать лет в этой самой больнице, меня не беспокоило здоровье мальчика или то, как мне выкручиваться одной без мужа, уехавшего за границу, или как изменится моя жизнь теперь, когда я стала матерью.

Меня беспокоили мои волосы.

Последнее, о чем вы думаете во время родов, это ваша внешность, но если вы похожи на меня, то это первое, что придет вам на ум, как только ребенок появится на свет. Пот, который заставлял волосы всех моих белых пациенток липнуть ко лбам, наоборот, заставил мои волосы свернуться и вздыбиться над головой. Мне приходилось начесывать волосы вокруг головы, как конус мороженого, и обвязывать платком на ночь, чтобы на следующий день они выглядели прямыми. Но разве могла белая медсестра, подарившая мне по поручению руководства больницы маленькую бесплатную бутылочку шампуня, знать о том, что шампунь этот сделает мои волосы еще более кучерявыми? Я была уверена, что когда мои коллеги с самыми благими намерениями придут знакомиться с Эдисоном, они впадут в ступор при виде того, что творится у меня на голове.

В конце концов я замотала голову полотенцем и сказала посетителям, что только что приняла душ.

Знакомые медсестры, работающие в хирургических отделениях, рассказывали мне о людях, которых, как только их выкатывали в послеоперационную палату, требовали надеть на них парик перед тем, как пускать родственников. И я не могу сосчитать, сколько раз бывало, что мои пациентки, после ночи стонов, криков и выдавливания из себя ребенка, наутро выталкивали из палаты своих мужей и просили меня помочь им надеть ночную рубашку или халат покрасивее.

Я понимаю потребность людей принимать определенный вид для окружающего мира. Именно поэтому я, придя в 6:40 утра к началу своей смены, даже не захожу в комнату персонала, где дежурная ночная сестра сообщает нам данные по палатам. Вместо этого я иду по коридору к пациентке, с которой была накануне вечером перед окончанием моей смены. Ее зовут Джесси. Это маленькое хрупкое создание вошло в родильное отделение скорее как первая леди на официальный прием, чем как женщина в период активных схваток: волосы идеально уложены, на лице идеальный макияж, даже одежда для беременных выглядела стильно и продуманно. Видеть это было очень странно, поскольку к сороковой неделе беременности большинство будущих мамочек, если бы можно было, с радостью носили бы на себе просторные балахоны размером с палатку. Я просмотрела ее записи — первобеременная, первородящая — и усмехнулась. Последнее, что я сказала Джесси, перед тем как передать ее коллеге и пойти домой, было: в следующий раз, когда я увижу ее, у нее уже будет ребенок. И, разумеется, так и вышло — у меня появилась новая пациентка. Пока я спала у себя дома, Джесси родила здоровую девочку весом семь фунтов шесть унций.

Я открываю дверь и нахожу Джесси дремлющей. Ребенок в пеленках лежит в колыбели рядом с кроватью; муж Джесси посапывает, развалившись в кресле. Как только я вхожу, Джесси вскидывается, и я тотчас прикладываю палец к губам: тихо!

Я достаю из сумочки зеркальце и красную помаду.

Частью процесса родов является разговор; это отвлечение, которое заставляет отступать боль, и клей, который скрепляет медсестру с пациенткой. В каких еще случаях медицинский работник по двенадцать часов в день консультирует одного человека? В итоге мы сходимся с этими женщинами быстро и очень близко. Я за считаные часы узнаю о них такие вещи, которые не всегда знают самые близкие друзья: что она познакомилась со своим партнером в баре, когда выпила лишнего; что ее отец не дожил до этого дня и не увидит внука; что она боится быть мамой, потому что в детстве ненавидела сидеть с детьми. Прошлой ночью, перед самым началом родов, когда Джесси, обессиленная и вся в слезах, рявкала на мужа, я предложила ему пойти в закусочную выпить чашечку кофе. Как только он ушел, в комнате стало легче дышать и Джесси повалилась на эти ужасные пластиковые подушки, которыми оснащено наше родильное отделение.

— Что, если этот ребенок все изменит? — всхлипывая, произнесла она и призналась, что никогда не выходила из дома без «сексуального лица», что даже муж никогда не видел ее без туши на ресницах. А сейчас он наблюдает, как ее тело выворачивается наизнанку. И как он теперь сможет смотреть на нее, как раньше?

— Послушайте, — сказала я ей, — я об этом позабочусь, все будет хорошо.

Надеюсь, то, что я сняла с ее спины эту соломинку, придало Джесси сил и помогло благополучно родить.

Забавно. Когда я говорю людям, что работаю медсестрой в родильном отделении уже больше двадцати лет, их больше впечатляет то, что мне приходилось помогать делать кесарево сечение; что я могу поставить капельницу, хоть разбуди меня посреди ночи; что я вижу малейшую разницу между нормальным сердцебиением зародыша и таким, которое требует вмешательства. Но для меня быть медсестрой родильного отделения означает понимать свою пациентку и ее потребности. Когда нужно сделать массаж. Когда нужно дать обезболивающее. Когда нужно подкрасить глазки.