Наконец однажды, отчим предложил матери как‑нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. «Да ты ***улся! — закричала мать. — Убью за мою доченьку!»
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живётся им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи — кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала — ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу — она хлестала девочку по щекам и орала «Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!» Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на неё и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить Сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела — потеряла сознание.
Когда рука девочки вдруг оказалась где‑то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.
«Заткнись, курва! — прикрикнул на неё отчим. — Люди сбегутся, огребёмся тогда по полной…»
Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе…
Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одёрнулась, и удар пришёлся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить — ручка‑то Сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить её нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперёк запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришёлся чуть ниже поясницы, но женщина, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в пьяную оскаленную рожу зека, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила её на руки и с воплями «Уби — или — и-и!» понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней…
Соня выжила. Успели врачи её спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной — только два пальца на ней нормально действовали, а остальные, чуть что, отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.
Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия — хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что‑то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, всё время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот — вот устроится на работу. И действительно, она не пила ещё целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом…
Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город — просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от неё в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на неё сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что‑то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как‑то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла… Да и нужно оно было милиции очень…
Год назад мать Сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И всё. С того дня никто её и не видел…
— Здравствуй, Сонюшка, детка, — поздоровался Иван, приблизившись к девочке.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич, — ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.
— Не подают что‑то нонеча совсем, — прокряхтел дед с другой стороны аллеи. — Нет никого, чтоб те пусто было.
Иван только небрежно кивнул в его сторону.
— Как дела твои, Сонюшка? — Иван присел рядом с девочкой, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к её плечу.
— Да слава богу всё, — ответила она. — Только дедушка правду говорит — совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано ещё, а всё равно не то, что обычно.
— Осень, детка, — поморщился Иван. — Осень проклятая наступила.
— Нет, осень не проклятая, — покачала она головой. — Осень — добрая. Я люблю осень.
— Значит, к тебе она добрая, — согласился Иван. — Это хорошо.
— А к вам? — спросила она.
— Ко мне… У нас с ней взаимная нелюбовь, — улыбнулся он.
— А разве бывает взаимная нелюбовь? — удивилась она. — Я думала, только любовь бывает взаимная.
— А нелюбовь тогда какая? — снова улыбнулся он.
— Ну — у… не знаю, — она пожала плечами. — Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь — это когда два человека друг другу что‑то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.
— Философ ты маленький, — он погладил её по щеке, едва касаясь, любуясь задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подёргивается, трепещет и бьётся неведомое ему отцовское чувство.
— А лето ты любишь? — спросил он.
— Конечно! — встрепенулась она. — Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.
Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..
— Ну а что ты ещё любишь? — спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. — Ну, больше всего?
— Больше всего? — повторила она. — Больше — больше?..
— Ну да, вот больше — больше — больше всего.
Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.
— Не знаю… — ответила медленно. — Ну наверное, конфеты шоколадные… и… и цветы.
— Цветы…
— Ага, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков — много — много… Не знаю, как называются… А еще бывают белые с жёлтым, и белые с розовым…
— Хризантемы? — подсказал он.
— Хризантемы… — повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. — Да, наверное хризантемы… Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.
— А хочешь, я спою тебе? — предложил он. — «Что такое осень»… Или… Или… «Танец маленьких утят»?
Она оживилась, улыбнулась даже.
— А вы мне лучше стихи какие‑нибудь расскажите, — попросила. — Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем‑нибудь… И у меня стихи иногда в голове получаются…
— А о чем стихи, Сонюшка? — спросил он осторожно.
Она смутилась, опустила голову.
— Не хочу говорить, вы смеяться будете.
— Ну что ты, детка! — с жаром возразил он. — Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!
— Ну — у… разные стихи получаются, — произнесла она тихонько. — Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется…
— Да — да, — покачал он головой. — Так бывает…
— Расскажите мне стих какой‑нибудь, — снова попросила она.
— Стих… — задумался он. — Стих… Прости, солнышко, я ведь детских‑то стихов и не знаю совсем… Пару песен знаю, а вот стихов… У меня ведь детей‑то никогда не было…
— Что ж вы так… — произнесла она. — Взрослый уже совсем, а детей нет.
— Вот как‑то так — смутился он и виновато улыбнулся. — А ты знаешь… Ты знаешь, я всегда дочку хотел…
— Жениться надо было, — сказала она наставительно. — Была бы вам дочка.
— Да, — кивнул он. — Только вот как‑то…
— Ну ничего, — добавила она, успокаивая. — Вы ж ещё молодой совсем, какие ваши годы. Женитесь, заведёте себе детей — дочку и сына. Будете жить — поживать да добра наживать…
— Спасибо, милая, — поблагодарил он. — Только ты знаешь, я никогда это выражение не любил: «завести детей»… Звучит как‑то… Заводят собачек, кошечек, рыбок аквариумных…
— Ну ладно, — согласилась она. — Родите себе детей и будете жить — поживать… Только вы их не бейте никогда. Даже если они что‑то ну очень плохое сделают, вы их всё равно не бейте, ладно? Обещаете?
— Обещаю, — еле выдавил он, проглатывая комок, невесть откуда взявшийся в горле.
— Да, только вам нужно за ум взяться сначала, — продолжала она.
— Это как же, моя хорошая? — удивился он.
— Я вас много раз пьяным видела, — пояснила она.
— А… — растерялся он. — Ты об этом… Ну это, видишь ли… Я возьмусь за ум, конечно…
Дедок напротив, который от нечего делать давно уже прислушивался к их разговору, хрипло закашлял, закхекал и захрюкал.
— Смышленая девчонка, — похвалил он.
— Соня… Сонечка… — Иван не знал, как ему начать.
— Ну? — отозвалась она.
— Ты вот что… Ты ведь одна живёшь, я слышал…
— Одна, — кивнула девочка.
— Трудно тебе…
Она пожала плечами.
— Вы стихи обещали рассказать…
— Да — да, спохватился он. — Конечно… Не знаю, что бы тебе прочитать… Ну… Ну разве что вот это, как раз к случаю… Называется «Дождик»…
— Дождик, — повторила она.
Он помолчал с минуту, вспоминая давно заброшенные, почти уже забытые рифмы. Потом прочитал:
Дождь над городом пролился,
Дождь по крышам пробежал,
В переулке порезвился,
Мне в окошко постучал.
Посмеялся над прохожим,
Под крыльцо загнал кота.
Стал на сорванца похожим,
Напевая «тра — та — та».
А потом, насупив брови,
Отчего‑то загрустил
И всплакнул на полуслове —
Как малыш смешон и мил.
Солнце, выглянув из тучки,
Стало дождик утешать;
Тихо взяв его на ручки,
Стало слезки вытирать.