Райская комната, Богиня, властительница грез, Сильфида, как говорил великий Рене, все это волшебство исчезло при грубом стуке Призрака.
О ужас! я вспоминаю! я вспоминаю! Да! эта конура, эта обитель вечной скуки – мое собственное жилище. Вот нелепая, пыльная, искалеченная мебель; потухший, холодный камин со следами плевков; унылые, пыльные окна, изборожденные дождем; рукописи, исчерканные помарками или неоконченные; календарь, где карандаш отметил зловещие строки!
А это благоухание иного мира, которым я опьянялся с такой изощренной чувствительностью. Увы! оно сменилось зловонием табака, смешанным с какой-то тошнотворной плесенью. Теперь здесь вдыхаешь затхлость запустения.
В этом тесном, но преисполненном отвращения мире один только знакомый предмет радует мой взор: склянка с опиумом; старинная и страшная подруга, как все подруги, увы! щедрая на ласки и измены.
О, да! Время снова явилось. Время вновь теперь властно здесь правит; и вместе с гнусным стариком вернулась вся его дьявольская свита: Воспоминаний, Сожалений, Судорог, Томлений, Страхов, Кошмаров, Гнева и Неврозов.
Поверьте, что секунды теперь отчеканиваются громко и торжественно, и каждая из них, слетая с маятника, говорит: «Я – Жизнь, невыносимая, неумолимая Жизнь!»
Есть только одна секунда в человеческой жизни, которой суждено принести благую весть, единственную благую весть, наводящую на каждого неизъяснимый ужас.
Да! Время царствует; оно снова забрало свою грубую диктаторскую власть. Оно погоняет меня, как вола, своей рогатиной: «Ну же, вперед, скотина! Обливайся потом, раб! Живи, проклятый!»
VIКаждому своя химера
Под огромным серым небом, посреди широкой, пыльной равнины, где не было ни дорог, ни травы, ни даже чертополоха и крапивы, я встретил несколько человек, которые шли согнувшись.
Каждый из них нес на спине огромную Химеру, тяжелую, как мешок муки или угля, или как амуниция римского пехотинца.
Но чудовищное животное не было мертвым грузом; нет, оно охватывало и сжимало человека своими упругими и могущественными мышцами; двумя широкими когтями оно впивалось в грудь своего носильщика, а фантастическая голова нависла над его челом, подобная тем страшным каскам, какими древние воины надеялись усилить ужас врага.
Я вступил в беседу с одним из этих людей и спросил его, куда они идут. Он ответил мне, что ни он, ни другие ничего не знают об этом, но что, очевидно, они куда-то идут, ибо их гонит непобедимая потребность идти.
Любопытно отметить, что никто из этих путников не казался раздраженным на свирепое животное, повисшее на его шее и прильнувшее к его спине; можно было бы подумать, что они смотрят на него как на часть самих себя. Все эти усталые и серьезные лица не выражали вовсе отчаяния; под тоскливым куполом неба, утопая ногами в пыли, брели они по столь же безотрадной, как и небо, почве, с покорным выражением людей, обреченных на вечную надежду.
И шествие прошло мимо меня и исчезло в дали горизонта, там, где округленная поверхность нашей планеты ускользает от любопытства человеческого взора.
И несколько мгновений я упорно старался постичь эту тайну, но скоро непреодолимое Равнодушие овладело мной, и я был раздавлен им больше, чем были придавлены те своими тяжкими Химерами.
VIIШут и Венера
Что за удивительный день! Обширный парк млеет под жгучим солнечным оком, словно молодость под властью Любви.
Разлитый во всем экстаз не выдает себя ни единым звуком; даже воды – и те точно уснули. Отличная от человеческих празднеств, совершается какая-то безмолвная оргия.
И кажется, что все ярче становится свет, и блеском его все более и более искрятся предметы, что опьяненные цветы сгорают желанием соперничать с лазурью неба яркостью своих красок, что от зноя становятся видимы благоухания и возносятся к светилу подобно курениям.
И, однако, среди этого всеобщего ликования я заметил существо, которое страдало.
У ног колоссальной Венеры сидит один из этих поддельных безумцев, из этих добровольных шутов, обязанных смешить царей, когда их гнетут Угрызения и Скука. Закутанный в блестящую и шутовскую одежду, в головном уборе, украшенном рожками и бубенчиками, весь съежившись у пьедестала, он поднимает глаза, полные слез, к бессмертной Богине.
И его глаза говорят: «Я последний и самый одинокий среди людей, лишенный любви и дружбы и стоящий потому много ниже самых несовершенных животных. А между тем и я ведь тоже создан, чтобы постигать и чувствовать бессмертную красоту! О, Богиня! Сжалься над моей печалью и над моим безумием!»
Но неумолимая Венера смотрит вдаль, не знаю на что, своими мраморными глазами.
VIIIСобака и флакон
«Мой славный пес, мой добрый пес, милая моя собачка, подойди и понюхай эти превосходные духи, купленные у лучшего парфюмера в городе».
И собака подходит, виляя хвостом, что, как мне кажется, отвечает у этих бедных существ нашему смеху и улыбке, и с любопытством прикладывает свой влажный нос к открытому флакону; затем внезапно пятится в ужасе и начинает лаять на меня, как бы с укором.
«А! жалкий пес, если бы я предложил тебе сверток с нечистотами, ты с наслаждением стал бы его нюхать и, быть может, сожрал бы его. И этим, недостойный спутник моей грустной жизни, ты похож на публику, которой надо предлагать не тонкие благоухания, раздражающие ее, а тщательно подобранные нечистоты».
IXНегодный стекольщик
Есть натуры чисто созерцательные и совершенно неспособные к действию, которые, однако, под влиянием какого-то таинственного и неведомого побуждения иногда совершают поступки с такой стремительностью, на которую они сами не сочли бы себя способными.
Человек, бродящий малодушно целый час у своего подъезда, не смея войти из боязни найти у привратника известие, которое его огорчит, или держащий у себя по две недели нераспечатанным письмо, или решающийся лишь в конце шестого месяца совершить шаг, вот уже с год как необходимый, – такой человек чувствует иногда, как необоримая сила стремительно увлекает его, подобно стреле, спущенной с лука, к совершению какого-нибудь поступка. Моралист и врач, претендующие на всеведение, не в состоянии объяснить, откуда берется столь внезапно безумная энергия у этих ленивых и чувственных душ и каким образом, неспособные на самые простые и на самые необходимые действия, они обретают в иные мгновения избыток смелости для выполнения самых нелепых, нередко даже и самых опасных поступков.
Один из моих друзей, самый безобидный мечтатель из всех, когда-либо существовавших, поджег однажды лес, чтобы посмотреть, по его словам, с такой ли легкостью разгорается огонь, как это обычно утверждают. Десять раз сряду опыт не удавался, но на одиннадцатый он удался слишком хорошо.
Другой закурит сигару возле бочонка с порохом, чтобы посмотреть, чтобы узнать, чтоб испытать судьбу, чтобы заставить себя дать доказательства своего мужества, чтобы испытать волнения игрока, чтобы изведать наслаждения страха, или же так, без всякой цели, из каприза, от безделья.
Это род энергии, порождаемый скукой и мечтательностью, и те, в ком проявляется он так настойчиво, принадлежат, как я уже сказал, по большей части к числу самых мечтательных существ.
Иной, до того робкий, что он опускает глаза даже при встрече с мужчинами и принужден бывает собрать всю свою жалкую волю, чтобы войти в кафе или пройти перед кассой театра, где контролеры представляются ему облеченными величием Миноса, Эака и Радаманта, способен внезапно броситься на шею Проходящему мимо старику и восторженно расцеловать его на глазах изумленной толпы.
Почему? Потому… потому ли, что его лицо показалось ему неотразимо привлекательным? Возможно, но более законно предположить, что он и сам не знает, почему…
Я бывал не раз жертвой этих приступов, этих порывов, дающих нам основание верить, что какие-то коварные демоны вселяются в нас без нашего ведома выполнять свои самые нелепые веления.
Однажды утром я проснулся угрюмый, печальный, утомленный праздностью и, как мне казалось, настроенный на совершение чего-то великого, какого-то блистательного поступка; и я отворил окно… увы!
(Заметьте, прошу вас, что дух мистификации, являющийся у некоторых не плодом усилий мысли или соображения, а результатом внезапного вдохновения, имеет много общего, хотя бы по горячности желания, с тем настроением – истерическим, по мнению врачей, и сатанинским, по мнению тех, кто мыслит немного глубже, – которое неудержимо толкает нас на ряд опасных и несообразных поступков.)
Первый, кого я заметил на улице, был стекольщик, пронзительный, нестройный крик которого донесся до меня сквозь тяжелую и нечистую атмосферу Парижа. Я, впрочем, не мог бы сказать, почему меня охватила по отношению к этому бедняку столь же внезапная, как и непобедимая ненависть.
«Эй, ты!» – крикнул я ему, чтобы он поднялся ко мне. Тем временем я соображал, не без некоторого чувства радости, что комната моя на шестом этаже, а лестница очень узка и что ему придется употребить немало усилий, взбираясь на нее и не раз задевая о стены углами своего хрупкого товара.
Наконец он поднялся: я с любопытством рассмотрел все его стекла и сказал ему: «Как? у вас нет цветных стекол? розовых, красных, синих стекол, волшебных, райских стекол? Бесстыдный вы человек! вы смеете расхаживать по кварталам бедняков, не имея даже стекол, сквозь которые жизнь казалась бы прекрасной!» И я быстро вытолкал его на лестницу, по которой он стал спускаться, спотыкаясь и ворча.
Я вышел на балкон, схватил небольшой горшок с цветами, и, когда он снова показался при выходе из дверей, я уронил мой боевой снаряд прямо на задний выступ его ящика; удар сбил его с ног, и, падая, он разбил окончательно под собственной тяжестью все свое жалкое походное достояние, издавшее страшный звон, точно рушился хрустальный дворец, расколотый молнией.