Со временем я определил, запомнил и стал обходить шумные доски: те три у обувного шкафа, предатели, могли затрещать так, что проснутся в погребе мыши!
Следующей задачей было бесшумно открыть входную дверь, скрипящую похлеще пола. Дверь была бабушкиным шпионом, доносившим о том, что мы с братом днем сбежали на пляж, что дедушка вернулся домой и можно накрывать на стол, что явилась болтливая соседка Нурия и следует притвориться простуженной, чтобы она побыстрее ушла.
Неделю я выстраивал отношения с дверью: промасливал петли, протирал ручки, даже уговорил деда ее покрасить. Дверь сдалась, безмолвно позволяя мне ночами покидать дом, взбираться на дачный забор и смотреть на мир.
Ночи я полюбил еще в городской квартире. Она у нас угловая, с двумя балконами, каждый из которых смотрел на свой памятник поэту – Сабиру и Низами. Мне казалось, городские скульптуры оживают ночами. Переступая через крыс, перелезая через автомобили, они гуляют по безлюдным улицам, читают друг другу стихи, обсуждают время, за которым следят каменными (но на самом деле полными жизни) глазами и не удивляются: люди не меняются, они все так же разрываются между ангелами и бесами, духовным и материальным, миром и войной.
На даче темно, только на веранде горит лампочка. Вокруг нее суетится мошкара, машут крыльями бабочки и гудят черные жуки, которые, обжигаясь, с треском падают на пол. Перебегаю сад, вскарабкиваюсь на тутовник, с него перелезаю на забор. Сажусь, свесив ноги, оглядываюсь.
Передо мной просторы Апшерона, такие же, как и днем, но только ночью я чувствую, что это мое. Стрекот цикад смешался с шумом моря, издалека доносится грохот железной дороги – к станции приближаются поезда-цистерны. Едва слышна музыка из дома дяди Рафика: он перед сном слушает радио и под него засыпает. Справа – встряхивает и развешивает белье тетя Ира, мама моего друга Аяза (у него еще трое братьев). Бабушка жалеет тетю Иру. «Уложив детей, допоздна стирает во дворе. Когда Ира высыпается? С восьми утра с мальчиками на море».
Еще я слышу плач, но, признаюсь, мне не хочется его слышать. Это тетушка Шаргия, прошлым летом у нее в море утонула дочь. В дневное время она такая же, как все, а ночами оплакивает свое горе. Прошу Бога послать ей сил.
Под ногами, где-то у забора, слышу копошение. Это Гоша прибежал: то ли охранять меня, то ли ему скучно. В темноте вижу виляющий хвост. «Мне нечем тебя угостить, дождись утра. По секрету: бабушка размораживает тебе куриные шейки». Пес, услышав про еду, начинает скулить. «Гоша, если ты сейчас же не замолчишь и разбудишь бабушку, то не видать тебе шеек, как своего мокрого носа!» Пес затихает.
Все же Гоша охраняет меня в тайных побегах. Один раз он едва меня не сдал: спускаясь с забора, я оступился, чуть не слетел вниз. Почуяв неладное, собака залаяла так громко, что еще немного, и проснулась бы вся дача. С трудом вскарабкался на забор. «Гоша, шшш, я цел!» Увидев меня, пес радостно засопел.
Ночь помогала мне определить свое звучание. Наедине со стихнувшим полуостровом я слушал себя, переосмысливал прожитое, раскладывал на «мое» и «не мое».
По утрам я был квелым. Бабушка, делая мне бутерброды с инжирным вареньем, не понимала (или понимала?), что происходит. «Ты сонный, будто гулял полночи. Плохо спал? Чем занимался ночью, признавайся?» Отхлебнув сладкого чая, кратко отвечал: «Мечтал». Похоже, бабушке это нравилось, она улыбалась, продолжая намазывать густой золотистый сироп на хлеб с маслом.
8. Мы плотно вплетены друг в друга
В нашей дачной жизни не хватало папы. Летом он был больше всего загружен на работе, выходной – раз в неделю. Он приезжал поздними вечерами, молчаливый и уставший, мы бежали его обнимать. Вместе лежали в гамаке под тутовником, слушали шум листьев на южном ветру.
Я рассказывал папе о цвете моря (по утрам голубое или серое, в зависимости от настроения неба, а на закате – желто-красное); о тюленях, которых выбросило на берег (сети паршивых браконьеров!); о том, что скучаю по городу, по квартире на четвертом этаже, по тесному лифту с распашными дверьми, по двум балконам – один на Коммунистическую, другой – на Гуси Гаджиева. Али добавлял, что тоже скучает, но по сосискам на углу. «С булочкой и горчицей! И лимонад, ммм, грушевый!»
«Запоминайте море, ребята, слушайте его. Моря всегда мало, даже если живешь в километре от него». В тот момент мы не придали отцовским словам значения, но зимой, в школьных буднях, их вспоминали: следующим летом будем меньше лазить по недостроенным дачам и больше гулять у моря!
В городе была набережная, но эту часть Каспия мы за море не признавали – вода мутная, пахнет бензином, нет песка, скал, маяков.
…Бабушка любила папу. Иногда мне казалось – больше, чем свою дочь, нашу маму. «Он хороший человек, сильный и разумный. И умеет контролировать эмоции». Мама ревновала. «Это потому, что он ненадолго приезжает со своей чертовой работы и уезжает туда же почти на всю неделю. А как же семья?!» Бабушка перебивала: «Прекрати, дети слышат».
Одним утром я попросил бабулю: «Можешь не хвалить папу при маме?» Она огорчилась. «Мама сердится не потому, что я говорю о папе хорошее. Там другие причины, твои родители всё решат сами. Хоть мы и одна семья, но это их история. Есть ситуации, с которыми человек должен справиться сам, иначе он себя не узнает».
Я понял, что родителям нужна помощь. «Бабуль, что мы можем сделать?» Она накрывает мою руку своей. «Любить их. Даже когда они друг на друга дуются». Мне хотелось понять мир взрослых: «Почему они часто дуются?» Бабушка тщательно подбирала слова. «Трудно объяснить, сынок, но я попробую. Люди несовершенны. К счастью. Совершенное любить легче, несовершенное – сложнее, но зато эта любовь настоящая».
Мои детские воспоминания о папе – кадры без хронологии, будто вырезанные из разных катушек. На одном – сидим на холме у старого маяка, напоминающего шахматную ладью. Смотрим на море. С высоты кажется, что оно далеко, на самом деле близко – можно разбежаться и, зажмурившись, нырнуть. Отцовское детство тоже прошло на даче, в соседнем апшеронском поселке, может, поэтому у нас, его сыновей, особые отношения с морем? Любовь к морю передается с кровью?..
«Ты нас так внимательно слушаешь, Амир, что вырастешь быстрее. Это и хорошо, и не очень. Умение слышать – талант, и у тебя он есть. Осталось его не растерять, направить на полезное миру дело».
Папа мечтал стать художником, рисовал с малых лет. В старших классах педагоги настаивали, чтобы он поступил в художественную академию. «Отец не разрешил, и я пошел в инженеры. Я рос там, где дети не перечили родителям, – традиционная кавказская семья. Не отстоял свою мечту.
Узнав, что я хочу быть художником, отец сломал мольберт, порвал рисунки. Было больно, саднило много лет. Отпустило, когда появились вы: дал себе слово, что мои сыновья будут расти иначе, без страха говорить то, что чувствуют… Спустимся к морю?»
Папа – высокий, худощавый, с копной каштановых волос – идет впереди. Специально чуть отстаю, мне нравится видеть его на фоне моря. Хочу запомнить детали: папины бежевые брюки, корягу в правой руке, светло-голубую воду, мягкий ветерок по золотому настилу холма. Между нами расстояние, но в нем нет отчужденности, наоборот, мы так плотно вплетены друг в друга, что все земные дистанции теряют значимость.
9. Быть и остаться хорошим человеком
Летом, когда заканчивался театральный сезон, к нам часто приезжала Хати, мамина подруга, актриса драматического театра. Она не позволяла нам называть себя тетей или полным именем, Хатира. «Такое обращение прибавляет возраста. Не надо, жизнь и без того прибавит».
Шустрая, невысокая, смешливая пышка. Ей нравилось сидеть на полу, растянув коротенькие ноги на шерстяном ковре и подложив под себя диванную подушку. Бабушка, как и все мы, любила Хати. «Вокруг меня одни земные профессии. Как хорошо, что ты у нас есть, Хати».
Сидя на ковре, они обсуждали песни Муслима Магомаева, смеялись и сплетничали, заворачивали долму или чистили каштаны для плова. Бывало, плакали; слезы совпадали с днями, когда Хати привозила на дачу поблескивающая на солнцепеке черная «Волга».
Мы ходили с мамой на ее спектакль. На сцене хохотушка Хати, характером напоминающая воробушка, преображалась в орлицу. Движения актрисы Хатиры Багировой замедлялись, голос суровел, взгляд пронизывал. Она играла сильную духом женщину, не сломленную испытаниями – так объясняла мама. Я не верил, что это роль, Хати была той самой сильной женщиной.
На поклоне мама передала мне букет, и я, пробираясь сквозь толпу, его вручил. Хотя актриса еще оставалась в величественном образе, наклоняясь ко мне, она взяла хризантемы как наша родная Хати – в глазах знакомые легкость, игривость. «Спасибо, любимый мальчик», – и, прижимая к груди цветы, продолжила кланяться под овации зала. Занавеси закрылись, театральная магия рассеялась – возвращение из возвышающего в земное.
После театра мы шли домой сквозь многолюдные городские улицы, но не ощущали, как обычно, остро и навязчиво суету происходящего. Театр наполнил нас необъяснимо чарующим, что было гораздо сильнее обыденности. Тот самый дух искусства, о котором говорила бабушка.
На следующий день Хати приехала к нам на дачу. Было воскресенье, накрапывал дождь. Дедушка подметал веранду. «Хорошо сегодня, не холодно. Ветра нет. Такая погода в конце ноября на Апшероне – везение. Амирчик, принеси шишек из погреба, поставим самовар. И маме скажи, пусть приготовит заварку с чабрецом или гвоздикой».
Я перекладывал шишки из мешка в ведро, когда в доме послышался голос Хати. Хлопнула входная дверь, застучали каблуки, запахло цветочным парфюмом. Бросаю ведро, бегу по деревянной лестнице наверх. «Ах, любимый мальчик! Какие же вчера были роскошные хризантемы». Хати погружает меня в облако своего аромата, я забываю обо всем.