сходила рожь, буйно росли ячмень и гречиха, весело голубел овес.
Поколение за поколением шли люди на дремучий бор, и тот отступал от Волги, давая землепашцу хлеб, смиряясь перед упорством и неиссякаемой силой человека.
А годы шли — и одни умирали, другие нарождались на свет, одни богатели, другие впадали в нищету, одни захватывали лучшую землю, другим доставалась похуже… Нынешние княтинцы были далекими потомками тех мужиков, которые некогда выбрели к Волге, и само Княтино было лишь одной из махоньких деревень, выстроенных разросшимся, расселившимся вдоль по Волге племенем.
Считались княтинцы испокон веку за боярами Дулепами. Платили им с дыма, с лошади, с коровы, пахали им земли, давали масло, шерсть, красную дичь и пушного зверя, ходили за ними в трудный год и на рать.
Были боярам послушны, богомольны, верили в дурной глаз, в русалок, в лешего, в домовых, путали веселые обряды язычников-предков с обрядами христианскими и на Иоанна Крестителя жгли костры и прыгали через них, называя праздник Иваном Купалой, хотя и сами толком не знали, что это за "купала" такая.
Бояре брали, но они же и давали: защищали своих крестьян оружно от недругов, воевали татар.
Жизнь была не сладка, но где она была лучше? И нынешние княтинцы крепко держались за обычаи предков, чтили своих господ, тем более, что боярские тиуны наезжали, не часто. Тверь давно жила в мире, и поборы были невелики.
Нежданно, три года назад, Илья Дулепа отпустил княтинцев на волю. Воля эта вышла боком — земли боярин оставил чуть. Многие мужики разбрелись — кто в серебреники[26], кто в половинники[27] к соседним боярам, кто в город. Но оставшиеся цепко держались за землю. Рядом был бор. Выжги — и владей пашнями. И что ни год — прибавлялось у княтинцев неистощенной, щедрой пахотной земли, прибавлялось хлеба, всякого добра, выменянного на зерно. И долго бы жить княтинцам на воле добрыми домами, не упрись их земли во владения Ипатьевского монастыря.
Монастырь этот, из захудалых, возник верстах в восьми от Княтина, заложенный еще великим князем тверским Борисом Александровичем в память о чудесном спасении на охоте. Ходил в тех местах покойный князь на медведя. Подняли матерого стервятника, нападавшего на людей и скотину. Князь поддел ревущего зверя на рогатину, успел упереть ее в землю, но медведь был велик и тяжел, рогатина надломилась, и не ожидавший этого Борис увидел, как наваливается на него огромная туша с разинутой пастью, растопырив лапы с чудовищными когтями.
Сгинуть бы Борису в тот часец, когда б не счастливый случай. Пятясь, князь оступился в непримеченную яму, упал, провалился в нее, а медведя подхватили на рогатины служивые.
Вернувшись, Борис выпорол незадачливого мастера, сработавшего рогатину, повелел сделать новую, а на месте ямы заложил монастырь в честь своих святых великомучеников Бориса и Глеба, отписав монастырским пять деревенек с людьми, скотом и пахотой.
Ипатьевским монастырь прозвали в память о первом его игумене, старце тихом и кротком, пекшемся о сиротах[28] и заставлявшем монахов самих делать всякую работу.
Но первый игумен прожил недолго, а преемники его все, как один, были стяжатели. И самым лютым оказался третий — Перфилий.
Этот ни перед чем не стоял, чтоб прибрать к рукам побольше земли. А где было взять ее, как не у вольных крестьян? И игумен, долго не думая, накладывал свою руку на чужое добро. Как парша расползались монастырские владения по волжскому берегу, подползали к земле княтинцев и вскоре столкнулись, сшиблись с нею — межа к меже. С волжского обрыва глядели на княтинскую землю, прищурив узкие деревянные оконца, колокольни монастыря, словно примеривались, приглядывались.
Недружелюбно косились на монастырь и княтинцы.
Свежа была в памяти судьба соседней деревушки, которую игумен закрепостил, съездив в Тверь и привезя оттуда княжескую грамоту. Упрямившихся соседских мужиков игумен обложил такими тяготами, что взвыли.
Да и своя судьба беспокоила. То из-за луга, то из-за рыбной ловли, то из-за охоты все время вспыхивали ссоры с монастырем. Доходило и до драк. А как появились у княтинцев новые ляды, — и совсем тревожно стало.
В самую пору сева подъехал к Архипу Кривому монастырский тиун[29] и, как сказывал Архип, измывался:
— Сейте, сейте! Да получше! Нам хлеб-от нужен!
Мужики гудели, расспрашивая Архипа. Горячился Федор — первый заводила в драках с монастырскими, крепкий на бой и отчаянный в ярости.
И твердо легла в мужицкие головы мысль: новых ляд монастырю не давать, а придет нужда — биться. Господь правду видит, не даст пострадать.
Когда Федор увидел входящих ратников, он сразу подумал о лядах. Но он и догадаться не мог, какая участь уготована его родной деревеньке.
Вооруженные саблями, шестоперами[30] и пиками монастырские ратники сгоняли княтинских мужиков к колодцу против дома Архипа Кривого, где сидел на вытащенной из Архиповой избы лавке кургузый, чернобородый тиун и стояли привязанные кони монастырских. Тиуну, видно, было не по себе. Он зыркал по сторонам воспаленными от недосыпа глазами, то и дело трогал широкий нож на левом боку.
Мужиков сбили в кучу перед тиуном, за ними кольцом встали ратники.
Прибежавшие за мужьями и сыновьями бабы голосили вокруг, пытаясь пробиться к срубу.
— Все? — спросил тиун у своих.
— Все! — ответили ему.
Тиун поднялся на ноги, оглядел мужиков и злорадно усмехнулся. У тиуна были свои счеты с этим народом. Не кому-нибудь, а ему в последней драке на лугу накостыляли по загривку так, что на четвереньках полз в кусты. Накостыляли, не посмотрев на то, что он правая рука у игумена, осрамили перед всей братией. И хоть до сих пор побаивался тиун диких княтинских мужиков, сейчас у него на душе полегчало: сила на его стороне, а эти горлодеры притихли.
Тиун собрался говорить, но вдруг из кучки безоружных и, казалось, растерянных, взятых врасплох мужиков ему крикнули:
— Пошто пришел? Аль память отшибло, как ходить сюда?
Тиун побагровел, губы его затряслись от ненависти.
— Кто? Кто? — закричал он, ища глазами насмешника.
— Расквохтался. Сейчас яйцо снесет! — тихо, но внятно проговорили в мужицкой кучке. По мужицким лицам скользнули усмешки.
Тиун сжал губы, перевел дыхание. Понял, что смешон, сдержал первый порыв — искать виноватого. Смеются? Ладно. Сейчас завоют.
— Неколи мне с вами возжаться! — кинул он в толпу. — Слушай, что говорить от игумена буду.
— Свой-то язык пропил, — вставили из кучки.
— А твой, Лисица, укоротим! — не выдержав, взорвался тиун, узнав, наконец, насмешника. — Богохульник, вор, гунька беспортошная! Вы, тати, слушайте! За непотребство ваше, за воровство, за глумление над слугами христовыми послал меня ныне святой отец игумен гнездо ваше разорить! Отныне и навеки землю вашу монастырь берет себе!
Видя, как ошеломленно переглянулись мужики, и распаляясь от собственного крика, тиун продолжал еще громче и злорадней:
— И луга, и лес, и рыбные ловли — все теперь монастырское, А вам отсюда уйти прочь. А скотину и всю живность оставить…
— Врешь! — перекрикивая тиуна, выскочил из кучки мужиков Лисица. Нечесаные волосы его спадали на лоб. Расстегнутая розовая рубаха открывала широкую, волосатую грудь. Кулаки он стиснул. — Куда мы пойдем? Пошто? Со своей земли? Ты ее пахал, кургузый черт? Ты, что ль, за скотиной нашей ходил? Эва! Удумал! — Лисица зло, напряженно засмеялся. — Ступай, проспись со своим игуменом! Ошалели с жиру-то! Мозги заплыли!
Федор неожиданно умолк, прислушиваясь, потом ловко прыгнул на лавку, глянул поверх толпы. Мужики и некоторые ратники невольно повернулись по направлению его взгляда.
Там, на краю деревни, мычала и блеяла выгоняемая из хлевов скотина, с оголтелым кудахтаньем и гоготом разлеталась птица.
Федор окаменел. Ему вдруг ясно стало, что слова тиуна не простая угроза, что не за одними лядами пришли монастырские, а хотят и впрямь навсегда покончить с Княтином.
— Мужики, — еле слышно выговорил Лисица, — мужики, что ж это?
Как перед порывом бури, перед могучим ударом грозы вдруг утихает все, замирают листья деревьев, пригибается трава, застывает водная гладь, чтобы через миг взвихриться, забушевать, заклокотать, неистовствуя и гремя, — так притихла улочка.
И в этой зловещей тишине раздался, нарушая ее, торопливый и испуганный голос тиуна, увидевшего, что Лисица поворачивается к нему:
— Вяжи Федьку!
Больше, чем слова, почти не дошедшие до сознания Лисицы, сказали ему звук голоса и невольное движение тиуна, подавшегося назад.
И Федор сделал то, что сказало ему сердце. Он уже не размышлял, не колебался. Он встал за свою жизнь, за жизнь Анисьи, сына и матери. Федор прыгнул к тиуну и с размаху, наотмашь хлестнул его кулаком в голову, закричал:
— Бей!
И гроза разразилась. Мужики, озверело рыча, кинулись на ратников. От неожиданности те не успевали вытаскивать оружие, замахнуться шестопером. Пики и подавно не годились в схватке грудь на грудь.
Тегиляи, пестрые рубахи, сапоги и лапти — все смешалось в один ревущий, клокочущий, медленно колыхавшийся на одном месте ком.
Сшибив тиуна, Федор бросился на ближнего ратника, схватился с ним, ловя руку, тянувшуюся к сабле, споткнулся, и оба покатились под ноги дерущимся.
Васька Немытый, дюжий, нескладный мужик с руками — плетями, ногами колесами, уцепившись за шестопер чернявого монастырского, тянул оружие к себе, в кровь обдирая сильные пальцы.
Отца Антипа Кривого — трухлявого дедку — сковырнули в свалке, как опенок. Он тихо упал и замер, странно вытянув тонкую шейку. На него ступили раз, другой, он не охнул.
Сам Антип, на вид такой же лядащий, как отец, но проворный, ловко уклонялся от ударов грузного ратника, а сам все подскакивал и сильно, тычком бил монастырского по зубам. У ратника, державшего пику, оставалась свободной только одна рука, драться ему было трудно, изо рта уже текла кровь. Рассвирепев, ратник отшвырнул, наконец, пику и так хватил Антипа по здоровому глазу, что тот мигом ослеп и взвыл… Бились крепко, ярея от боли. Плотно сжимали хрустящее горло врага, прокусывали душащие руки, пинали ногами, задыхались от ненависти.