Я не знаю, можно ли перевоспитать молодых гитлеровцев. Сомневаюсь. Но немецкую собаку наши перевоспитали. Ее взяли вместе с штабными бумагами. Она занималась низким делом: искала партизан. Теперь этот пес, прозванный Фрицем, ищет «кукушек».
В январе гвардейский стрелковый полк оказался в тылу у врага — под Вереей. Проволочная связь часто рвалась, радиоустановки были разбиты. Связь поддерживали четырнадцать собак. Собаки ползли по открытой местности под ураганным минометным огнем. Здесь погибла овчарка Аста, она несла из батальона на командный пункт полка донесение: «Огонь по березовой роще». Аста, раненая, доползла до своего вожатого Жаркова. Положение было восстановлено.
Однажды собака Тор принесла следующее донесение: «Залегли. Не можем поднять головы — сильный обстрел». Тор понес назад приказ: «Людей поднять. Вести наступление». Два часа спустя гвардейцы вошли в Верею. Комиссар полка Орлов говорит: «Собаки нас выручили под Вереей…»
Как не вспомнить рыжего эрдельтерьера Каштанку? Раненная в голову, с разорванным ухом, истекая кровью, Каштанка подползла к вожатому: доставила в батальон донесение. Ее забинтовали и отослали назад: другой связи не было. Две недели, забинтованная, она поддерживала связь с резервом. Было это возле Наро-Фоминска. Там Каштанка и погибла от снаряда. Многие бойцы ее помнят.
Связная собака предана долгу, ее не остановят ни пуля, ни птица в кустах, ни река, ни смерть: она спешит с донесением. Красноармеец Козубовский добился, что его собака поддерживает связь между двумя пунктами, расположенными на линии огня и отстоящими один от другого на шесть километров.
Когда наши защищали высоту Крест, эрдельтерьер Фрея проделала тридцать три рейса — семьдесят километров. В последний раз Фрея принесла донесение смертельно раненная: осколок мины раздробил ей челюсть.
Что добавить к этому простому рассказу? На войне люди больше чем когда-либо ценят верность. Мы все помним прекрасный рассказ Чехова «Каштанка». Теперь Каштанка спасает раненого хозяина.
25 мая 1942 года.
Николай ЖдановЛенинградская история
Когда Рики был маленький, он любил кататься по ковру — лохматый прыгающий шар с большими ушами и нетвердыми лапами. На свете, вероятно, не было существа более жизнерадостного и забавного. Как смешно он пятился и лаял, когда Володя катил на него больший полосатый мяч или, стащив с дивана старую рысью шкуру и покрывшись ею, полз по ковру, изображая настоящего зверя. И как он радовался, когда мальчик наконец отбрасывал шкуру и, прыгая, кричал:
— Рики, глупый, это же я, я!
Если Рики казалось, что с ним поступают грубо или несправедливо, то он, обидевшись, залезал под диван или под широкое кресло и лежал там, закрыв лапами и ушами свою мордочку с мокрым черным носом. Однако сердиться долго Рики не мог и всегда был рад примирению.
К лету он вытянулся, стал долговязым, и рыжий хвост его сделался похож на большое перо. Когда Рики выпускали на двор, он подолгу с таинственным видом подкарауливал воробьев, щебетавших на единственном кусте боярышника, росшем у ограды, или настороженно обнюхивал еще незнакомые ему предметы, словно боясь, что каждый из них может наброситься на него, уколоть или прищемить нос.
На улицу Рики брали редко, а если все уходили, он ложился у порога и ждал, изредка царапая дверь лапой и повизгивая. Одиночество Рики не нравилось. Когда Володя возвращался вместе с матерью из детского сада или приходил из лаборатории его отец, Рики принимался лаять и прыгать от счастья.
Сняв пальто и синюю спецовку, отец брал из угла алюминиевую плошку и, накрошив в нее черствого хлеба, говорил матери:
— Ну-ка, что у нас сегодня — суп или щи?
Залив крошево горячим, он ставил плошку на старое место и, погрозив Рики пальцем, говорил:
— Тубо!
Рики уже знал, что это значит, и молча ложился перед плошкой, не сводя с нее глаз и ожидая, пока пища станет чуть теплой.
— Уж пусть бы ел. — говорила мать, — и так он тебя заждался.
— Нельзя, — объяснял отец, — от горячего у него нюх пропасть может.
Наконец отец, уже кончив умываться и собираясь сесть к столу, трогал пищу пальцем, не горяча ли, и коротко приказывал:
— Пиль!
Рики тотчас вскакивал и начинал есть.
Почти то же повторялось утром, перед тем, как отец уходил на работу. Он всегда старался кормить Рики сам и не любил, чтобы это делали мама или Володя.
— Рики, — говорил он, — должен знать своего хозяина.
Отец научил Рики отыскивать и приносить брошенный мячик или палку, бегать по сигналу вперед и по сигналу возвращаться назад, ходить во время прогулок у самой ноги, не забегая вперед и не отставая. Он говорил, что осенью поедет со своим товарищем на охоту, возьмет Рики с собой, чтобы Рики научился делать стойку на дичь, как настоящий сеттер.
Но еще в середине лета Рики заметил, что с ним почти перестали играть и все сделались какими-то скучными и озабоченными. Отец приходил теперь поздно, почти не замечая Рики, садился к столу, но ел мало, а молча смотрел перед собой на стену, на которой Рики не мог, сколько он ни старался, увидеть ничего примечательного. Вообще все вели себя непонятно. Отец подымался утром раньше обыкновенного и слушал, что говорит шипящий черный круг, висящий на стене. Потом вздыхал, хмурился. Рики однажды подошел к нему и, чтобы напомнить о себе, положил ему голову на колени. Но отец только провел два раза ладонью по его голове и сказал:
— Да, Рики, такие-то, брат, дела…
Затем он поднялся, поправил одеяло на спавшем еще Володе, попрощался с матерью и ушел.
Мать теперь целые дни зашивала какие-то мешки, паковала тюки, укладывая в них разные вещи, свернула и зашила в мешок даже ковер, на котором Рики так любил играть с Володей.
Мальчик и теперь, особенно по утрам, был весел, как раньше. Едва проснувшись, он прятал голову под одеяло и затем, внезапно высунувшись, щелкал зубами и говорил: «Ам-ам!», стараясь напугать этим Рики. Потом, еще не одевшись, он старался связать Рики лапы своим чулком или, положив ему на спину кусочек хлеба, смотрел, как Рики будет его доставать.
Когда завыли первые сирены воздушной тревоги, Рики протестующе залаял, срываясь на жалобные, звенящие ноты. Затем, слушая, как стучит метроном, он старался потеснее прижаться к Володе, так, что даже обеими руками его нельзя было оттолкнуть.
Иногда тревога заставала дома отца — тогда он подымался на свой пост на крышу, а Володя и мама шли в убежище и брали с собой Рики. Если слышался нарастающий вой летящей бомбы или вздрагивала от близкого взрыва земля, Рики, скребя лапами цементный пол, старался забиться подальше под нары. Тогда стоявшие и сидевшие вокруг женщины говорили:
— Собака, а тоже жить хочет.
У Рики был теперь плохой аппетит, и он не сразу заметил, что ему стали давать мало пищи. Но постепенно чувство голода обострялось все более. Рики особенно хотелось есть вечером, когда приходил Володин отец. Но теперь отец уже не доставал из угла плошку, не крошил в нее хлеб и не спрашивал у матери:
— Ну-ка, что у нас сегодня — щи или суп?
Плошка стояла забытая, чисто вылизанная и покрывалась пылью.
Отец и сам не ужинал, как раньше. Но обычно он приносил в кармане кусочек хлеба величиной со спичечный коробок. Садясь на свое место к столу, он доставал этот хлеб, тщательно завернутый в бумажку, и, развернув, собирал пальцем маленькие крошки и засовывал их себе под усы, но хлеб не ел, а всегда отдавал Володе. Рики внимательно следил за тем, как Володя брал хлеб и быстро запихивал в рот сразу весь кусочек. Некоторое время он держал так хлеб, не двигая челюстями, словно боясь, что вдруг, если он сожмет их, хлеба не окажется. Затем он закрывал глаза и принимался с наслаждением сосать вкусную хлебную кашицу. Рики подходил к мальчику и умоляюще смотрел ему в рот, чувствуя, как по языку текут слюни и падают на пол. Но Володя открывал глаза, только когда во рту у него уже ничего не было, и в доказательство показывал Рики зубы, язык и весь рот, до самого горла.
Теперь Рики постоянно хотелось спать, и он целые дни дремал на узлах, которые были свалены, как ненужный хлам, в углу у маленькой железной печки: уехать из города уже давно было нельзя.
Во сне Рики чаще всего видел пищу: много жирных костей, или полную плошку хлеба со щами, или овсяную кашу. Но теперь ему давали есть только немного жидкого столярного клея, сваренного вместе с кофейной гущей.
Самыми неприятными были часы артиллерийского обстрела. Рики слышал, как далеко за домами что-то щелкало, потом раздавался короткий свист и, наконец, протяжный вой. От этого воя внутри у Рики все сжималось, и он, не помня себя от страха, старался забиться как можно дальше в щель между большим тюком и шкафом.
Если снаряд разрывался близко, то Рики слышал, как звенят стекла, падая на камни из оконных рам. Раз ночью снаряд ударил в ограду, у которой рос воробьиный куст. Весь дом дернулся, и по стене застучали каменья, выбитые из ограды. Один из камней со звоном влетел в окно и, прорвав штору, упал у Володиной кровати. Рики завизжал и бросился к двери, но она была заперта.
Володя проснулся, сел на кровати, видимо не зная, плакать или нет.
— Спи, — стараясь казаться спокойной, сказала ему мать. — Спи, маленький. — Она с тех пор, как начался обстрел, сидела в кресле у его изголовья.
— Надо бы вам пойти в убежище, — заметил с дивана отец.
— Все равно, — ответила она. — Заткни чем-нибудь окошко, дует.
Всю ночь мать так и не отходила от мальчика. Рики тоже подошел к ней и, дрожа всем телом, прижался к ее ногам. Она нашла в темноте его голову и, гладя, говорила:
— Не бойся, Рики. Вот видишь, наш Володя какой храбрый мальчик, он совсем не боится. Сейчас он закроет глаза и будет спать.
— А разве ты видишь в темноте мои глаза? — спрашивал мальчик.
— Да, маленький, вижу. Закрой их и спи.
— Знаешь, мама, ты, наверное, ошиблась, что я храбрый, я тоже боюсь, — признался Володя и, помолчав, добавил: — Хорошо бы скорее утро настало, утром всем людям хлеб дают…