Ты моей никогда не будешь… — страница 2 из 29

(1). Мечта о море

Он видел лес,

Где распевают птахи

И где ночами ухают сычи.

И этот лес шумел, шумел в ночи.

И этот лес лежал до синя моря.

Он видел степь,

Где ястреб и орел

Ныряют в травы.

Холм за холм и дол за дол

Свободно уходили на просторе.

И эта степь легла до синя моря.

А моря он не видел никогда…

Ему ночами снилась синяя вода,

Над нею пена белая кипела,

И, словно степь, дышал ее простор.

И море пело, пело, пело,

Как по ночам поет дремучий бор.

И птицы снились не степные, не лесные,

Невиданные, новые, иные —

Не желтоглазый сыч,

Не серый беркут,

А птицы синеглазые морские,

Как гуси белокрылые, белы

И с клювами кривыми, как орлы.

Подобно морю

Простиралась степь.

Подобно морю

Волновались чащи.

И сны его тревожили

Все чаще.

Какие сны!

А им свершенья нет!

И государь державы сухопутной,

Бывало, просыпался.

Рядом с ним

Дышала женщина, как дышит море.

Но пахло духом смоляным, лесным,

И филин ухал в непроглядном боре.

А по лесным дорогам шли войска,

Шли ратники, скакали верховые,

Везли в санях припасы огневые.

И озирал просторы снеговые

Суровый воевода из возка.

О море, море – русская мечта!

Когда еще тебе дано свершиться!

И государю по ночам не спится,

А чуть прикроет грозные зеницы,

Все чудятся ему морские птицы,

И синева, и даль, и высота!

Февраль 1957

(2). Иван и холоп

Ходит Иван по ночному покою,

Бороду гладит узкой рукою.

То ль ему совесть спать не дает,

То ль его черная дума томит.

Слышно – в посаде кочет поет,

Ветер, как в бубен, в стекла гремит.

Дерзкие очи в Ивана вперя,

Ванька-холоп глядит на царя.

– Помни, холоп непокорный и вор,

Что с государем ведешь разговор!

Думаешь, сладко ходить мне в царях,

Если повсюду враги да беда:

Турок и швед сторожат на морях,

С суши – ногаи, да лях, да орда.

Мыслят сгубить православных христьян,

Русскую землю загнали бы в гроб!

Сладко ли мне? – вопрошает Иван.

– Горько тебе, – отвечает холоп.

– А опереться могу на кого?

Лисы – бояре да волки – князья.

С младости друга имел одного.

Где он, тот друг, и иные друзья?

Сын был наследник мне Господом дан.

Ведаешь, раб, отчего он усоп?

Весело мне? – вопрошает Иван.

– Тяжко тебе, – отвечает холоп.

– Думаешь, царь-де наш гневен и слеп,

Он-де не ведает нашей нужды.

Знаю, что потом посолен твой хлеб,

Знаю, что терпишь от зла и вражды.

Пытан в застенке, клещами ты рван,

Царским клеймом опечатан твой лоб.

– Худо, – ему отвечает холоп.

– Ты ли меня не ругал, не честил,

Врал за вином про лихие дела!

Я бы тебя, неразумный, простил,

Если б повадка другим не была!

Косточки хрустнут на дыбе, смутьян!

Криком Малюту не вгонишь в озноб!

Страшно тебе? – вопрошает Иван.

– Страшно! – ему отвечает холоп.

– Ты милосердья, холоп, не проси.

Нет милосердных царей на Руси.

Русь – что корабль. Перед ней – океан.

Кормчий – гляди, чтоб корабль не потоп!..

Правду ль реку? – вопрошает Иван.

– Бог разберет, – отвечает холоп.

1947–1950

(3). Томление Курбского

Над домами, низко над домами

Медным ликом выплыла луна.

Во тумане, близко во тумане

Брешут псы, сошедшие с ума.

Только совесть бродит под туманом,

Как изветник, смотрится в пробой.

Недоспорил князь с царем Иваном,

Не поладил князь с самим собой…

Пишет Курбский в лагере литовском —

И перо ломает на куски.

Сторожа по деревянным доскам

Бьют – и то, наверно, от тоски.

«Огляди меня, как саблю, на свет,

Выспроси бессонницу мою.

Предаю тебя, проклятый аспид,

Но с тобою Русь не предаю.

Не иду к льстецам твоим в науку,

Не плутаю с хитростью лисы.

Награжден за муку, за разлуку,

Говорю прямыми словесы.

Оглядись! Среди непрочных топей

Ты столбы трухлявые забил.

Воспитал вокруг себя холопей,

А высоких духом погубил.

Отворил ли правду властью царской?

Водворил ли счастье и покой?

Времена жестокости татарской

Воцарились под твоей рукой!

Годы – суть для вечности минуты,

Перейти их мыслями сумей.

Гневом Божьим не родятся ль смуты,

Царь Иван, за гибелью твоей?..»

Оплывая, свечи плачут воском,

Под глазами тени-медяки.

Пишет Курбский в лагере литовском

И перо ломает на куски.

За домами, низко за домами,

Засветилась алая черта.

Во тумане, близко во тумане,

В час рассвета кличут кочета.

Октябрь 1947

(4). Смерть Ивана

Помирает царь, православный царь!

Колокол стозвонный раскачал звонарь.

От басовой меди облака гудут.

Собрались бояре, царской смерти ждут.

Слушают бояре колокольный гром:

Кто-то будет нынче на Руси царем?

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Гулкая медь,

Звонкая медь,

Как он захочет, так и будет греметь!

«Где же то, Иване, жены твои?» —

«В монастырь отправлены,

Зельями отравлены…» —

«Где же то, Иване, слуги твои?» —

«Пытками загублены,

Головы отрублены…» —

«Где же то, Иване, дети твои?» —

«Вот он старший – чернец,

Вот он младший – птенец.

Ни тому ни другому

Не по чину венец…» —

«Где же, царь-государь, держава твоя?» —

«Вот она, Господи, держава моя…»

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Он по сизой заре

Распугал сизарей.

А может, и вовсе не надо царей?

Может, так проживем,

Безо всяких царей,

Что хочешь – твори,

Что хошь – говори,

Сами себе цари,

Сами государи.

Лежит Иван, в головах свеча.

Лежит Иван, не молитву шепча.

Кажется Ивану, что он криком кричит,

Кажется боярам, что он молча лежит,

Молча лежит, губами ворожит.

Думают бояре: хоть бы встал он сейчас,

Хоть потешил себя, попугал бы он нас!

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Раскачалась звонница —

Донн-донн!

Собирайся, вольница,

На Дон, на Дон!

Буйная головушка,

Хмелю не проси!..

Грозный царь преставился на Руси.

Господи, душу его спаси…

1950–1952?

Осень сорок первого

Октябрь бульвары дарит рублем…

Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой,

И радио марши играет, как в праздник,

И осень стомачтовым кораблем

Несется навстречу беде, раскинув

Деревьев просторные паруса.

И холодно ротам. И губы стынут.

И однообразно звучат голоса.

В тот день начиналась эпоха плаката

С безжалостной правдой: убей и умри!

Философ был натуго в скатку закатан,

В котомке похрустывали сухари.

В тот день начиналась эпоха солдата

И шли пехотинцы куда-то, куда-то,

К заставам, к окраинам с самой зари.

Казалось, что Кремль воспарил над Москвой,

Как остров летучий, – в просторе, в свеченье.

И сухо вышагивали по мостовой

Отряды народного ополченья.

И кто-то сказал: «Неужели сдадим?»

И снова привиделось, как на экране, —

Полет корабельный, и город, и дым

Осеннего дня, паровозов, окраин.

И было так трудно и так хорошо

Шагать патрулям по притихшим бульварам.

И кто-то ответил, что будет недаром

Слезами и кровью наш век орошен.

И сызнова подвиг нас мучил, как жажда,

И снова из бронзы чеканил закат

Солдат, революционеров и граждан

В преддверье октябрьских баррикад.

Конец 1947 или 1948

Элегия

Дни становятся все сероватей.

Ограды похожи на спинки железных кроватей.

Деревья в тумане, и крыши лоснятся.

И сны почему-то не снятся.

В кувшинах стоят восковые осенние листья,

Которые схожи то с сердцем, то с кистью

Руки. И огромное галок семейство,

Картаво ругаясь, шатается с места на место.

Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо

Писать, избегая наплыва

Обычного чувства пустого неверья

В себя, что всегда у поэтов под дверью

Смеется в кулак и настойчиво трется,

И черт его знает – откуда берется!

Обычная осень! Писать, избегая неверья