Ты помнишь, товарищ… — страница 2 из 55

Достаточно было положить шестистрочную биографию рядом с любым стихотворением, чтобы никаких сомнений уже не вызывала цельность натуры автора, единство его житейского и поэтического облика.

Это было не похоже на все читанное до сих пор. Романтика улыбалась. Патетика грустила. А мудрость изъяснялась словами, которые произносят не с трибуны, не с кафедры, не с подмостков, а в студенческом общежитии, в рабочей столовке, в семейном кругу.

И уже казалось, что ты давно знаком с автором, что с ним можно разговаривать так же просто и доверительно.

Отчего же мы волновались, идя к поэтам, чья душевность и демократичность угадывалась по их книгам?

Видно, уж такие мы были в тот далекий год: с виду решительные, а на деле очень неискушенные,- и рабкор, дядя Федя, и я, грешный, и все остальные парламентеры.

У дверей номера мы старательно вытерли ноги, постучали и замерли. На стук откликнулись очень радушно:

– Для членов профсоюза вход свободный!

Мы вошли.

Боги предстали перед нами в самом земном виде. Они брились. Светлов стоял перед трюмо и скреб намыленную щеку. Я сразу узнал его, хотя он оказался гораздо моложе, чем на штриховом портрете на обложке огоньковского выпуска.

Голодный орудовал помазком, пристроившись за столом, перед складным зеркалом. Рядом сверкал чайник с горячей водой.

Мы растерялись. Потом извинились, представились и сбивчиво изложили свою просьбу.

Сбивчиво, но возвышенно. Примерно так:

– Литературное объединение при «Киевском пролетарии» давно уже мечтает встретиться с любимыми своими поэтами. И мы надеемся, что теперь наша мечта сбудется.

При всей торжественности этого текста мы не забыли, однако, упомянуть Коробкова – наш главный козырь.

– Садитесь на что попало,-сказал Светлов, не прерывая бритья, и обратился к своему другу: – Эй, Голодный, слышишь, нас, оказывается, знают и ценят в этом городе!

– А почему бы киевлянам нас не знать? Чем мы хуже других? – меланхолически откликнулся Голодный.

– Ты так думаешь? А может быть, все дело в том, что Киев – это почти Днепропетровск и мы тут свои люди? Опять же – протекция школьного приятеля. А вы как считаете, товарищи? – обратился Светлов к нам.

Мы не нашли что ответить.

– Кстати,- спросил Светлов,- вы все пишете стихи?

– Пробуем,- ответил за всех дядя Федя.

– Слышишь, Голодный, это все будущие поэты. Через год они составят нам такую конкуренцию, что тебе придется поступить курьером в какой-нибудь трест. А я снова перейду на иждивение моих престарелых родителей. Или зарегистрируюсь на бирже труда…

Они оба рассмеялись. Все привлекало в них: и то, что они, не стесняясь нас, продолжали бриться, и то, что Светлов все время шутил, а у Голодного сквозь внешнюю невозмутимость тоже просвечивало явное расположение к юмору.

Даже светловская картавость и южная интонация Голодного как бы дополняли эту абсолютную естественность.

Сейчас, вспоминая встречу в «Континентале», я думаю: боже мой, какие они были тогда молодые! Худой, остролицый Светлов с темными взъерошенными волосами и Голодный, уже успевший загореть под киевским солнцем, крепкий, внешне отнюдь не оправдывавший свой псевдоним.

Они только недавно закончили учебу и, возможно, еще обитали в писательском общежитии, на Покровке, 3, воспетом в стихах.

Но мне, мальчишке, они все же казались почти пожилыми.

– Вы извините, товарищи, что мы в таком виде,- сказал Голодный.- Дело в том, что мы очень торопимся, а в парикмахерской очередь. Мы сейчас отправляемся выступать в артиллерийскую школу. Но к вам мы, конечно, тоже приедем.

– Что нам еще остается,- присоединился Светлов, растирая лицо одеколоном.- Как мы можем вам отказать? Особенно если вас прислал Коля Коробков! Он, кстати, мне уже звонил. Мы с ним уточним время.

Мы поблагодарили, попрощались и вышли.

– Ну вот,- сказал я дяде Феде,- все в порядке.

Кто был прав?

– Еще послушаем, что они про наши вирши скажут,- ответил старый скептик.

Между прочим, он тоже был не стар. Лет тридцать пять ему стукнуло, не больше. А мы называли его «дядей». Но он не обижался, принимал как должное.

И вот поэты действительно пришли в редакцию, на улицу Ленина, 19, и сидели среди нас в просторной комнате. Мы по кругу читали стихи, а они слушали.

Светлов все время курил, втягивая и без того впалые щеки, что-то рисовал на листке бумаги, иногда перешептывался с Коробковым.

Голодный спокойно и внимательно глядел на читавшего, чуть покачиваясь на стуле в ритм стихам. Иногда оборачивался к распахнутому окну. Там виден был нарядный фасад оперного театра, пышный сквер. Трамвай, высекая искры дугой, шел по Владимирской улице в сторону Золотых Ворот.

Чтение кончилось. Теперь говорили именитые гости, а слушали мы.

Голодный был немногословен. Он сказал, что главное не формальные ухищрения, а искренность, что поэзия не терпит равнодушных, разобрал некоторые стихи, сделал несколько построчных замечаний. Рассуждения его были точны и доброжелательны. А главное, все говорилось очень скромно, просто, без претензий, никакого менторства. Словно свое мнение высказывал не столичный, широко известный поэт, а такой же, как и мы, член литературного объединения.

Иные из нас на рядовых занятиях были в своих утверждениях куда более категоричны.

Так как о моих стихах Голодный не сказал ничего – ни хорошего, ни дурного,- я записал в приготовленную тетрадь лишь общий смысл его высказываний.

Потом говорил Светлов. И так случилось, что в своей беседе он между прочим коснулся одного из прочитанных мною стихотворений. Читать его мне явно не следовало. Но я по наивности гордился тем, что оно было недавно помещено в «Киевском пролетарии». Даже среди моих незрелых опытов стихотворение выделялось своей газетной прямолинейностью. Видимо, оттого его и напечатали с такой легкостью.

Когда Светлов с ходу принялся за меня, я стал лихорадочно, почти стенографически точно записывать его слова. Не потому ли я запомнил эту часть его разбора наизусть?

Я краснел и бледнел, а Светлов, обращаясь ко мне, произносил следующее:

– Мальчик мой, писать рифмованные сочинения вы уже научились. Рифмуете вы не хуже меня, а может, и лучше. Шенгели поставил бы вам пятерку. А между тем стихотворение, о котором идет речь, у вас не получилось. И знаете, почему? Вы прежде всего обязаны сообщить мне хоть что-нибудь новое. А вы излагаете то, что я и без вас отлично знаю. Ну хорошо, я уже старый человек, мне скоро тридцать. И вы можете возразить: «Для вас, товарищ Светлов, это старо, а для меня ново».

Но вот они,- Светлов обвел руками сидевших в комнате,- они, за редким исключением, ваши ровесники. Спросите любого из них. И каждый подтвердит, что сказанное вами им тоже известно. Ну вот, видите, все с этим согласны.

Глаза у Светлова были грустные и добрые. И, хотя в том, что я услышал, было для меня мало приятного, я стал успокаиваться. Вся тональность его беседы начисто исключала чувство обиды.

– Теперь допустим,- продолжал он,- что я неправ и в том, что вы прочитали, заключена неслыханно свежая мысль. Вообразим, будто никто до вас не говорил, что пятилетку надо выполнить в четыре года. Но одно цело -высказать такую мысль в передовой статье «Киевского пролетария», другое дело – в стихах. Почему? Потому, что мысль в стихах, даже самая новая, должна быть выражена средствами искусства. Скажу больше: она не должна бросаться в глаза. Мысль в стихах обязана действовать как большевик в подполье. В чем успех подпольщика? Его никто не видит, а он хозяин положения. Сам он в тени, а все освещено его действиями. Вы понимаете? А у вас мысль на виду с первых же строк.

В комнате, несмотря на открытое окно, было душновато. Светлов вытер лоб, скомкал платок и небрежно сунул его в карман. Потом заглянул в листок, где, видимо, кроме карандашных узоров, были и какие-то записи.

– Речь идет о том,- продолжал он,- что у поэта должен быть свой, особый взгляд на мир. Он должен видеть то, чего не видят другие. Одно дело – глаза рядового читателя. Иное дело – зрение художника. Скажем, ваш сосед по квартире обладает стопроцентным зрением. А у вас, насколько я понимаю, близорукость. И вы носите очки, хотя вы почти вдвое моложе меня. Но если вы поэт, ваша обязанность – увидеть в жизни то, чего не разглядел ваш сверхзоркий сосед. И ваша задача – рассказать ему об увиденном так, чтобы он изумился: «Смотри-ка, этот босяк, оказывается, умеет различать редкие и очень любопытные вещи, которых лично я не замечаю…»

Светлов улыбнулся и, чтобы немного подбодрить меня, заметил:

– Другие ваши вещи лучше. Но я остановился именно на этом стихотворении, чтобы навсегда отучить вас от рифмованной прозы. И еще запомните: стихи должны увлекать читателя. Поэт тоже должен проявлять заботу о потребителе.

Потом поднялся Лемар. Он благодарил гостей за беседу. Но я, признаться, слушал его плохо. Я перечитывал записанное со слов Светлова и повторял про себя все, что относилось ко мне (только ли ко мне?).

Тогда я еще не знал, что мне в будущем посчастливится много раз встречаться со Светловым, что за первым уроком последуют другие.

Между тем занятия подошли к концу. И тут Светлов положил руку на плечо Голодного:

– Миша, мне пришла в голову роскошная идея. Что, если мы попросим принять участие в нашем вечере двух-трех ребят из этого литературного объединения?

Голодный кивнул головой в знак полного согласия.

– А вы, товарищи руководители,- спросил Светлов у Лемара и Коробкова,- может быть, вы находите это непедагогичным?

– Нет, отчего же,- сказал Коробков,- пусть выступят.

– Конечно,- подтвердил Лемар,- это им будет только полезно.

Наши наставники явно были польщены предложением Светлова.

– Тогда давайте решать, кому придется сегодня трудиться вместе с нами.

…Неожиданно в числе тех, кто был отобран для участия в вечере, оказался и я. Вот уж никак не предполагал этого после сказанного по моему адресу!