Ты, тобою, о тебе — страница 1 из 47

Астраханцев Александр ИвановичТы, тобою, о тебе

…Еще признак любви: человек щедро отдает

все, что может, из того, в чем раньше отказы-

вал, словно это его одарили и об его счастье

стараются, и все это для того, чтобы проявить

свои хорошие качества и вызвать к себе внима-

ние. Сколько скупых от того расщедрилось и

угрюмых развеселилось, и трусов расхрабри-

лось, сколько равнодушных и неряшливых при-

бралось, и бедняков украсилось! Сколько лю-

дей в летах омолодилось, сколько безупречных

опозорилось!..

Ибн-Хазм. Ожерелье голубки (ХI в.)


Любовь, любовь — гласит преданье -

Союз души с душой родной -

Их съединенье, сочетанье,

И роковое их слиянье,

И… поединок роковой.

Федор Тютчев


Любовь — это временное сумасшествие

Артур Шопенгауэр


Часть первая


1


Что есть человеческая жизнь? Не есть ли она — цепочка нелепых случайностей? Бывают люди, что живут по задуманному плану; но не они, не они мои герои; мои герои — люди простые, живущие случайными поступками, иногда нелепыми, — а потом сожалеющие о них…

* * *

Жил-был на свете простой человек с простой фамилией: Иванов. И были у него жена и сын.

Иванов — это, в принципе, я сам. Или кто-то иной? Нет, все-таки и я тоже… Впрочем, к персонажу, которого играю в жизни, т. е. к себе внутри себя, к главному в себе, отношусь вполне серьезно. Хотя и не без юмора. Правда, не могу сказать, что люблю его безмерно.

Были у моей жены в юности фиалковые глаза и русая коса с черным бантом; я любил тогда носить ее на руках, а друзья были, точно так же, как и я, в нее влюблены и прозвали ее — за то, что она из всех выделила меня — Ивановочкой. С тех пор многое на свете изменилось: и страна, и жизнь, а сама Ирина после рождения сына стала крупней статью и ростом: включился, видно, фактор позднего созревания. Сын стал студентом. Один я не менялся. И она стала часто мне выговаривать:

— Ну почему ты такой простой, Иванов? У нас маленькая квартира, у нас нет машины, у нас вечно нет денег! Можешь ты хоть заработать достаточно, чтобы я не считала эти проклятые рубли?

— Как я заработаю? Я же филолог, — отвечал я, потому что я и в самом деле филолог, а они, как известно, зарабатывать не умеют.

— Ну почему ты не начальник, не директор? — хныкала она. — Организуй что-нибудь, стань начальником — посмотри, что кругом делается: все, кто хочет заработать, теперь с деньгами!

— Я не умею, — отвечал я.

— Ну, почему ты такой? — презирала она меня и отказывалась готовить ужин: — Вчерашнее доедай в холодильнике!

Сама она, боясь полноты, ужинала лишь яблоком и пустым чаем.

* * *

Лежать плашмя на грязно-сером илистом дне — скользко и противно; глаза, съехавши на одну сторону, смотрят вверх; сквозь толщу воды видно желтое размытое пятно солнца, через которое бежит рябь, и сверкание там, на поверхности, солнечных зайчиков. Между дном и поверхностью воды в зеленоватой толще снуют юркие тени — рыбешки. Трудно дышать — рот перекошен, в нем полно воды; чтобы экономить силы, надо лежать неподвижно, нежась в слабых солнечных бликах... Там, наверху, вдруг надвинулась большая черная тень, а по бокам две тени поменьше равномерно опускаются с плеском и опять исчезают; глухо — голоса. Отсюда, из глубины, та жизнь, что наверху, кажется всего лишь рябью на поверхности глубоких вод… Но плеск, голоса и тень, что заслонила солнце, беспокоят — хочется уплыть из-под нее; приходится ворочаться неподатливым телом, грести слабыми плавниками, и усилия вознаграждаются: тело отрывается от дна, тихонько разгоняется и парит в воде; странно видеть себя со стороны: нелепым, беспомощным и одиноким в холодном мраке, над жидким текучим илом, в котором до скончания века надо искать себе пропитание; немой рот забит водой, а взгляд снизу вверх, на солнце, на серебристые блики сквозь толщу воды удручающ и безнадежен…

Просыпаюсь и сквозь морок сна с усилием продираюсь в реальность. Рядом — мягкий бок, горячий под одеялом, и сонное дыхание. Кто это? Фу ты, да это же Ирина! И сразу — ужас: почему я здесь, в этой постели, в этих стенах; кто я, зачем?.. Чтобы определиться в пространстве, судорожно хватаюсь за ее плечо.

— М-м, — бормочет она сквозь сон: — Что, храплю?

— Да нет, так.

Повернулась спиной и снова сонно задышала.

Наскоро, чтоб не забыть, собрал воедино куски сна: с чего он начался? Вереница видений ускользает, не хочет вплывать в сознание; ясно — только конец… Вспомнил холодную воду и текучий ил — и зябко вздрогнул.

За окном уныло гудит в балконных решетках ветер. Снова рукой — к спасительному, горячему плечу. Ладонь скользит по изгибу мягкого бока, по бедру под тонкой ночной рубашкой. Мгновенный импульс желания. В нем тонет все, с чем я проснулся.

— Ивано-ов! — хриплым со сна голосом кричит она недовольно. — Не приставай, спать хочу!

Убрал руку, прикусил губу. Когда-то такие прикосновения вызывали у нее трепет кожи. Обида, набухнув в горле, медленно растворяется горечью в крови и растекается по телу.

Странный сон. Но почему — камбала?..

Резко — звон будильника. Ирина — ближе к нему; не глядя, протягивает в темноте руку, выключает трезвон и затихает… Я снова сжал ее плечо. Недовольно стряхнула руку: "Отстань!"

Поднялся, накинул халат, прошел на кухню, налил в электрочайник воды из-под крана, включил и встал у окна. Утром, пока в квартире тишина, а на улице темно, хорошо постоять вот так, приходя в себя и глядя на город — из кухонного окна далеко видно. Этот каждодневный утренний переход от сна к яви требует времени и усилий… В доме напротив по одному, по два вспыхивает в окнах свет, будто кто-то нажимает кнопки иллюминации, и за каждым — своя жизнь и своя маленькая драма. Сколько их!..

Но почему все-таки — камбала?.. Где-то читал: цветные сны — сны неврастеников. Но у меня они с детства цветные!..

Однажды в детстве видел во сне летящий самолет с сотней жужжащих пропеллеров вдоль крыльев, занявший собой все небо, от края до края, а по серебристому фюзеляжу — окошечки с золотыми ободками, и в них — как в окнах домов — красные герани в горшках, а из-за цветов смотрят люди, как я стою внизу, на зеленом лугу, почесываю одну босую ногу о другую и машу рукой, и они машут мне в ответ, и я ликую оттого, что хоть я и стою один — а совершенно незнакомые люди радуются тому, что я есть...

Почему всплыл в памяти самолет?.. Ах да, камбала!.. Тоже полет, только — в холодной зеленой воде… Такая вот петля длиной в полжизни.

Чайник тихо запел. Голова прояснилась. Вспомнилось, как в январе, в ужасном состоянии: простуда, голова трещит, в сердце боли, — поплелся в поликлинику. Особенно эти боли напрягли: казалось, заболел чем-то неизлечимо, нервничал и грубил врачам. И участковая врачиха, не найдя ничего серьезного, сердитая оттого, что нервничаю и грублю, произнесла мерзкую фразу: "По-моему, у вас кризис сорокалетия — вам к невропатологу надо".

Не пошел я ни к какому невропатологу, а лишь возненавидел ее… Только формула застряла в мозгу и требовала разрешения. По некотором размышлении понял: со мной и в самом деле что-то странное; впрочем, решил я, это, скорее, от погоды, от усталости и раздражения перед чужой непобедимой глупостью. А еще, — мысленно добавил я теперь, глядя на город, — такое бывает еще╦ когда два взрослых существа, запертые в одной квартире, съедают запасы собственных душ и принимаются друг за друга…

Осмыслив, кажется, себя на сегодня, пошел в ванную; так уж получается, что я всегда там первый. И хорошо: тихо и пусто.

Вышел из ванной — еще ни сына, ни жены. Пошел будить. Постучал в комнату сына; он:

— Да-да, я уже не сплю! Пап, это ты? Зайди, а?

Просунул голову к нему в дверь:

— Ну, ты и здоров спать!.. Чего тебе?

— Папа, будь другом, дай бабок?

— Сколько?

Он сказал.

— А зачем — столько? — спросил я.

— Да в группе день рождения; подарок там, ну, и на общак.

— А не жирно — столько? В подарок просто купи книгу.

— Да кто, пап, нынче книги дарит?

— Нет у меня денег. Ты же знаешь, я все матери отдаю.

— Заначки, что ли, нет?

— Не занимаюсь. И тебе необязательно делать, как все.

— Мы нынче поздно зреем, где нам до вас! — гибкий, выше меня ростом, он, пока препирались, встал, включил свет и вяло махал теперь руками. И при этом столько в гримасе снисходительного ко мне презрения! Я сделал усилие удержаться от отповеди: у парня сегодня зачет.

— Дам, но только на книгу, — сказал я, прежде чем оставить его в покое. — А ты давай зрей быстрее, а то так, переростком, и состаришься…

* * *

У Ирины уже включен боковой свет, но она еще в постели.

— Встаешь? — спросил мимоходом, проходя к шкафу.

— Да, — ответила она резко, скинула с себя одеяло, сбросила ночную сорочку, обнажив сытое белое тело, и села к трельяжу с батареей флаконов на столешнице. — Господи, как все надоело! — прохныкала она, состроив гримасу, и начала куском ваты стирать с лица ночной крем. А я, накинув рубашку и застегивая пуговицы, смотрю на ее алебастрово-белую спину, на усталое, неподвижное, как маска, отраженное в зеркале лицо, на ее еще густые, тяжелые темнорусые волосы и, аналитически оценивая ее: какая она еще красивая! — думаю о том, что во мне совершенно не вызывает волнения ее сытая цветущая плоть. Мало того: эта плоть мне неприятна! Меня объял ужас: неужели это и есть кризис? Что со мной? Болен я, что ли — или это старость?..

— Что тебе не нравится? — меж тем спрашиваю безучастно. — Жизнь как жизнь, — а сам думаю: какую несу чушь! Неужели я настолько пуст — как сухая тыква — что меня уже ничем не всколыхнуть?

Она взрывается в ответ:

— Как ты мне надоел со своим философствованием — ты им свою мягкотелость оправдываешь! Ты даже вытрахать меня как следует не можешь! Вот найду себе молодого!