— Да, чуть не забыл! А русский вам внятен?
Ракоци поклонился еще раз.
— Служить вам, ваше величество, огромная честь для меня, — сказал он по-русски, подавляя невольный вздох.
Письмо Этты Оливии Клеменс. Лондон. Написано по-латыни.
«Ракоци Сен-Жермену Франциску Оливия-римлянка шлет свой привет!
Значит, теперь Московия, как я понимаю? Мало тебе было турок, ты собираешься к русским? И не пытайся вкрутить мне, будто тебя туда гонит не собственное желание а приказ польского короля. Ты, если бы захотел, легко убедил бы. Батория не посылать тебя в эти дикие земли. Я не приму никаких оправданий. Впрочем, ты к ним и не прибегнешь, как не прибегал никогда.
И все же я раздосадована, мой друг, и даже раздражена, если хочешь. Я давно свыклась с жизнью от тебя вдалеке, но ведь не настолько! И потом, как мы будем сноситься? Разумеется, мне приятно было узнать из твоего письма, что ее величество королева английская намеревается отправить в Москву своих дипломатов (я проверяла, это действительно так), но твое предположение, что посольских курьеров можно будет использовать как почтальонов, полнейшая чушь. Ты не знаком с Елизаветой Тюдор и не имеешь представления о ее нраве. Достаточно сказать, что она унаследовала от своего отца приступы бешеного неистовства и добавила к ним железную волю. Я видела ее в ярости, и этого мне хватило, чтобы, в любой момент быть готовой взять ноги в руки и перемахнуть через пролив.
Еще меня удручает твое удаление от мест, где ты рожден. Я сама давно не бывала в милом мне Риме и знаю, что это такое. Ящики с землей родины, не то же, что родина. Они, конечно, дают нам поддержку, но отнюдь не с лихвой. Ты пишешь, что в твоем багаже их достаточно. Надеюсь, это соответствует истине, ибо слишком огромное расстояние отделяет Москву от Венгрии, или Дакии, или как там еще называются твои горы. Только не говори, что у тебя есть опыт длительных путешествий. Опыт опытом, но ты сильно рискуешь: ты единственный пострадаешь, если что-то пойдет не так.
Да, а все же насколько длительным обещает быть твой вояж? Ты об этом почему-то помалкиваешь и лишь сообщаешь, что Баторий каких-либо сроков не называет. Быть может, попробуешь сам догадаться? Возможно, он хочет томить тебя там, покуда Русь не войдет в состав Польши? Ха-ха. Это шутка, хотя и не очень смешная. Впрочем, от твоего Батория можно всего ожидать.
Кстати сказать, ее величество упорно именует его Стефаном, а не Иштваном, хотя русский царь для нее по-прежнему Иван, а не Иоанн. Елизавета — женщина весьма жесткая и не терпит даже намека на непокорство, в чем пришлось, к несчастью, убедиться отцу Эдмунду Кэмпиону. Кроме того, она игнорирует перемены в календаре, провозглашенные Папой. Можно было бы счесть это чем-то из ряда вон выходящим, если бы хоть какое-нибудь начинание Ватикана было одобрено ею. Поэтому Англия и католическая Европа будут расходиться в календарном счислении на десять дней, что, если вдуматься, сулит одни неприятности, но это, собственно, не наша забота.
Зато в составе английского посольства, отбывающего в Россию, имеется человек, с которым ты, возможно, сойдешься. Его зовут Бенедикт Лавелл, он выпускник Оксфорда, и какое-то время состоял при российском после, изучая язык московитов, поскольку уже в совершенстве освоил и греческий, и немецкий. В то время как лондонский люд глазел на русского увальня, молодой человек прилежно заносил в книжечку все его выражения и словечки — к большому неудовольствию своего братца, страстно желавшего получить при дворе хоть какую-то должность, но не обладавшего для того ни одаренностью, ни манерами, ни деньгами. Бенедикт и я в прошлом были близки, однако он не посвящен в наш с тобой общий секрет, ибо, как ты хорошо знаешь, двух-трех свиданий для того недостаточно. Ему где-то за тридцать, он отозван из Оксфорда и включен в состав посольства по требованию возглавляющего его сэра Джерома Горсея.[1] Не вздумай хохотать, дорогой: бедняга не выбирал себе имя. Я дважды виделась с ним, но мнения не составила, а потому обращайся за справками к Бенедикту.
Желаю тебе легкой дороги и приятного времяпрепровождения, хотя и боюсь за тебя. Пока ты отсутствуешь, я буду грустить о тебе словно о теплом плаще в непогоду. Дай знать о себе, когда сможешь. И помни, нет на земле такой глухомани, куда не могло бы проникнуть мое чувство к тебе.
ГЛАВА 2
Два года назад дом Анастасия Сергеевича Шуйского сгорел дотла, а в том, что теперь стоял на его месте, все еще суетились плотники и маляры.
— Был уговор закончить эту комнату к Рождеству, — выговаривал Анастасий съежившемуся от страха детине, — а погляди, что выходит! — Он рывком распахнул дверь светелки. — Можно ли справиться с этакой прорвой работы к празднику, а?
— Князь-батюшка, мы кликнем подмогу. Будем трудиться и днями, и по ночам.
— И, возможно, спалите и этот дом, — мрачно сказал Анастасий. — Нет, толкотни здесь я не допущу. — Он прошелся по горнице, чтобы унять приступ ярости.
Плотник опустил голову, предчувствуя порку.
— Проклятый пожар. — Шуйский остановился и обернулся. Плотник мял в руках шапку. — Надо бы тебя выдрать, но кто тогда будет работать? Я? Или моя сестра? Нет, шалишь. Ты, братец, ты — и пара твоих обалдуев. Без сна, без отдыха, пока не свалитесь замертво. Ты понял меня?
Плотник понял одно: порки не будет — и, перекрестившись, потупил глаза.
— Мы все исполним, княже. Исполним, да.
— Я буду сам за вами следить — ежечасно. Если в срок не управитесь или начнете отлынивать, будете биты и высланы из Москвы.
— Да, — пискнул плотник. От мысли о предстоящей каторге у него заныла спина.
— Ну, смотри же. — Это была уже не угроза, а окончательный приговор.
— Мы управимся, — сказал плотник, отчаянно сожалея, что его не выпороли прямо сейчас.
Будущее, если работа не сладится, рисовалось ему в черном свете. Он и двое его племянников пойдут тогда по миру, если останутся живы. Как и их жены с детишками, и вся родня.
Москва часто горела, ибо по большей части была деревянной. Даже сугробы, подчас до крыш ее заносившие, не служили помехой огню. Но обитатели русской столицы приспособились держать в деревеньках готовые срубы, так что погорельцы довольно быстро отстраивались, не особо страдая от капризов погоды. Двухэтажный дом Анастасия Шуйского был попросторнее прочих, как это и подобало его званию, но возводился он по заведенному образцу. В нем размещались четырнадцать жилых светелок и горниц с кухней, пекарней и баней в задней пристройке, далее — уже за забором — зияла помойная яма, окруженная отхожими будками. Хозяйство казалось весьма скромным, но Анастасию, и так известному своей знатностью и родовитостью, незачем было выставлять свое богачество напоказ.
Восьмерых домочадцев Шуйского, как и его самого, обихаживали три дюжины слуг. Анастасий держал жену и детей в своем деревенском поместье, подальше от царя. Московский же дом вела вдовая двоюродная сестра князя Галина. Будучи десятью годами старше своего знатного родича, она тем не менее старалась во всем угождать ему, страшась нищеты. Ее дочь, Ксения Евгеньевна Кошкина, в свои двадцать три года все еще оставалась в девках, что считалось позором по тем временам. Она проводила все дни в молитвах и благотворительных хлопотах, намереваясь уйти в монахини и тем самым снять с себя удручающее клеймо. Еще при Шуйском проживали двое родственников, очень дальних, — тех вместе с их женами содержали из милости. Они сознавали свое положение и предпочитали держаться в тени. Духовник дома, пожилой и благообразный отец Илья, слыл человеком ученым и потому занимал две комнаты, одна из которых служила ему кабинетом. Восьмым захребетником князя был Петр Григорьевич Смольников, дряхлый слепой ветеран былых войн — ратник еще Василия III, отца теперешнего властелина Руси. Шуйский призрел старика в знак уважения к его воинской славе, а также в поддержание благосклонного к себе отношения престарелых воителей, все еще не утративших влияния на войска.
Не удостоив нерадивого плотника взглядом, боярин скрылся в своих покоях, где, уныло вздохнув, сел к столу, на котором были разложены письма из Польши. Последнее из этих безрадостных донесений дошло до него месяца три назад, и более сообщений не поступало. Их не будет и впредь, до тех пор пока зима держит в своих объятиях западные дороги. Он уже выбрал из скудных сведений по крупицам, что мог, но решил просмотреть документы еще раз — в надежде отыскать в них что-нибудь важное, невидимое доселе. Его беспокоило намерение Батория прислать в Москву группу монахов. Иезуиты. Чего-чего, а добра ждать от них не приходится. Шуйский с неудовольствием покачал головой.
— Что-то случилось? Плохие новости? — спросила Галина. Она вошла в горницу незаметно, как тень, и остановилась на почтительном расстоянии от хмурого брата. Под большим вдовьим платком робко поблескивали выцветшие сочувственные глаза. Попытка сестры проявить родственную заботливость вызвала в князе привычное раздражение.
— Ничего, что тебя бы касалось, — отрезал он.
— Ты, видно, не в духе. Прости, — пробормотала вдова.
— Нет, все в порядке, но я очень занят. Сейчас меня лучше не отвлекать. — Он сознавал, что поступает бесцеремонно, но Галина — нахлебница и должна знать границы.
Вдова поклонилась.
— Прости за докуку. Я буду у батюшки, — сказала она и побрела к дверям, шаркая по полу домашними меховыми туфлями.
— Да. Ступай. — Князь отмахнулся и уставился в стол. Иезуиты. Им нельзя доверять. Их конечная цель: развалить Православную церковь. Куда бы эти монахи ни двинулись, они всюду пытаются насадить свою веру. Рим давно пробует втереться в доверие к русичам и теперь, как видно, пытается действовать через польского короля.