— А кто это доложил вам такое? Взорвал я мост. Выставляйте, говорю, шкварку и чарку!
— Кончай паясничать! Ты же провалил важную операцию!
— Да не провалил я! И свидетель — вот этот аппарат. Надо проявить пленку, Данила Федотович, и вы убедитесь, что я прав. Ждите меня здесь. Я мигом!..
И он выбежал из кузницы.
Командир сидел задумчивый, хмурый, потом усмехнулся:
— Какой-то он шальной у нас, неорганизованный, — усмехнулся Райцев, — расхлябанный. — И, помолчав, добавил: — А люблю его, души в нем не чаю. Смельчак! Если б не ветер в голове… Вот ведь не дождался темноты, прибежал, не взорвал мост. Свистун, да и только!..
А «свистун» через четверть часа снова шумно ворвался в кузницу.
— Данила Федотович! Смотрите, любуйтесь. Вот вам полная картина! — и протянул командиру еще мокрый снимок.
— Ну, брат ты мой! — обрадовался Райцев. — Картина! Веселая картина, а ты молодчина! Глянь, комиссар! — показал он снимок товарищу Перунову. — Только сваи обгорелые торчат. Как и не бывало моста! — И к подрывнику: — Да как же это ты, братец, ухитрился? Средь бела дня, когда и на мосту, и у моста часовые?
— Не было их на мосту.
— А где ж они были?
— Далековато. Купались, на травке загорали. А потом пообедали, хлебнули, верно, малость шнапсу, разомлели и заснули на лужайке. А чего им было опасаться? Ясный, солнечный день — какой дурень полезет днем мост взрывать! Ну и храпели себе под деревом. Так и уснули вечным сном…
«Это какая же отвага нужна, — думал я, — на какой риск надо пойти, чтобы днем, когда каждый куст, каждая птаха тебя видит, лезть на тот мост?!» Не только Райцев, и я готов был обнять и расцеловать героя. А он спокойно, без всякой рисовки рассказывал, как взорвал мост, да вдобавок еще и поджег его. Говорил, как о чем-то заурядном, привычном, как о будничной работе в поле, по хозяйству. Но было видно, что он делал свое опасное, рискованное дело с душой, с чувством ответственности, потому что, рассказывая, забыл и о шкварке, и о чарке, и о том, что не худо бы и отдохнуть после трудной, напряженной работы. Зато не забыл обо всем этом Данила Федотович: была и шкварка, и чарка отважному подрывнику. А когда он подкрепился, обнял командир его за плечи и стал на свои нары укладывать:
— Вот тут на сене приляг, полежи.
— Я? На командирской перине? — деланно удивлялся хлопец. — А чего там! И полежу. За мое-мое полежу!
И прилег. Вздремнул чуток и вскочил:
— А где моя гитара, хлопцы?
Подали ему гитару. Тряхнув светлым чубом, он легко прошелся по струнам и, склонившись над гитарой, задумался. Я понимал его состояние. Видно, в его душе еще жила та огромная радость, что окрыляет даже очень усталого человека, если он совершил нечто значительное, нужное людям и если люди знают цену этому доброму делу. Но как все это высказать, как передать струнам, а через них — сердцам дорогих друзей?
И вдруг гитара заговорила, запела. Откликнулась на голос его души, на песню его сердца. И в той песне без слов было много жгучей тоски и боли, много глубокого раздумья и светлых надежд. В той песне слышались то обращенные к врагу проклятия овдовевших жен, то плач осиротевших детей, то скорбь, которую не выразить словами, то грозная буря народного гнева…
Пела, плакала гитара…
А день уже клонился к вечеру, солнце багровым диском коснулось горизонта и ушло за широкое ржаное поле. На росистой прогалине в лесу партизаны развели костерок, и он живым оком светился в вечернем, притихшем, словно задумавшемся сосоннике. Пришли на огонек Данила Федотович Райцев, комиссар отряда Василий Кондратьевич Перунов. Сели под сосной командир и комиссар — ни дать, ни взять председатель колхоза и парторг в мирные довоенные дни, стали подводить итоги сделанному за день, прикидывать планы-наряды на завтра.
И хотя притомились за день лесные солдаты, и хотя завтра их снова ждал тяжелый ратный труд, не забились они в свои шалаши и землянки, а подле того костерка собрались, под гитару, под гармошку песни поют, на лесной прогалине в танцах парами кружатся. И когда ближе к ночи стихла музыка, Райцев, Перунов и те командиры, кому завтра вести своих людей на боевое задание, перешли в кузницу. И сразу лес зажил своей жизнью. Послышались трели соловья, где-то в лесу заухала сова, а за кустами черемухи слышались тихие голоса влюбленных. И словно бы нет войны, и все купается в призрачном лунном свете. И воздух напоен теплым ароматом сосновой коры и смолы-живицы…
Еще недавно было здесь село
И звалось так красиво — Соловьицы,
Да в черный день огнем его смело,
Засыпал пепел чистые криницы.
Лишь в кузнице — недремлющая жизнь.
Ей повезло — на отшибе стояла:
Слепые стены только занялись
Да гарь смешалась с запахом металла.
Могучий бор стеной стоит в ночи.
А в кузнице не ведают покоя:
Безусые вчера бородачи
Готовят планы завтрашнего боя.
Еще недавно здесь коваль-кузнец
Будил железо, сам проснувшись рано…
На наковальнях собственных сердец
Теперь куют победу партизаны.
Мир и покой в лесу. Но чем встревожены командир и комиссар? Нет-нет да и выйдут из кузницы, постоят под высокой сосной у костерка, пройдут лесной тропинкой до полевой дороги, до опушки. Кого высматривают они, кого ждут? Вот опять прислушались.
— Слышишь?
— Слышу, — отвечает командир комиссару. — Не иначе, колеса стучат.
И я прислушался: стучат колеса, считают на лесной дороге натянутые жилы сосновых корневищ. Кто-то едет.
— Пошли, — бросил Данила Федотович.
И мы пошли тропинкой к опушке. Там увидел я все ту же легкую, фасонистую бричку комбрига Миная.
— Добрый вечер, Данила, — поздоровался Минай Филиппович с командиром отряда. Приглядевшись, сказал: — Эге, так ты тут не один. Добрый вечер, хлопцы. Что ж это вы про сон забыли?
— А вы, батька Минай?
— Так я же старик. Старики мало спят. А вы молодые, вам по гнездам пора. Без жара ваших сердец сено остыло в шалашах.
— Нагреем, батька. У нас жару хватит…
Двинулись за батькой Минаем, за его бричкой к лесной кузнице. Все хорошо знали, что приехал комбриг в такой поздний час не на вечеринку, что предстоит какой-то важный разговор.
Хотел было я поискать себе местечко где-нибудь в партизанском шалаше, чтобы не идти в кузницу, не мешать командованию, но Минай Филиппович, заметив мою нерешительность, сказал:
— Входи, корреспондент. Ты же приехал сюда писать о чем-то. Так ведь?
— А то как же. Конечно, писать.
— Вот и слушай, пиши.
И еще большим уважением проникся я к этому доброму, открытому человеку. Все он понимает, в душе твоей читает, как бы видит тебя насквозь.
Кузницу заполнили командиры взводов, разведчики, подрывники, старые и молодые партизаны и партизанки. Пришли они по вызову Данилы Федотовича. Комбриг поставил перед ними боевую задачу: организовать «концерт» на железной дороге, по которой завтра в полночь должен проследовать к фронту вражеский эшелон с танками. Комбриг привез и план, разработанный в штабе бригады. А когда этот план был дополнен конкретными соображениями, деталями, многие уже собрались уходить и стали прощаться с Минаем.
— Посидите, — сказал он. — У меня еще не все, — и окинул взглядом лица. — А где Егор? Ага, вон он в углу притулился. Не прячься, вижу.
— А чего мне прятаться, батька?
— «Батька»! Ишь ты, сынок нашелся! — зло заговорил Минай Филиппович. — Кто ж тебе разрешил гранатами в озере рыбу глушить? Лови вершей, бреднем, можешь даже трегубицей ловить. Таскай, жарь, ешь на здоровье, но не смей глушить, истреблять! Оставь в озере хоть что-нибудь живое на развод — нашим детям, внукам. Сохрани жизнь карасикам да лещикам. — И к окружающим: — Вы его, этого глушителя, браконьера, в землянке заприте. Не пускайте его на озеро.
— Так разве ж я для себя? На отрядный стол добываю, — оправдывался Егор. — В общий котел.
— «Котел»! Самого тебя в котел! — не мог унять гнева Минай. — Проследи, Данила. Если он бросит еще хоть одну гранату в озеро, будешь сам ту сырую всплывшую рыбу жевать. Понял?
— Понял, батька. Не бросит он гранату в озеро. А бросит — сам за нею следом пойдет.
Все рассмеялись. Минай оттаял, потеплевшими глазами посмотрел на Данилу, на своих друзей-товарищей.
А я смотрел на него, на батьку Миная, и сердце мое захлестнула какая-то горячая волна. Горит земля, горит железо, все живое горит в огне войны, а он помнит про это маленькое лесное озерцо, про лещиков-карасиков, что живут в нем. Он не даст их в обиду. Как этого глушителя отчитал! Даже своего любимого командира Данилу Райцева не пощадил. Да, там, где надо быть добрым, он добр, где надо быть суровым, — суров. Справедлив, одним словом…
А этот справедливый и принципиальный человек уже садился в свою бричку. Командир и комиссар отряда отговаривали его, предлагали заночевать, но он уже другими заботами и тревогами жил, был уже своими помыслами в других отрядах бригады.
Мы стояли и слушали, как постукивают колеса на лесной дороге, как стал мягче их перестук на влажном проселке. Дальше, глубже в густой ночной туман отплывала бричка комбрига…
Утром повел меня Данила Райцев к лесной деревне Плоты, к тем березникам и соснякам, где стойко, храбро бились ранней весной его партизаны, где смертью героя пал в бою комсомолец Михаил Сильницкий.
За беззаветную храбрость, за удаль и смекалку горячо любили синеокого юношу в отряде Данилы Райцева.
Это он, юный герой, пускал под откос вражеские эшелоны с танками, с пушками; это он проникал во вражеские гарнизоны, взрывал цистерны с бензином, склады со снарядами; это он в том последнем бою под лесной деревней Плоты совершил бессмертный подвиг.
— Вот, возьми на память. — Данила Федотович протянул мне отпечатанную типографским способом листовку. Начиналась она с Указа Президиума Верховного Совета СССР о присвоении Михаилу Сильницкому звания Героя Советского Союза, а дальше шел такой текст: