У лодки семь рулей — страница 5 из 11

Должно быть, я струсил, потому что сказал:

— Политикой я не занимаюсь.

— И правильно делаешь. Так и надо… Так и должны вести себя иностранцы, А то, видишь ли, в маки́ подались. Особенно испанцы. Твои соотечественники.

— Я уже говорил, что я португалец, — возразил я гордо. — У Португалии нет ничего общего с Испанией. — На языке у меня вертелась другая фраза, но я поостерегся ее произнести. — Французы часто смешивают…

— Мы плохо знаем географию, не так ли? Все твердят одно и то же. Мы-то ее знаем. А вот всякий сброд, что к нам понаехал… Суют нос не в свое дело, а ведь только и умеют, что девчонок наших портить. Прозвали Париж гнездилищем порока, а самим и в голову не придет, что спокон веков со всего света стекаются сюда всякие кретины и развратники. Взять хоть тебя. Сколько подружек у тебя перебывало?

Я молчал. Это его разъярило, он бешено заорал, тыча кулаком мне в лицо. Несколько полицейских вбежали в комнату, словно крики его послужили сигналом, и стали избивать меня резиновыми дубинками; били по спине и ногам, потом куда попало, пока я не свалился без чувств.

Кажется, я не вскрикнул ни разу. Но из соседней комнаты доносились жалобные стоны. Или это кричал я? Сколько времени прошло, не знаю. Я очнулся, когда вода полилась мне прямо на голову. На меня направили струю из водопроводного крана, то ли чтобы смягчить боль, то ли чтоб ее усилить. Я не мог пошевелиться, тело казалось чужим, так оно распухло.

Открыв глаза, я увидел полицейского чиновника, который меня допрашивал. Он заговорил все тем же вкрадчивым голосом:

— Зачем ты вынуждаешь меня быть жестоким? И как раз сегодня. Ты ничего не хочешь сказать мне?

— До чего же неприятно здесь… Я и не представлял себе, что во Франции…

— Э! Не болтай чепухи, приятель! Это бредни либералов. Франция должна защищаться, когда на нее нападают.

— Но ведь Францию захватили немцы.

На сей раз ему пришлось промолчать. Руки у него дрожали, когда он зажигал сигарету. Спохватившись, он протянул мне портсигар. Я покачал головой.

— Вижу, ты пренебрегаешь моей дружбой. Ну, как знаешь.

Он снова направился к окну, а оттуда к той самой двери, откуда появились полицейские.

— Старик не выдержит наших допросов. Не думай, что все у нас такие добрые. Электрический ток или раскаленное железо в момент развязывают язык самым молчаливым. Надеюсь, ты об этом знаешь? А уж раз он заговорит, тебе несдобровать. Передадим твою карточку в гестапо, и пиши пропало.

Должно быть, что-то дрогнуло в моем лице, потому что он усмехнулся. С трудом приоткрыв набухшие веки, я посмотрел ему прямо в глаза.

— Ты отправишься на тот свет вместе со стариком и с другими товарищами. Неплохое слово «товарищ», а вы его испохабили. Ты, конечно, слышал о партиях смертников? Смерть прямо-таки романтическая…

Моя кажущаяся невозмутимость взорвала его. И он истерически завопил:

— Ты совсем обнаглел! Некогда мне с тобой канителиться! Отвечай, ты знаешь, что такое партии смертников? Отвечай, бандит!

Коварная любезность сменилась у него раздражением, как это всегда бывает у неудачливых сыщиков. Он злобно встряхнул меня, я ударился о стену.

— А вот будь на то моя воля, я бы и не подумал собирать вас всех скопом. Когда вы вместе, вы поете «Марсельезу» и горланите «Да здравствует Франция!». Франция, которую вы предаете каждый день и каждый час. Тут не мудрено и за храбреца сойти… Я бы перестрелял вас поодиночке.

Я прислонился к стене, ноги меня не держали. Заметив это, он подскочил ко мне и вытолкнул на середину комнаты.

— Или, может, ты предпочитаешь…. — Он снова усмехнулся, — …чтобы я дал прочесть старику твои показания, а тебя выпустил? Он не знает твоего почерка. Он сообщит на волю, а уж мы постараемся, чтобы его письмо дошло по назначению… Понимаешь? Твои дружки поверят, что ты их предал, и ты отправишься прямехонько в ад, они предателей не жалуют. Это тебе самому известно.

Такой оборот дела ужаснул меня больше, чем угрозы и побои. Но лицо мое было слишком изуродовано, оно походило на кровавую маску, и никакие чувства уже не могли на нем отразиться. Это меня спасло.

— Будешь ты говорить? — яростно взвизгнул он.

— Мне нечего сказать.


Когда меня втолкнули в этот мрак — его можно было измерить тремя шагами, — я упал ничком на мокрый цемент. Воля к жизни покинула меня. Наверное, смерть уже пришла за мной, чтобы навсегда унести из этого мира полицейских мундиров, ненависти и оскорблений. Старик не выдержит, он не сможет, у него не хватит сил, и они опять станут меня допрашивать. Кто такая Луиза? Нет, я никогда не назову имени Луизы. Уж ее-то имени я не назову…

Все тело распухло. Пол был залит водой, чтобы я не ложился. Ползком добрался я до противоположной стены, ощупал все вокруг, — не было ни кровати, ни стула. В ту минуту мне захотелось уснуть навсегда. Холод пронизывал до костей. Меня трясло, в голове помутилось.

Щелкнул дверной замок, — я вздрогнул. Снова за мной, снова на допрос? Или просто хотят попугать? Эта мысль привела меня в ярость, и усилием воли я заставил себя очнуться.

Я почувствовал, как страх заползает в сердце. Если я его не задушу, они, подлые зеленые гады, ползучие гады, восторжествуют и очернят мое имя. Имя… Да что это я, в самом деле? Пекусь о своем добром имени, точно чванный буржуа?! Ни родители, ни друзья никогда обо мне не узнают. Сколько лет я не был на родине?

Но не это было главным в тот момент. Что ответить, если на очной ставке старик меня выдаст? Нет, я не знаю этого человека. Не грешно ли его позорить, когда я сам не обратил внимания, как повязан шарф, сам оказался виновником — единственным виновником — своего ареста? Нет, борьба слишком жестока, чтобы миндальничать. А вдруг старик подумает, что я его предал? Вдруг он подумает, что я нарочно пренебрег этим предупреждением насчет шарфа? Вдруг решит, что я осведомитель полиции и гестапо, и сообщит об этом на волю? Поверят ли друзья? Поверит ли Луиза?

Должно быть, я закричал, потому что примчался надзиратель и кинулся ко мне, пытаясь поднять. Я не удержался на ногах и упал. Тогда он посадил меня, прислонив к стене.

— Долго не сиди… Лучше встань, если сможешь…

— А зачем?!

Тут я испугался, что он сообщит им о моем состоянии и они вернутся.

— Все в порядке, просто мне так больше нравится. Прохладнее. Я хочу прохладиться.

Он спросил:

— Тебе что-нибудь нужно?

— Мне?

— Ты кричал.

— Это я во сне. Что-нибудь приснилось.

Он расхохотался. Видимо, он был высокий и сильный, таким оглушительным показался мне его смех. Я поднял глаза, но и по сей день понятия не имею о его наружности. Взгляд охватывал небольшое пространство, и то, что попадало в поле зрения, было искажено.

— И чего ваш брат встревает в эту заваруху? Тебе-то какое дело, что у нас тут немцы хозяйничают? Ты же иностранец. Я вон француз, да и то помалкиваю! Соображать надо! — Он понизил голос. — А коли не в чем тебе признаться, держи язык за зубами. Брехать-то зачем?

Что означал этот намек? И был ли он намеком? Спросить про старика? Но кто поручится, что этот тип не доносчик и не задумал таким манером вкрасться ко мне в доверие?

— Будь мне что-нибудь известно, я бы не стал запираться, — проговорил я после длительной паузы.

— Ну, дело твое. — Голос его звучал отчужденно в этих стенах. — В другой раз не кричи.

Я улыбнулся. Лицо болело. Улыбаться было больно.

Едва захлопнулась дверь и снова стало темно, как я пожалел, что не спросил про старика. А вдруг он уже умер? Вдруг его убили? Это всего лишь догадка, только догадка. Не думаю же я, что это меня спасет? А почему бы и нет, ведь его все равно расстреляют или отправят в концлагерь.

Я понял, что начинаю сдавать.

Слева застучали в стену. Сперва я не обратил внимания, но, прислушавшись, понял, что это код. С трудом угадывая буквы, я составлял из них слова. «Кто ты? Передай соседу, что Жильбер меня предал». И старик сообщит то же самое, если я заговорю. Из камеры в камеру, из тюрьмы на волю. По всему Парижу, по всей Франции разнесется слух, что я предатель.

Стук в стену не прекращался. Но я уже не слушал. Скорее набраться сил, не дать им застигнуть себя врасплох. Я закрыл глаза, пытаясь уснуть; усилием воли отогнал мысль о возможной гибели старика и после этого задремал, забылся тяжелым сном в ледяной тьме.

Сколько дней я там пробыл, не знаю. Надзиратели отпирали дверь, ставили миску с едой, не забывая поливать пол, чтобы я не ложился. Но человек ко всему привыкает, и вскоре я уже спал, вытянувшись во весь рост.

Да, я не знаю толком, сколько дней я там пробыл. Помню одно — если мне не изменяет память, — я заставил себя не думать о старике; каким-то чудом научился узнавать время, и всякий раз, когда в коридоре слышались шаги или ночью на тюремном дворе гудели машины, сердце у меня обрывалось: «Не за мной ли?» Первые дни я леденел от страха. Постепенно, капля за каплей, безмолвие просочилось в мою плоть и кровь, и пелена недоверия сгустилась в плотную стену, столь непроницаемую, что иногда я сам не мог ее пробить. Время вколачивало в мою голову минуты и часы, точно огромные; гвозди; но потом исчезли, растворились и время, и тоска, и отчаяние.

Одиночество притупило восприятие окружающего мира, И лишь в глубине души осталась уверенность да на крашеной решетчатой двери черточки, сделанные ногтем, — это считал дни мой предшественник.

Так как же мне было узнать эти вопрошающие глаза, когда я попал в общую камеру?

Я знаю, что рассказываю плохо, сбивчиво, опускаю подробности — для меня самого уже канули в вечность мои страдания. Впрочем, если я говорю о тюрьме, о товарищах, то лишь затем, чтобы объяснить мою встречу с сыном Мануэла по прозвищу Кукурузный Початок. Итак, повествование начинается, тюрьма служит в нем сценой, на которой рядом с моим земляком появляются иногда и другие персонажи: трудно умолчать о них.

Когда он со мной поздоровался, я не ответил. Позднее он спросил: