— Если ты разыщешь этого вора, обязательно укажи его мне. Хотелось бы поговорить по душам с таким человеком.
— А в этих книгах, которые ты несешь, нет ли таких, что и мне пригодились бы, — переменила тему разговора Бахар.
— Нет, здесь все книги по моей части — о земле, — ответил Хошгельды, показывая на окружающие их сады и поля. — Но ты не думай, что я позабыл о твоей просьбе. Со мной еще целый ящик книг, только я их пока в городе у товарища оставил. Среди них — много для тебя… Но мы еще успеем поговорить обо всем, а сейчас я пойду к своим старикам.
Он подхватил вещи, кивнул девушке и направился дальше. Бахар крикнула ему вдогонку:
— Хошгельды, ты еще поживешь у нас?
— Да, если примут, — поживу. Мне ведь только бы поля и сады кругом были… — И он легко зашагал по дороге.
Девушка долго смотрела ему вслед, пока он не скрылся за тутовыми деревьями.
Бахар вспомнилось прошлое: школьные годы, детство… Хошгельды был старше ее на три класса, но они всегда дружили, всегда тянулись друг к другу.
Внезапно, словно пробудившись ото сна, девушка встрепенулась, бросила в колодец бадью и отпустила барабан. Бревно с намотанной посредине веревкой раскручивалось все быстрее и быстрее, и скрип его разносился далеко вокруг. За соседним домом с грохотом разгружали ящики. Там громко разговаривали и смеялись. Множество звуков наполняло горячий послеполуденный воздух.
Бахар набрала воды и направилась домой.
РОДИТЕЛЬСКОЕ СЕРДЦЕ
Орсгельды Пальванов, человек лет шестидесяти пяти, с высоким лбом и седой бородой, спускающейся на широкую грудь, носил такую фамилию не случайно. Когда-то, еще в молодости, его прозвали «Пальван», что означает борец, потому что именно в этом качестве он прославился как участник состязаний, в старину входивших в программу каждого торжества, каждого тоя.
В те времена он был бедняком, так же, как и его отец, его дед и прадед и тысячи других неимущих дайхан, и все его состояние определялось перешедшими к нему по наследству двумя танапами[1] земли да очередью воды на полчаса через каждые двадцать дней.
Воды этой нехватало даже для такого крошечного надела, и ее приходилось одалживать то у одного, то у другого богача, за что они взимали с Орсгельды треть, а то и половину его урожая.
Дни и ночи трудился Орсгельды на своем участке, чтобы хоть как-нибудь прокормить семью. Никакого другого ремесла он не знал и ни на какую поддержку со стороны рассчитывать не мог. Были у него, как и у всех, близкие родственники, с которыми он поддерживал добрые отношения, по и те постоянно бедствовали, а о том, чтобы оказывать друг другу помощь и хозяйствовать сообща, тогда и мысли не было — каждый сам добывал себе пропитание и средства к жизни.
Самой надежной и самой верной поддержкой Орсгельды Пальванова была на протяжении многих лет его жена, родившая ему троих сыновей. Нязик слыла искусной ковровщицей, она умела красиво вышивать и к тому же оказалась хорошей хозяйкой. Так в бедности, но во взаимном согласии протекала их жизнь, пока не дождались они лучшей поры.
В 1925 году, когда большевики провели в Туркмении земельно-водную реформу, Орсгельды Пальванов получил свою долю земли и воды, а также денежную помощь от правительства. К тому времени подрос и старший сын. Жизнь с каждым годом улучшалась. Потом в селении образовался колхоз, и людям уже не приходилось тревожиться за завтрашний день, как прежде.
Во время войны дом Орсгельды Пальванова опустел, и старики сильно тосковали. Старший сын еще задолго до этого женился и переехал в другой поселок. Средний сын пал смертью храбрых на фронте. А младший сын, любимец родителей — Хошгельды, перед самой войной уехал после окончания школы в Москву учиться.
Правда, от Хошгельды часто приходили письма. А когда началась война, он ушел на фронт и три года провоевал. Потом письма от него снова стали приходить из Москвы: Хошгельды опять учился. Он раза два приезжал домой, на каникулы. Однако последние два года ему не удалось съездить на родину: то надо было наверстать упущенное, то он на все лето уезжал на практику, сначала в Мичуринск, потом в Казахстан.
Примерно раз в месяц Нязик приглашала к себе кого-нибудь из ровесников Хошгельды, с которыми он когда-то учился в одном классе, и просила написать под диктовку письмецо сыну.
— Ты уж напиши, чтобы он поскорее приехал, — всякий раз говорила она гостю, указывая на приготовленный заранее лист бумаги. — «Сын мой, — строгим тоном начинала она диктовать, печально глядя при этом в окно. — Возьми отпуск хотя бы на месяц и побывай у нас. Нам очень хочется посмотреть на тебя…»
Однажды Нязик даже надумала сообщить Хошгельды, будто она опасно больна. Но так как старая женщина еще никогда в жизни никого не обманывала, то она и на этот раз не смогла солгать, а тем более сыну, и лишь, не скрывая, выразила свою досаду:
— Недаром в народе говорят, что сердце отца и матери тянется к детям, а сердце детей — к горам и морям. Сколько ни пишем ему, чтобы приехал погостить, ничего на него не действует.
Орсгельды, который в таких случаях обычно не произносил ни слова, на этот раз взял сына под защиту.
— В народе еще говорят, что пока есть конь — разведай путь, пока жив отец — заслужи себе имя, — сказал он, хотя в душе соглашался с сетованиями Нязик. — Когда постигнет свою науку, тогда и приедет.
Каждое лето Хошгельды намеревался после практики побывать дома, но всякий раз новая работа увлекала его, перед ним открывались неизведанные области знания, и он едва успевал вернуться в институт к началу занятий. И только в этом году, уже получив диплом агронома и поработав на опытной станции под руководством известного ученого, он почувствовал, что может быть по-настоящему полезен в родных краях, где многое еще делалось по старинке и ждало усовершенствования.
Расставшись с Бахар у колодца, Хошгельды крупными шагами двинулся по привычной с детства тропинке.
Вот он, их старенький домик. Каким он стал маленьким и невзрачным, но как дорог он сердцу Хошгельды!
Дверь заперта, видимо никого нет. Во дворе под тутовым деревом стоит укрытая кошмой деревянная кровать, когда-то сделанная им самим. Неподалеку старый знакомый самовар, рядом кумган — большой чугунный кувшин для умывания и маленький для кипячения воды. Немного дальше на очаге — котел-казан.
Хошгельды оглянулся. Из отверстий в стене хлева высунулись бараны и ягнята, поставленные на откорм. Оторвавшись от кормушки, примыкающей к отверстиям снаружи, они с удивлением глядят на незнакомого человека. А чуть в сторонке стоит, понуро опустив голову, привязанный к колу невозмутимый ишак. К другому колу привязан черный теленок, который тоже таращит глаза на пришельца.
Оставив вещи у дверей, Хошгельды с жадным интересом оглядывал двор. Запахи домашней скотины, овечьего помёта и созревших на холмах хлебов остро напомнили о детстве. Хошгельды тут родился, здесь он играл со своими братьями, здесь он рос. Все тут было знакомым, близким, до боли родным. — и этот дом, и этот двор, и открывающийся из-за ограды вид — величественный хребет Копетдага с белыми облаками, зацепившимися за его вершины. И сразу отодвинулись куда-то далеко-далеко — словно было это лишь во сне — годы, проведенные в столице, в высоких просторных домах, на шумных улицах, заполненных людьми и машинами.
Он был дома.
Задумчиво подошел он к овечьему хлеву, погладил барана и направился было к теленку. Но тот, увидев, что к нему приближается человек в незнакомой одежде, еще больше вытаращил свои испуганные глаза. Он отпрянул назад и пятился все дальше и дальше от пришельца, до отказа натягивая привязь. Теленок успокоился только после того, как Хошгельды и его погладил по голове, ласково приговаривая при этом:
— Ах ты, дурашка…
А ишак, будто обиженный тем, что к нему так и не подошли, вдруг оглушительно заревел.
Хошгельды улыбнулся, еще раз окинул взором весь двор, снял с себя пиджак и рубаху и, заглянув в кумган, стал умываться.
Знойное летнее солнце уже клонилось к закату, когда Нязик-эдже, на ходу засучивая рукава, торопливыми шагами приближалась к дому. Спешила она потому, что хотела успеть до прихода мужа приготовить обед и испечь чурек. Каково же было ее удивление, когда она увидела во дворе какого-то человека. И только подойдя ближе, старая Нязик-эдже узнала сына и бросилась к нему в объятия.
— Хошгельды! — говорила она, от волнения не в силах сдержать слезы. — Как мы истосковались по тебе… Ну разве можно так! — стыдила она своего любимца. — Ведь мы тебя столько времени не видели. Хоть бы разок навестил нас…
Она смотрела на сына радостно и в то же время укоризненно. Ласково улыбающийся Хошгельды попытался было мягко объяснить ей:
— Конечно, давно не видались. Но, честное слово, приехать никак не мог. А последние два года было столько дел, что и пообедать не всегда удавалось…
— Вот и сегодня, кажется, не удастся. Поздно я вернулась… Мы сейчас виноград собираем, — объясняла Нязик-эдже, суетясь по двору и не зная, за что приняться. — На завод его надо отправлять, на базар вывозить, ну и на кишмиш пора сушить. Вот и отец твой там сейчас…
Тут она, будто вспомнив, наконец, — о чем-то, поспешно направилась на улицу, так и не вымыв рук, испачканных виноградным соком.
— Пойду поздравлю Орсгельды с приездом сына, — бросила Нязик-эдже на ходу и еще больше заторопилась.
— Ты не беспокой отца, он и сам придет, — крикнул ей вдогонку Хошгельды, однако Нязик-эдже будто и не слышала его.
Через некоторое время до Хошгельды донеслись голоса отца и матери, которые, на ходу о чем-то возбужденно разговаривали. Хошгельды стоял посреди двора, прислушиваясь к радостным восклицаниям родителей.
Орсгельды-ага горячо поздоровался с сыном и сказал:
— Ну, дорогой мой, как бы там ни было, ты все-таки нашел свой дом, а то я уже боялся, что мое дитя и дорогу сюда забыло. Знаешь, как у нас говорят, — того, кто долго блуждает, шайтан своим считает… Что ж, с благополучным возвращением тебя…